Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
тоскливо, а тут этот старик увязался. Заревел
я тут, просто сказать, по-бабьи, да ну бежать. Бежал, бежал, сколько было
мочи; наконец притомился, лег и заснул. Сколько-то проспал, просыпаюсь -
опять старик тут. Впоследствии времени уж он и стыд потерял. Я к нему
усовещевать, а он на меня с корягой так и кидается, так и наскакивает. Ах,
ты, господи! Выбился я на вторые сутки из сил, вижу: либо мне, либо ему не
жить. Стал супротив его на тропке, дожидаюсь. Увидел он, что я стою, да,
видно, не испугался: так сослепу с корягой и лезет. А я стою, голосом реву,
слезами плачу, вышел уже изо всякого терпения, нет моей мочи. Подскочил он
ко мне, замахнулся - бац шелепом по голове. Изловчился-таки достать
порядочно... Ну, тут уж я ожесточился, вырвал корягу, ударил раз и другой...
Да тут же и сам свалился, заснул. Ночью проснулся - так мне и кажется, что
опять старик крадется в тайге потихоньку. Да нет: лежит на тропке, не
шевельнется. Схватил я тут котомку да опять бежать. Ни сна, ни отдыху;
иду-иду, а самому кажется, что никогда мне из этой тайги не выйти; и все
сзади будто старик идет, сопит, переваливается, нагоняет... Как уж я вышел к
деревне - и сам не знаю: подняли меня сибиряки у поскотины замертво... Да,
так вот оно, дело-то... Иной человек и век проживет без греха. Сходит к
празднику в церковь, оттуда домой придет, о божественном разговаривает с
детьми, потом пообедает, ложится спать... Совесть, думает, чиста у меня, не
как у прочих других. А между прочим, может, и совесть потому у него чистая,
что горя он не видал да на линию такую поставлен. А вот моя линия совсем
другая... И совесть у меня нечиста, а иной раз так даже и места себе не
найду... И по сию пору, бывает, старик этот не дает мне покою. Потому что,
не иначе, думаю я, только что был он тогда вроде как в горячке. А я ею,
больного человека, убил... Как же теперь, по вашему-то: должон я за это
отвечать или нет?..
VII
Не дожидаясь ответа. Бесприютный вдруг сошел с дороги и остановился.
Невдалеке виднелась уже кривая сосна. Этапные проходили мимо, и староста
занялся счетом людей, не обращая более внимания на молодого человека,
который остановился с ним рядом.
Последняя телега поравнялась с ними. На ней сидело несколько женщин, и
старый Хомяк глядел с нее своими оловянными глазами. Староста подошел к
телеге.
- Что, старичок божий, хорошо ли сидеть-то? - спросил он, взявшись, по
обыкновению, за переплет телеги.
Старые губы прошамкали что-то невнятное.
- Стар дедушка, - сказал Семенов.
- Не очень, должно быть, - насмешливо возразил Федор. - Год назад еще
его в Одессе отодрали. Ничего - выдержал. Стало быть, еще молодец.
- Что вы это, Федор, говорите?
- То и говорю, что было. По закону, оно конечно, не надо бы, да про
закон вспомнили, когда уже всыпали. Ну, что же тут поделаешь - назад не
вернешь.
Старый Хомяк закачал головой, его морщинистое лицо пришло в движение,
глаза заморгали, и в первый раз Семенов услышал его голос. Он повернулся к
Бесприютному, уставился на него глазами и сказал:
- Ничего не поделаешь, парень! Да, ничего не поделаешь.
Он говорил ровным дребезжавшим голосом, бесстрастным, как его тусклый
взгляд, хотя, по-видимому, находился в состоянии оживления, на какое только
был способен. Долго еще шамкали и двигались бескровные губы, голова
шевелилась, даже полуседые волосы, торчавшие из-под шапки, казалось, задорно
подымаются, и среди невнятного шамканья слышалась все та же фраза:
- Ничего не поделаешь!
При этом Бесприютного старик называл парнем или малым, вероятно, по
старой памяти.
