Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
ьное отрезвляющее впечатление; начетчики отнеслись к нему с
явным пренебрежением. Как бы то ни было, беседа была решительно испорчена, и
толпа разошлась, унося, быть может, не одно проснувшееся сомнение...
- Помилуйте, бабий разговор, просторечие, - сказал мне с
неудовольствием один из начетчиков. - Нешто это от писания?
- Да это кто такой, не Ефим ли? - спросил другой, подошедший к концу
разговора.
- Он.
- Пустой мужичонко, ветлугай. В работниках у нас живал. Писания не
знает. Евангелие одно читал... - и говоривший махнул рукой.
Ефим-ветлугай только улыбался своею особенною улыбкой, неизвестно к
чему относящеюся: к предмету ли разговора, к слушателям или, быть может, к
самому ему, пустому мужичонку, бездомнику, солдатской косточке... Как бы то
ни было, мне казалось, что в рассказе ветлугая я слышал первое еще на
Светлояре живое слово.
Теперь мы опять завели разговор на ту же тему: о Люнде, о Светлояре и
Китеже, об уреневцах. Среди многочисленных и разноверных групп, собирающихся
на Светлояре, приносящих туда, каждая, свои книги, свои напевы и свою веру,
в особенности выделяются уреневские начетчики, устраивающие каждый год свой
алтарь под одним и тем же старым дубом, на склоне холма. В то время как
около австрийского священника, в полуманатейке и с длинными косами впереди
ушей, едва-едва набирается десяток молящихся, - около уреневского дуба стоит
тесная большая толпа. Меня поразили суровые, надменные лица этих начетчиков.
Тут были женщины в темных скитских платьях, какой-то очень длинный субъект с
резкими чертами, молодой мальчишка с сумой нищего, с лицом, покрытым оспой,
и лохматый юродивый... Они читали и пели по очереди, однообразными,
гнусавыми голосами, совершенно притом не обращая внимания на все окружающее.
Между тем как представители других толков охотно вступали в споры, -
уреневцы держались свысока, пренебрежительно и на вопросы совсем не
отвечали. Казалось, для них во всем мире не существовало уже ничего
заслуживающего хотя бы малейшего снисхождения и вся святость
сосредоточивалась на этом небольшом островке, занятом их тесно сомкнутыми
"стрижеными гуменцами" и оглашаемом их унылыми напевами.
- Очень уж высоко сами себя держат, - говорил Ефим. - Народ, нечего
сказать, просужий, трезвый народ, а только нашему брату у них неловко.
- Почему это?
- Тоскливо. Наша вера, прямо сказать, много веселее, - ответил за Ефима
хозяин воза.
Молчавший до сих пор песочинец при этих словах улыбнулся как-то
радостно и сказал:
- Бывал ведь я у них. Больно, братцы, чудно!
- А что?
- Да так. Этто нанялся я у них зимусь к одному: брусу из лесу
выволокчи. Приехали мы с молодым хозяином на моей лошаде ночью. Наутро
проснулся я, а темно еще - дело зимнее. Гляжу: старуха светец засвечает,
потом молиться хочет образам. Образа-те хорошие, крашоные. Ну, думаю, и мне
пора; помолюсь, дай-ка, и я, да лошадь пойду снаряжать. Лезу тихонько с
полатей, стал за ей, давай себе креститьця. Как тут она обернись. Увидела
меня и руками замахала: "Ты, - говорит, - что это делаешь?" - "А что, мол, -
молитьця было похотел". - "Погоди", - говорит. - "Чего годить? - самая
пора". - "Погоди, мол, после". Ну, после, дак и после, опять я полез на
полати. Отмолилась она, свечки погасила, убрала; гляжу опять: малое время
погодя, старче с печки лезет, свою икону тащит на божницю, свою и свечку
зажигат. Я опять с полатей. Думаю, теперь и мне можно. Только нацелился лоб
перекрестить, старичишка меня за руку лап! "Ты што это?" - "На вот!.. да я,
мол, было молитьця целился". - "Погоди, - говорит, - не годится тебе". Вот
оказия! Опять, видно, на полати лезть. Ну, чего будет!.. Тут опять молодица
слезат, с молодым хозяином в боковушке свечку затеплили. У тех икон нету -
одно распятье. Я живым духом к ним, опять себе нацеливаюсь. Давай, думаю,
хоть на распятье помолюсь.
