Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
только он так порешил, что им не расставаться. Ну, они две - с
подругой - в лазарет слегли, под видом болезни, а он билет взял и уже около
тюрьмы рыщет... Сговорились. Лазарет, к тому же, по случаю перестройки был
за оградой... У Даши тоже друг был, высидочный, и тоже с нею бежать надумал.
Вот раз эта Даша и говорит надзирателю: "Принеси четверть вина". - "Рад бы,
говорит, принести, да без старшого нельзя". А старшой... сказать вам...
Он запнулся, слегка покраснел, кинул быстрый взгляд в ту сторону, где
мелькала над грядками фигура Маруси... Она полола, и до нас опять долетало
жужжание ее тихой песни. Степан некоторое время молчал, наткнувшись в
рассказе на неожиданное препятствие. Мы не решались торопить его.
- Ну! - сказал он наконец, тряхнув головой. - Что уж тут, сами
понимаете: каторга не свой брат. Так уж... что было, чего не было... только
в этот вечер пошел у них в камере дым коромыслом: обошли, околдовали, в лоск
уложили и старшого, и надзирателя, и фершала. Старшой так, говорили, и не
очухался... Сами знаете, баба с нашим братом что может сделать... А тут о
головах дело пошло... Потом же - сонного в хмельное подсыпали...
Он остановился и затем продолжал уже свободнее:
- А на дворе дождь... Так и хлыщет, пылит, ручьи пошли. Мы эту погоду
клянем в поле, а им самое подходящее дело. Темно. Дождь по крыше гремит,
часовой в будку убрался да, видно, задремал. Окна без решеток. Выкинули они
во двор свои узелки, посмотрели: никто не увидал. Полезли и сами... Шли всю
ночь. На заре вышли к реке, куда им было сказано, смотрят, а там - никого!
Друзья-то, значит, сплоховали! Сошлись к вечеру у притоншика да, может,
вспомнили, что теперь в лазарете делается. Ну, с горя хватили. Известно,
слабость. Там еще бутылочку... Захмелели, да так, подумайте, и проспали
ночь!.. На заре прокинулись: в городе уже тревога, выйти нельзя!
Так они от них и потерялись. Этим ждать нельзя, тем нельзя выйти.
Перешли они реку, пошли тайгой на милость божию. А мы на тот случай тоже от
греха сошли с дороги, идем лесными тропками. Стали опять на дорогу
выбиваться, только третий товарищ отстал: прошлогоднюю ягоду все искал под
кустами. Догоняет он нас и говорит: "Послушайте, братцы, что я скажу вам:
тут вот две женщины в тайге сидят и плачут". - "Что ты, бог с тобой, каким
тут женщинам быть". - "Не знаю, говорит, только юбки на них серые,
арестантские". Удивились мы, а тут смотрим: вышли и они на тропу и
остановились. Испугались, конечно. Ну, только все-таки мы пошли, они за
нами. И подойти боятся, и отстать страшно...
Мы идем, смеемся себе. Выбились на проселок. Дождь кончился, от нас на
солнышке пар валит. Встретили сибиряка, трубочки закурили, потом сошли в
овражек и сели. Они подошли, остановиться-то уж им неловко, идут мимо,
потупились.
- Здравствуйте, - говорим, - красавицы.
- Здравствуйте.
- Кто вы такие будете?
- Поселки... Идем в такую-то волость.
И называют действительно волость, которая впереди. Научены. Ну, однако,
я спрашиваю дальше: "Где же вы судились?" - "В Ирбите". - "А за что?" - "За
бродяжество. От мужей". - "Ну, уж это, говорю, извините, неправильно. Ежели
бы вы в Ирбите судились за бродяжество, то надо вам не на поселение, а в
каторгу. В Камышлове - дело другое". Слово за слово, спутались они,
заплакали. "Не обижайте, говорят, нас, господа!" - "Мы обижать никогда не
согласны. Сами обижены, ну только понимаем мы так, что из-за вас была
тревога. Как же теперь: хотите с нами дальше идти?" - "Нам, говорят, с вами
вместе никак нельзя... Идите вы вперед, мы уж как-нибудь, ежели не хотите
обижать, за вами. Потому что мы не какие-нибудь и могут нас наши друзья
догнать..."
Пошли мы этак. Идем впереди трое, я и говорю: "Вот что, господа. Ежели
придется так, что нам этих женщин взять себе - как быть: их две, нас трое".