- То-то и я говорю, ничего не поделаешь, всыпали, так уж назад не
высыпешь, - ответил Федор с выражением грубоватой насмешки; была ли это
действительно насмешка, или под ней скрывались горечь и участие, Семенов не
мог разобрать. Резкие черты Федора были довольно грубы, и не особенно
подвижная обветренная физиономия плохо передавала тонкие оттенки выражения.
За поворотом от кривой сосны действительно открылся и этап. Высокий
частокол с зубчатым гребнем скрывал крышу здания; лес подступал к нему с
трех сторон. Невдалеке, под темной стеной тайги, небольшая деревушка
искрилась несколькими красными огоньками, между тем как дома уже терялись в
тумане. Невеселый сибирский пейзаж охватывал кругом печальные здания этапа;
вечерний сумрак делал картину еще грустнее, но партия весело и шумно огибала
угол частокола и входила в отворенные ворота: ужин манил изголодавшихся,
широкие нары - усталых.
Один Бесприютный не изменил походки, не прибавил шагу. Он только окинул
этап быстрым, угрюмым взглядом, как бы желая убедиться, что все осталось без
перемен с тех пор, как он был здесь в последний раз.
Все было по-прежнему, только разве лес несколько отступил от частокола,
оставив пни и обнажив кочковатое болото, да частокол еще более потемнел, да
караулка еще более покосилась. И бродяга отвел глаза от знакомого здания.
Да, все здесь в порядке... здания сгибаются от старости, как и люди, старые
окна глядят так же тускло, как и старые очи... Он знал это и прежде.
Посмотрев еще раз кругом на оставшуюся сзади только что пройденную
дорогу, на темнеющий лес, на огоньки деревушки, на стаю ворон, кружившихся и
каркавших над болотом, и проводив в ворота последнюю телегу, на которой
сидел Хомяк, староста сам вошел во двор этапа, где уже слышались шум голосов
и суета располагавшейся на ночевку партии.
VIII
Первая суета стихла в старом этапном здании. Места заняты, споры об
этих местах покончены. Арестанты лежат на нарах, сидят кучками, играют в три
листика, иные уже дремлют. Из отдельных, "семейных", камер слышится крик
ребят, матери баюкают грудных детей, а в окна и открытые двери глядит сырая,
но теплая сибирская ночь, и полная луна всплывает красноватым шаром над
зубцами частокола.
Часа через полтора после прибытия партии два арестанта-кашевара внесли
в общую камеру на шесте ушат со щами. Бесприютный вошел вместе с ними из
кухни и стал у стола, чтобы наблюдать за раздачей партии горячей пищи.
Арестанты засуетились, разбились на кучки. Каждая кучка посылала от себя
человека с посудой, который, подходя к столу, произносил: пятеро, четверо,
шестеро - и соответственно с этим получал пять, шесть, четыре больших ложки
щей. Больные и женщины, кормившие грудью детей, имели при раздаче
преимущество, и Бесприютный внимательно и деловито следил за правильностью
раздачи.
В это время в ночном воздухе, там, за оградой, послышался топот
приближавшейся к этапу тройки. Тройка катила лихо, но под дугой заливался не
почтовый колокольчик, а бились и "шаркотали" бубенцы.
- Эй, подтянись, ребята, смирно! - высунулся головой один из
караульных. - Чай, это инспектор приехал.
Среди арестантов произошло невольное движение, которое Бесприютный
прекратил спокойным замечанием:
- Подходи, ребята, подходи, полно!
И раздача продолжалась прежним порядком, а Бесприютный стоял у стола с
тем же равнодушным видом человека, мало заинтересованного всем происходящим.
Раздача еще не совсем кончилась, когда на пороге, выступая из темноты,
появилась полная фигура немолодого уже полковника.
- Здорово, ребята! - сказал он тем бодрым и добродушно-веселым тоном,
которым приветствуют обыкновенно подчиненную толпу добрые и благодушные
начальники.
- Желаем здравия, ваше скородие, - нестройно ответили в камере, и
арестанты повстали с мест, с ложками в руках. Иные стали вылезать из-под
нар.