- Ну, допустили, что ль? - спросил один из заинтересованных слушателей,
видя, что рассказчик остановился.
- Не! Што вы думаете? - и тут не допустили! Отмолились сами, потом
зовут: теперь, говорят, иди, молись себе. Взошел я в боковушку, а там голые
стены. Они и распятье-то уволокли... Ах ты, шут вас задави! Что мне тут с
вами грешить, думаю себе. Не надо! Я лучше, коли так, дорогой поеду, на
солнышко господне помолюсь.
- Три веры в одным дому! - заметил солдат.
- Три и есть. Обедать время пришло. Ну, посадили меня, доброго молодця,
честь-честью. Опять старики с дочкой вместе, нам с молодым хозяином на
особицю, да еще, слышь, обоим чашки-те разные. Тут уж мне за беду стало. "Ах
вы, - говорю, - такие не эдакие. Вы не то што меня бракуете, вы и своего-то
мужика бракуете". - "А потому, - старуха бает, - и бракуем, што он по Русе
ходит, с вашим братом, со всяким поганым народом нахлебается..." Вот и поди
ты, как они об нас понимают!
- Д-да, - подтвердил хозяин воза, лежавший уже с руками, заложенными за
голову. - Видишь ты, каке грозны живут... А сами-те, бесстыдники! Тепериче у
нас, поблизу, в деревне два брата; один, стало быть, в солдаты ушел, другой
его бабу к себе взял. Это невестку-то, стало быть, да еще чижолую. Другой со
службы вернулся, тоже долго не думал: родну-те сестру прежней жены к себе.
Да слышь: два брата на двух сестрах женаты, да мальчонке-то солдат и дядей
родным, да чуть ли и тятькой не приходится. Так вот этим не брезгуют.
Охо-хо-хо-о... Не спать ли пора?
Водворилось ненадолго молчание.
- Смешиця по Русе пошла, - раздался через минуту простодушный голос
песочинца.
- Давно уж это, - сказал, укладываясь, солдат, - не со вчерашнего дни.
- Че не давно? Вот теперича молокана опять...
- Ну, эти иная статья, другого роду. Спи-ложись, пустого не бай!
Но песочинец, объятый размышлением о "смешице", которая пошла "по
святой Русе", долго еще не мог улечься. Он сидел, ковырял веткой в огне и,
увидя, что я тоже не сплю, кивнул лукаво в сторону Ефима и произнес:
- Особа статья, говорит... Чего не особа статья! Сам с ними водитця,
богам нашим молитьця не стал, молоко по пятницам жрет. Сам видывал, а то бы
и баять не надо...
И он тоже стал прилаживаться на песочке.
VIII
Я поднялся и посмотрел кругом.
Река скрылась в темной синеве вечера. Луна еще не подымалась, звезды
тихо, задумчиво мигали над Ветлугой. Берега стояли во мгле, неясные,
таинственные, как будто прислушиваясь к немолчному шороху все прибывающей
реки. Поверхность ее была темна, не видно было даже "цвету", только кое-где
мерцали, растягивались и тотчас исчезали на бегущих струях дрожащие
отражения звезд, да порой игривая волна вскакивала на берег и бежала к нам,
сверкая в темноте пеной, точно животное, которое резвится, пробегая мимо
человека...
Артель все еще бушевала на другом берегу, но песня, видимо, угасала,
как наш костер, в который никто не подбрасывал больше хворосту. Голосов
становилось все меньше и меньше: очевидно, не одна уж удалая головушка
полегла на вырубке и в кустарнике. Порой какой-нибудь дикий голосина
выносился удалее и громче, но ему не удавалось уже воспламенить остальных, и
песня гасла.