Вот Иван, который после пристал, и говорит: "Берите себе, ребята, мне не
надо. Мне и одному трудно, и годы не те. Не интересуюсь я. Они вместе шли,
вы тоже вместе, вам и кстати. А я, может, отстану скоро". Справедливый был
бродяга, нечего сказать. - Ну, это, говорим, хорошо. Без спору. Теперь нам
двоим разбираться. - "Ты, говорю, товарищ, как хочешь?" - "Насчет чего?" -
"Которую взял бы?" - "А ты?" - "Обо мне речь впереди. Говори сам". - "Ну, я,
говорит, ту, которая повыше". Вот дело. Мне-то, признаться, Марья сразу в
глаз пала...
Пошли. Они за нами идут. Конечно, дело женское. Нам и для них стараться
надо. Запас вышел. В деревни, на заимки заходим, под окнами милостыню
просим, кондаки эти тянем. Добываем и на себя, и на них. Чай станем варить -
вместе сойдемся. Ночевать - уж они где-нибудь захоронятся... Шли этаким
родом с неделю. Стали к Селенге подходить. Перевалили в одном месте через
гору. Смотрим: на бережку люди сидят, дымок у них; видно, что бродяги, плот
готовят, человек шесть. Вот Иван подозвал женщин и говорит: "Глупо вы это
делаете: друзья ваши, может, попались, может, запили, след потеряли. Теперь,
ежели в артель ничьи войдете, ведь это грех, выйдет из-за вас. Хотите с
этими людьми дальше идти - говорите". Ну, они, конечно, видят, что это
правда. Со старыми друзьями дело рассохлось... Притом же ознакомились мы.
Когда пошутим, когда посмеемся. Видят, что мы с ними по-благородному, не
пьяницы, не буяны. Говорят: согласны.
Так мы и к артели этой пристали. Те нам рады: река быстрая, плыть
трудно.
- А насчет женщин как же? - спросил мой товарищ.
- Что ж насчет женщин? - ответил Степан. - Пришли мы к ним уже не
чужие... Притом же артель.
- Ну, в тюрьмах тоже артели, - сказал тот скептически. - Знаем мы
артели ваши!
- Знаете, да видно, не все, - несколько обиженно ответил Степан. -
Конечно, в тайге, с глазу на глаз... Тут иной подлец из-за бродней товарища
не пожалеет. Ну, что касается в артели, да если есть старики... Вы вот
послушайте дальше. Тут, можно сказать, дело у нас помудренее вышло, невесть
как и расхлебывать-то пришлось бы... А обошлось благородно.
- Сгоношили мы немаленький плот, - рассказчик опять повернулся ко мне,
- поплыли вниз по реке. А река дикая, быстрая. Берега - камень, да лес, да
пороги. Плывем на волю божию день, и другой, и третий. Вот, на третий день к
вечеру, причалили к берегу, сами в лощине огонь развели, бабы наши по ягоды
пошли. Глядь, сверху плывет что-то. Сначала будто бревнушко оказывает, потом
ближе да ближе, - плотишко. На плоту двое, веслами машут, летит плотик, как
птица, и прямо к нам.
- Здравствуйте, - говорят.
- Здравствуйте.
- Можно к вашему огню присесть?
- Садитесь, если вы добрые люди.
- Мы, говорят, вашего поля ягоды. Гонимся за вами сколько время, насилу
догнали.
- Что же вам за надобность? Мы вас не знаем.
- Может, кто и признает... Все ли вы тут в сборе?
- Не все в сборе: две женщины вот по ягоды пошли.
- Ну, подождем. Придут они - мы свое дело скажем.
Посидели, поговорили о разном. О деле ни слова. Как тут глядим: идут и
наши женщины из лесу. Только стали к берегу подходить, гляжу я: встала моя
Марья как вкопанная. Лицо белее рубашки. Дарья посмотрела, только руками
всплеснула.
- Ну, вот, - говорят гости, - спросите теперь у этих женщин, - знают ли
они нас? Может, отрекутся.
Признаться, упало у меня сердце: ежели, думаю, теперь отдать мне ее
другому, лучше не жить...
Дарья, посмелее, - вышла вперед и говорит:
- Не отрекаюсь. Вы с нами в партии шли, из тюрьмы вызволяли. Зачем
потеряли?
- Мы потеряли, другие нашли. Чья находка? - говорит один повыше. - Вас
тут семеро, нас двое... Какая будет ваша правда? Посмотрим мы, а отступиться
не согласны.