- Оставь, ребята, оставь, ничего! - махнул он рукой, входя в камеру. За
ним вошел начальник этапа, болезненный и худой офицер, да еще два-три
молоденьких прапорщика конвойной команды. Фельдфебель, молодцевато выпятив
грудь, вынырнул из темноты и мгновенно прилип к косяку вытянутой фигурой.
- Хлеб-соль, ребята! - продолжал полковник, обходя кругом средних нар.
- Не имеете ли претензий?
- Никак нет, ваше скородие, - послышались опять голоса.
- Ну и отлично, ребятушки! А каковы у вас щи? Хороши ли? - И с этими
словами он направился к тому концу, где стоял Бесприютный у опорожненного
почти ушата. Полковник среди раздававшейся толпы арестантов шел тяжеловатой,
но свободной походкой человека, который знает, что эта толпа уже заранее к
нему расположена, что на него обращены одобрительные взгляды. Казалось, он
испытывал самодовольное чувство от сознания, что он добрый начальник, что он
знает, как можно говорить с этими преступными людьми, что он умеет с ними
ладить.
Староста стоял на своем месте, и его глаза по-прежнему следили за
ложкой разливальщика, причем ни один мускул не шевельнулся при входе и
приближении начальника. На мгновение только его быстрый испытующий взгляд
остановился на толстой фигуре полковника с тем же выражением, с каким он
исследовал за несколько часов перед тем покосившиеся этапные постройки.
Казалось, расплывшаяся и несколько обрюзглая фигура инспектора доставила
бродяге материал для нового, хотя и не неожиданного заключения. Затем он
равнодушно отвел глаза и занялся своим делом.
Но полковник, заметивший бродягу еще на половине своего пути, оказал
ему более внимания. Он прибавил шагу, потом, приблизившись, быстро и
внезапно остановился, причем ножны его сабли с размаху ударили по коротким
ногам. Откинув назад голову с широким добродушным лицом, он взглянул на
бродягу из-под громадного козырька и хлопнул себя рукой по бедру.
- Панов! Бесприютный! Да, никак, это ты!
- Я самый, - ответил бродяга, опять кидая на полковника равнодушный
короткий взгляд.
- Вот! Сразу узнал, - не без самодовольства обратился полковник к
следовавшей за ним кучке подчиненных. - А ведь имейте в виду: уже более
двадцати лет я его не встречал. Так, что ли? Да ты меня, братец, узнал ли?
- Как не признать, - ответил Бесприютный спокойно и затем прибавил: -
Да! Чать, не менее двадцати-то лет...
- Двадцать, двадцать, я тебе верно говорю! Уж я не ошибусь, - у меня,
братец, память! Д-да. Имейте в виду, господа, - это было два года спустя
после моею поступления на службу, как мы с ним встретились первый раз. Как
же! Мы с ним старые знакомцы. Много, братец, много воды утекло.
- Так точно, ваше высокородие, - ответил бродяга равнодушно. Казалось,
он не видел особенных причин к тому, чтобы радоваться и этой встрече, и
вызванным ею воспоминаниям.
- Ну, каково поживаешь, братец, каково поживаешь? - И добряк полковник
присел на угол нары с очевидным намерением удостоить бродягу благосклонным
разговором.
Бесприютный ничего не ответил, но это не остановило словоохотливого
полковника. Повернувшись в свободной и непринужденной позе фамильярничающего
начальника к стоящим за ним офицерам, он сказал, указывая через плечо на
бродягу большим пальцем:
- Русская поговорка, гора, дескать, с горой не сходится!.. Да-с... Вот
она, судьба-то, сводит. Имейте в виду, господа, двадцать лет назад я вел
партию в первый раз. Понимаете, молодой прапорщик, первый мундир, эполеты,
одним словом - начинал карьеру. А он в то время бежал во второй раз и был
пойман. Он молодой, и я молодой... Оба молодые люди у порога, так сказать,
жизни... И вот судьба сводит опять... Знаете, для ума много, так сказать...
Понимаете, для размышления...