Я тоже улегся рядом со спящими ветлугаями, любуясь звездным небом,
начинавшим загораться золотыми отблесками подымавшейся за холмами луны. А с
горы, тихо поскрипывая, спускался опять запоздалый воз, подходили пешеходы
и, постояв на берегу или безнадежно выкрикнув раза два лодку, безропотно
присоединялись к нашему табору, задержанному военною хитростью перевозчика
Тюлина.
Огни в деревушке на холме давно погасли один за другим. Столб с
надписью то выделялся, окрашенный огнем костра, то утопал в темноте.
На той стороне, за рекой, запевал соловей.
- Перево-оз!
- Перевоз, перевоз, перрево-о-оз!
- Эй, перевоз-чик, живей - э-эй!
- Го-го-го-го-о-о!..
Громкие крики, раздавшиеся шумно, внезапно, резко и звонко, точно труба
на заре, разбудили меня и весь наш табор, приютившийся у огонька. Крики
наполняли, казалось, землю и небо, отдаваясь в мирно спавших лощинах и
заводях Ветлуги. Ночные странники просыпались и протирали глаза; песочинец,
которого вчера так сконфузил его собственный скромный оклик заснувшей реки,
теперь глядел с каким-то испугом и спрашивал:
- Что такое? С нами крестная сила, что такое?
Начинало светать, река туманилась, наш костер потух. В сумерках по
берегу виднелись странные группы каких-то людей. Одни стояли вокруг нас,
другие у самой воды кричали перевозчика. Невдалеке стояла телега,
запряженная круглою сытою лошадью, спокойно ждавшею перевоза.
Я тотчас же узнал уреневцев... Тут были и третьеводнишние скитницы в
темных одеждах, и длинный субъект с мрачным лицом, и рябой нищий, и лохматый
"юрод", и еще какие-то личности в том же роде.
Теперь они стояли вокруг нашего, лежавшего вповалку, табора, глядя на
нас с бесцеремонным любопытством и явным пренебрежением. Мои спутники как-то
сконфуженно пожимались и в свою очередь глядели на новоприбывших не без
робости. Мне почему-то вдруг вспомнились английские пуритане и индепенденты
времен Кромвеля. Вероятно, эти святые так же надменно смотрели на
простодушных грешников своей страны, а те отвечали им такими же
сконфуженными и безответными взглядами.
- Эй, вы, ветлугаи-водохлебы! где перевозчик?
- Перевоз, перевоз, перре-во-оз!..
Можно было подумать, что целая армия вторглась в мирные владения
беспечного перевозчика. Голоса уреневцев гремели и раскатывались над рекой,
которая теперь, казалось, быстро и сконфуженно убегала от погрома, вся опять
желтовато-белая от цвету. Эхо долго и далеко перекатывало эти крики.
"Ну-ка, - думалось мне, - устоит ли и теперь тюлинский стоицизм?"
К моему удивлению, взглянув на реку, я увидел в утренней мгле лодочку
Тюлина уже на средине. Очевидно, философ-перевозчик тоже находился под
обаянием грозных уреневских богатырей и теперь греб изо всех сил. Когда он
пристал к берегу, то на лице его виднелась сугубая угнетенность и похмельная
скорбь; это не помешало ему, однако, быстро побежать на гору за длинными
шестами.
Наш табор тоже зашевелился. Хозяева ночевавших возов вели за челки
лошадей и торопливо запрягали, боясь, очевидно, что уреневцы не станут
дожидаться, и они опять останутся на жертву тюлинского самовластия.
Через полчаса нагруженный паром отвалил от берега.
У потухшего костра мы остались вдвоем с Ефимом, который разгребал
пальцами золу, чтобы закурить угольком носогрейку.
- А вы что же не переправились заодно?
- Ну их, не люблю, - ответил он, раскуривая. - Мне не к спеху - пойду
себе по росе... А вот вам так, пожалуй, пора собираться: слышите, пароход
сверху бежит.
Через минуту и я мог уже различить гулкие удары пароходных колес, а
через четверть часа над мысом появился белый флаг, и "Николай" плавно
выбежал на плесо, мигая бледнеющими на рассвете огнями и ведя зачаленную
сбоку большую баржу.
Солдат услужливо подал меня в тюлинской лодочке на борт парохода, и
тотчас же сам вынырнул в ней из-за кормы, направляясь к тому берегу, где
грузный паром высаживал уреневцев.