Я говорю: "Мы, братцы, тоже не отступимся. Будь что будет". Ну, старики
нас развели и говорят: "Вот что. Вы, ребята, к нам недавно пристали, а тех и
вовсе не знаем. Но как у нас артель, то надо рассудить по совести. Согласны
ли? А не согласны, - артель отступится. Ведайтесь как знаете..."
Мы, делать нечего, согласились, те тоже. Стали старики судить, Иван с
ними. Те говорят: "Мы с ними в партии шли. На майдане купили, деньги отдали,
из тюрьмы вызволяли". Мы опять свое: "Верно, господа, так. А зачем вы их
потеряли? Мы с ними, может, тысячу верст прошли не на казенных хлебах, как
вы. По полсутки под окнами клянчили. Себя не жалели. Два раза чуть в острог
не попали, а уж им-то без нас верно, что не миновать бы каторги".
Старики послушали наши споры, потом потолковали между собой и говорят
нам:
- Все ли вы, ребята, с этими женщинами на поселении жить соглашаетесь
или дорогой идти, потом бросить?
Мы, конечно, говорим: согласны жить.
- Ну, так мы, дескать, вот как обсудили. Майдан теперь вспоминать не к
чему. Это дело тюремное, на воле этот закон не действует. Из тюрьмы вы их
вызволяли, так опять след потеряли от своей слабости. Опять это ни к чему.
Ни на которую сторону не тянет. Спросим теперь самих женщин.
- Догадались все-таки! - усмехнулся мой товарищ.
- Это, конечно... правильно, - сказал Степан. - Ну, призвали женщин.
Даша заплакала: "Ежели бы вы, говорит, след не потеряли. Мы сколько время
шли с ними, они нас не обижали..." А Марья вышла вперед и поклонилась в
пояс.
- Ты мне, говорит, в тюрьме за мужа был. Купил ты меня, да это все
равно. Другому бы досталась, руки бы на себя наложила. Значит, охотой к тебе
пошла... За любовь твою, за береженье, в ноги тебе кланяюсь... Ну, а теперь,
говорит, послушай, что я тебе скажу: когда я уже из тюрьмы вышла, то больше
по рукам ходить не стану... Пропил ты меня в ту ночь, как мы в кустах вас
дожидались, и другой раз пропьешь. Ежели б старики рассудили тебе отдать,
только б меня и видели...
Тот только потупился, слова не сказал. Видят, что дело их не выгорело.
Один и говорит: "Я теперь в свою волость пойду", а другой: "Мне идти некуда.
Одна дорога - бродяжья. Ну, только нам теперь вместе идти нехорошо.
Прощайте, господа". Взяли котелки, всю свою амуницию, пошли назад. Отошли
вверх по реке верст пяток, свой огонек развели.
Долго я ночью не спал, на их огонек глядел. Темною ночью огонь кажется
близехонько. Думаю: на сердце у него нехорошо теперь. Если человек
отчаянный, то, может, огонь у него горит, а он берегом крадется... Ну,
однако, ничего. Наутро, - еще гор из-за тумана не видно, - мы уж плот свой
спустили...
Он замолчал.
- Ну, а как же вы сюда-то вместе попали?
- Это уже дело проще. Зимовали у сибиряка в работниках. На другую весну
опять пошли. Довел я ее до Пермской губернии. В Камышлове арестовались,
показались на одно имя... Судят за бродяжество в каторгу, а за переполнением
мест - в Якутскую область. В партии уже вместе шли, все равно муж и жена...
III. ПАХАРЬ ТИМОХА
Долгий летний день все еще горел своим спокойным светом, только в
воздухе чуялось постепенное охлаждение. Зной удалялся незаметно вместе с
блеском и яркостью красок.
Степан предложил поохотиться на гусей. Мой товарищ согласился. Я
отказался и пошел от скуки пройтись по лесу. В лесу было тихо и спокойно,
стоял серый полумрак стволов, и только вверху играли еще лучи, светилось
небо и ходил легкий шорох. Я присел под лиственницей, чтобы закурить
папиросу, и, пока дымок тихо вился надо мною, отгоняя больших лесных
комаров, меня совершенно незаметно охватила та внезапная сладкая и туманная
дремота, которая бывает результатом усталости на свежем воздухе.