Солнце давно золотило верхушки приветлужских лесов, а я, бессонный,
сидел на верхней палубе и любовался все новыми и новыми уголками, которые с
каждым поворотом щедро открывалась красавица-река, еще окутанная кое-где
синеватою мглой.
И я думал: отчего же это так тяжело было мне там, на озере, среди
книжных народных разговоров, среди "умственных" мужиков и начетчиков, и так
легко, так свободно на этой тихой реке, с этим стихийным, безалаберным,
распущенным и вечно страждущим от похмельного недуга перевозчиком Тюлиным?
Откуда это чувство тяготы и разочарования, с одной стороны, и облегчения - с
другой? Отчего на меня, тоже книжного человека, от тех веет таким холодом и
отчужденностью, а этот кажется таким близким и так хорошо знакомым, как
будто в самом деле.
Все это уж было когда-то,
Но только не помню когда
Милый Тюлин, милая, веселая, шаловливая взыгравшая Ветлуга! Где же это
и когда я видел вас раньше?
1891
Примечания
Высоко оценил этот рассказ Горький. В письме к Короленко с острова
Капри 24 июля 1913 года Горький писал: ""Река играет" - это любимый мой
рассказ; я думаю, что он очень помог мне в понимании "русской души"...
Говорят, я довольно удачно читал рабочим реферат, темой которого была роль
Тюлина в русской истории, - у меня вышло так, что и Минин, и Болотников, и
Пугачев - все Тюлины!" В своих "Воспоминаниях о В.Г.Короленко" (1923)
Горький писал по поводу этого рассказа: "...правда, сказанная образом
Тюлина, - огромная правда, ибо в этой фигуре нам дан исторически верный тип
великоруса - того человека, который ныне сорвался с крепких цепей мертвой
старины и получил возможность строить жизнь по своей воле".
...на "Святом озере", у невидимого града Китежа. - По древнерусской
легенде город Китеж во время нашествия хана Батыя стал невидимым,
погрузившись в воды озера Светлояра.
"Все это было тогда-то, но только не помню, когда". - Заключительные
строки стихотворения А.К.Толстого "По гребле неровной и тряской..."
Четверть - старая русская мера длины, около 18 сантиметров.
Чегень - шест, жердина.
...английские пуритане и индепенденты времен Кромвеля... - ответвления
английской протестантской церкви, поддерживавшие Оливера Кромвеля
(1599-1658) во время английской революции 1640-1660 гг., в которой буржуазия
в союзе с новым дворянством боролась против монархии, феодального дворянства
и господствующей церкви.
В.Г.Короленко. Тени
Фантазия
---------------------------------------------------------------------
Книга: В.Г.Короленко. Собрание сочинений. Том 2. Повести и рассказы
Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1954
Взято с сайта: http://textsharik.narod.ru/ Ў http://textsharik.narod.ru/
---------------------------------------------------------------------
Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ
I
Это было месяц и два дня спустя после того, как, при громких криках
афинского народа, судьи постановили смертный приговор философу Сократу за
то, что он разрушал веру в богов. Он был для Афин то же, что овод для коня.
Овод жалит коня, чтоб он не заснул и бодро шел своею дорогой. Философ
говорил афинскому народу:
"Я твой овод, я больно жалю твою совесть, чтобы ты не заснул. Не спи,
не спи, бодрствуй, ищи правду, афинский народ!"
И народ, в припадке жестокой досады, пожелал избавиться от своего
овода. "Быть может, доносчики Мелит и Анит оба не правы,- говорили граждане,
расходясь с площади после приговора.- Но что же это, наконец, такое, и куда
он идет? Он плодит недоумения, он разрушает мнения, твердо установленные
веками, он говорит о новых добродетелях, которые надо познавать и
разыскивать, он говорит о божестве, которое нам еще неведомо. Дерзкий, он
считает себя умнее богов!.. Нет, спокойнее нам вернуться к старым, хорошо
знакомым божествам. Пусть они не всегда справедливы, пусть распаляются порой
неправедным гневом, а другой раз и нечестивою похотью даже к женам смертных.
Но не с ними ли жили наши предки в спокойствии души, не с их ли помощью
совершали славные подвиги? А теперь образы олимпийцев померкли, и старая
добродетель расшатана. Что же будет дальше, и не должно ли одним ударом
положить конец нечестивой мудрости?"
Так говорили друг другу афинские граждане, расходясь с площади под
покровом синего вечера. Они решили убить беспокойного овода, в надежде, что
после этого лица богов опять просветлеют. Правда, в умах граждан порой
вставал кроткий образ чудака-философа; порой они вспоминали, как мужественно
делил он с ними при Потидее труды и опасности {Прим. стр. 330}; как он один
защищал их самих от позора несправедливой казни военачальников после
аргинузской победы; как один он против тиранов, убивших полторы тысячи
граждан, осмелился возвысить голос, спрашивая на площадях о пастырях и
овцах. "Не тот ли пастырь,- говорил он,может назваться добрым, который
приумножает и бережет свое стадо? Или, напротив, добрые пастыри призваны
уменьшать количество овец и разгонять их, а добрые правители - делать то же
с гражданами? Исследуем, афиняне, этот вопрос!" И от вопроса одинокого,
безоружного философа лица тиранов бледнели, а глаза юношей загорались огнем
негодования и честного гнева...
Когда афиняне, расходясь с площади после приговора, вспоминали все это,
тогда их сердца сжимало смутное сомнение: "Уж не совершили ли мы над сыном
Софрониска жестокую неправду?" Но тогда добрые афиняне смотрели в гавань и
на море. При свете угасавшей зари на синем понте еще мелькали вдали
пурпуровые паруса острогрудого корабля делосских празднеств {Прим. стр.
330}. Корабль ушел из гавани в этот день и вернется лишь через месяц, а до
тех пор в Афинах не может пролиться кровь ни виновного, ни невинного. В
месяце же много дней, а часов еще больше. Кто помешает сыну Софрониска, если
уж он осужден невинно, убежать из тюрьмы, а многочисленные друзья наверное
даже помогут? Разве так трудно богатому Платону, Эсхину и другим подкупить
тюремную стражу? Тогда беспокойный овод улетит из Афин к фессалийским
варварам или в Пелопоннес, или еще дальше, в Египет... Афины не услышат
более его назойливых речей, а на совести добрых граждан не будет этой
смерти.
И все, таким образом, обойдется ко всеобщему благополучию...
Так многие рассуждали про себя в этот вечер, восхваляя мудрость демоса
и гелиастов {Прим. стр. 331}, а втайне питая надежду, что беспокойный
философ уберется из Афин, убежит от цикуты к варварам {Прим. стр. 331},
освобождая сограждан в одно время и от себя, и от угрызений совести за
невинную смерть.
Тридцать два раза с тех пор солнце выходило из-за океана и опять
погружалось в него, а до того дня, когда афиняне решили воздвигнуть Сократу
памятник,- осталось тридцатью двумя днями меньше. Корабль из Делоса вернулся
и, точно стыдясь за родной город, стоял в гавани с печально упавшими
парусами. На небе не было луны, море колыхалось под тяжелым туманом, и огни
на холмах мерцали сквозь мглу, точно прижмуренные очи людей, одержимых
стыдом.
Упрямый Сократ не пожалел совести добрых афинян. "Простимся! Вы идите к
своим очагам, а я пойду умирать,- сказал он судьям после приговора.- Не
знаю, друзья, кто из нас выбирает себе лучший жребий". Когда срок
возвращения корабля стал приближаться, многие из сограждан почувствовали
беспокойство. Неужели же этот упрямец в самом деле умрет? И они принялись
стыдить Эсхина, Федона и других учеников и друзей Сократа, подстрекая их
усердие. "Неужто,говорили они с едкой укоризной,-вы допустите, чтоб ваш
учитель умер? Или вам жаль несколько мин {Прим. стр. 331} на подкуп
сторожей?" Напрасно Критон упрашивал Сократа согласиться на побег и горько
жаловался, что общая молва упрекает их в недостатке дружбы и в
скупости,-упрямый фило