Меня разбудили чьи-то мелкие шаги. Между стволов мелькала фигура Марьи;
в руках у нее был платок с завязанным в нем горшком и хлебом. Очевидно, она
несла кому-то ужин.
Кому же? Значит, население этого уголка не ограничивается Степаном и
Марусей... Есть кто-то третий. И в самом деле, трудно было представить, что
весь этот уголок разделан руками только двух человек. Для этого нужно было
много упорного труда и своего рода творчества. Я вспомнил, каким тусклым и
безучастным взглядом Степан смотрел на свои владения... Едва ли он играл в
этом творчестве особенно видную роль. На всем здесь лежала печать Маруси, ее
личности и ее родины. Но все-таки этого было недостаточно. Нужна была еще
чья-то упорная сила, чьи-нибудь крепкие мускулы...
Фигура женщины исчезла между стволами. Я выкурил еще папиросу и пошел в
том же направлении, интересуясь этим неведомым третьим обитателем хутора.
Вскоре передо мной мелькнула лесная вырубка. Распаханная земля густо
чернела жирными бороздами, и только островками зелень держалась около
больших, еще не выкорчеванных пней. За большим кустом, невдалеке от меня,
чуть тлелись угли костра, на которых стоял чайник. Маруся сидела вполоборота
ко мне. В эту минуту она распустила на голове платок и поправляла под ним
волосы. Покончив с этим, она принялась есть. С ней был еще кто-то, но за
кустом мне его не было видно.
Один мой знакомый, считавший себя знатоком женщин, сделал шутливое
замечание, что любовь крестьянской женщины легко узнать по тому, с кем она
охотнее ест. Это замечание внезапно мелькнуло у меня в голове при взгляде на
спокойное лицо Маруси. С нами она была дика и неприступна; теперь в ее позе,
во всех ее движениях сквозила интимность и полная свобода.
Мое положение невольного соглядатая показалось мне не совсем удобным, и
потому, отступя несколько шагов по мягкому мху, я вышел на полянку в таком
месте, где меня сразу могли заметить.
Мои подозрения рассеялись тотчас же, как только, приблизясь, я
разглядел собеседника Маруси.
Это был человек, которому, даже при пылком воображении, трудно было
навязать роль соперника удалого Степана. В то время как на последнем все
было чисто и даже, пожалуй, щеголевато, - работник весь оброс грязью: пыль
на лице и шее размокла от пота, рукав грязной рубахи был разорван, истертый
и измызганный олений треух беззаботно покрывал его голову с запыленными
волосами, обрезанными на лбу и падавшими на плечи, что придавало ему
какой-то архаический вид. Такими рисуют древних славян. Возраст его
определить было бы трудно: сорок, сорок пять, пятьдесят, а может быть, и
значительно менее: это была одна из тех кряжистых фигур, покрытых как будто
корою, сквозь которую не проступит ни игра и сверкание молодости, ни тусклая
старость. Глаза, выцветшие, полинялые от солнца и непогоды, едва выделялись
на сером лице, и, только приглядевшись, можно было заметить в них искру
добродушного лукавства.
Плохие якутские торбасишки он снял на время отдыха, и огромные ступни
его торчали как-то нелепо из-под синих дабовых штанов.
- Хлеб-соль! - сказал я, кланяясь.
Он смотрел на меня несколько секунд, не отвечая, и потом сказал:
- Милости просим, хлеба кушать...
- Можно присесть?
- Садись, не просидишь места.
Маруся не обратила на меня никакого внимания. Незнакомец зачерпнул
несколько раз ложкой из горшка и, еще рассмотрев меня с деловитым
любопытством, спросил:
- Из каких местов будете? Расейские?
Я назвал свою губернию.
- Это что же, - под Киевом?
- Да.
- Далече же, - произнес он и, отложив ложку, перекрестится. - Спасибо,
хозяйка.
- А вы откуда родом?
- Мы-то? Мы калуцкие.
- А здесь давно?
- Здесь-то... Да уж, как тебе сказать, годов десятка полтора будет.
- Давно! - вырвалось у меня невольно.
- А мне, так будто и недавно. Поживешь сам годов с пяток, а там и не
заметишь... Объявляли, скажем, манифесты. Мне хоть сейчас ступай куда хошь,
хоть в Иркутской... Да куда пойдешь? Далеко!
Мне опять вспомнился Степан, выбежавший из каторги, прошедший с Марусей
всю Сибирь, и я с невольным жутким чувством посмотрел на этого человека,
напоминавшего обомшелый пень, выкинутый волной на неприветливую отмель.
Он вынул из кармана кисет и трубку и потом взял из пепелища горячий
уголь, который, казалось, нисколько не жег его руку...
- Куда пойдешь? - сказал он, выпуская дым изо рта, и мне стало еще
более жутко от этой безнадежности, потерявшей даже свою горечь. - Нет, брат,
попал сюда, тут и косточки сложишь...
Он посмотрел на меня из-за клубов дыма, и какая-то мысль залегла где-то
в неясной глубине его серых глаз.
- Этакой же вот Ермолаев был, когда мы с ним в дальном улусе
встретились. Молодой... Я, говорит, здесь не заживусь... Не зажился: теперь
уж борода седая...
И он опять посмотрел на меня.
- Вы это о каком Ермолаеве говорите? О Петре Ивановиче? - спросил я.
- Ну, ну, знакомцы, видно?
- Встречались.
Он откинулся спиной на пень и принял позу человека, наслаждающегося
отдыхом.
- Да... жили мы с ним, - сказал он, вспоминая что-то. - Душевный
человек. Ну! чудак... А не говорил он тебе про меня?
- Нет, не говорил...
- Про Тимоху-то?.. Как мы с ним в улусе землю зачали пахать?
- Нет, не говорил. А вы расскажите сами.
- Рассказать тебе?.. Пожалуй, еще не поверишь...
- Расскажи, - вдруг тихо и застенчиво вмешалась Маруся...
- Любит, - сказал Тимофей, усмехнувшись в сторону Маруси. - Все одно -
сказку ей рассказывай...
Он затянулся махоркой, посмотрев кверху, где тихо качались верхушки
лиственниц и плыли белые облака, и сказал:
- Да... и верно, что сказка. Поди, в нашей деревне тоже не поверят,
какие народы есть у белого царя. Значит... пригнали меня в наслег, в самый
далекий по округе. А Петра-то Иваныч там уже. Сидит... в юртешке в махонькой
да книжку читает...
В глазах рассказчика мелькнул чуть заметный насмешливый огонек.
- Ну, я, конечно, русскому человеку рад: "Здравствуйте, говорю, ваше
благородие". Потому вижу: обличье барское. "Какое, говорит, я благородие.
Такой же, говорит, жиган, как и вы". - Ну, это, говорю, спасибо на добром
слове. А как вас величать? - "Петра, говорит, Иваныч. А вас?" - А я, говорю,
Тимофей, просто сказать, Тимоха, дело мое мужицкое. - "Нет, говорит, не идет
это..." Чудак!.. Так и пошло у нас: я ему - Петра Иванович... А он мне:
Тимофей Аверьянович!.. А генеральской сын... Ну, хорошо. Напоил меня чаем,
потом сел на ороне, смотрит на меня. Я на него смотрю... "Что же, говорит,
теперь мы с тобой, Тимофей Аверьяныч, делать будем?" - Не знаю, говорю,
Петра Иванович. Кабы так что лошадь, да соха, да семены, - землю бы пахать,
чего боле! Да, вишь, нет ничего. Палкой ее не сковыряешь, песком не засеешь.
- "Это бы, говорит, ничего. Об лошади дело малое, соху, пожалуй, тоже - хоть
далеко, - достанем. Да я сроду не пахивал". - Это, говорю, ничего. Ты не
умеешь, я умею. Уродит бог, оба сыты будем. Земли, слышь, много, земля, я
поглядел, хороша.
В это время издалека донесся звук выстрела.
- Постреливает твой-то... хозяин, - сказал Тимоха с юмором, обратясь к
Марусе. Мне показалось, что по лицу молодой женщины прошла какая-то тень.
- Ну, - продолжал Тимофей, - купил он лошадь, за сошником да лемехом за
двести верст смахал. Сладил я соху, выбрали местечко под лесом. Здесь лес
хороший, сладкий... У сосны, брат, прямо тебе скажу, никогда не паши, потому
- сосновая игла едучая. А листвень много слаще... Поехал мой Петра Иваныч за
семенами к скопцам, а тут как раз и ударь дожжиком, да те-еплым. Снег-то
мигом съело, пошла из земли трава. Так тебе и лезет, все одно на опаре. Ну,
думаю: когда так, то, видно, зевать нечего. Помолился да на зорьке выехал с
сошкой... Налей-ка т