Почувствовав некоторое затруднение в точной формулировке тех
философских заключений, которые теснились под его форменной фуражкой,
полковник быстро повернулся опять к бродяге и измерил его с ног до головы
пристальным и любопытным взглядом.
Фигура Бесприютного как-то потемнела; он насупился и как будто слегка
растерялся. Но полковник, не замечавший, по-видимому, ничего, кроме своего
собственного прекраснодушия, продолжал осматривать своею собеседника и при
этом слегка покачал головой.
- Постарел, братец, постарел. А что! Я, брат, слышал, что ты с тех пор
еще несколько раз бегал. Небось раз десять пускался, а?
- Тринадцать раз, - глухо ответил Панов.
- Ай-ай-ай. Имейте в виду, - повернулся опять полковник к молодым
офицерам, - и все неудачно!
Инспектор покачал опять головой с видом глубокого сожаления. И это
сожаление было совершенно искренно. Конечно, в то время, когда он
конвоировал партию, и после, будучи начальником этапа, он не только не
отпустил бы Панова на волю, но даже, пожалуй, усилил бы в иных случаях
надзор за ловким бродягой. Конечно, и теперь в случае побега он постарался
бы с особенным усердием устроить облаву, потому что этого требовали прямые
интересы его службы. Но ведь Панов-Бесприютный мог убежать не у него (у него
вообще не бегали); он мог уйти с каторги или поселения, и, в этом случае
встретившись с ним где-нибудь на тракту, полковник без сомнения дал бы ему
рубль на дорогу и проводил бы старого знакомца добрыми пожеланиями. Теперь
он искренно жалел человека, с которым его связывали воспоминания о давнем
прошлом. Когда он начинал свою карьеру молодым урядником конвойной команды,
Бесприютный начинал карьеру бродяги, и теперь в сердце полковника ожили
давние приятные ощущения. Он был тогда молод, усики только что пробились над
губой и доставляли ему такое же удовольствие, как и новый мундир и погоны;
все это наполняло его жизнь радостью и блеском. С тех пор он подвигался
вперед и вперед по ровной, проторенной и верно расчищенной дороге. Молодому
прапорщику жизнь представлялась целой лестницей повышений. Если во
столько-то лет он достигнет чина поручика, то, наверно, умрет полковником...
а при успехе... Теперь полковник оглядывался назад на пройденное
пространство и видел с удовольствием, что он ушел гораздо дальше, чем это
представлялось безусому фендрику: вот он еще бодр и крепок, а уже достиг
высшего предела своих молодых мечтаний. Он уже полковник, и все, чего
удастся еще добиться по службе, будет сверхсметным подарком судьбы. И старик
инспектор был доволен своей трезвой, благоразумной, уравновешенной жизнью; у
него была семья; сына он поставил сразу гораздо выше, чем стоял сам при
начале пути дочери он дал приданое, потому что он не пьяница и не картежник,
как многие другие. А исполнив все это, он спокойно сомкнет глаза перед
последним часом, потому что и там, в другом мире, его формуляр - в этом он
твердо убежден - заслужит полное одобрение.
Да, вот какова его жизнь! А ведь не все умеют так устраивать ее.
Полковник испытывал в глубине сердца - под сожалением к бродяге - еще то
особенное чувство, которое заставляет человека тем более ценить свой уютный
угол, свой очаг, когда он вспоминает об одиноком и усталом путнике,
пробирающемся во тьме под метелью и ветром безвестной и нерадостной тропой.
Хорошо полковнику, согревшему свою жизнь светом общепризнанных солидных
добродетелей. А вот он - старый бродяга - стоит перед ним, сгорбившись, в
том же сером халате, с тем же тузом на спине, с сединой в волосах, с угрюмой
лихорадкой во взгляде. Да, карьера Панова, связанная в воспоминании
полковника с началом его собственной карьеры, - не удалась. Несмотря на всю
силу и удаль, несмотря на то, что имя. Панова гремит по всему тракту, что об
его ловкости и влиянии сложились целые легенды, что его имя от Урала и до
Амура известно всем гораздо более, чем знают имя полковника, даже в районе
его служебного влияния, - все же к этому имени всюду прибавляется один
эпитет - несчастного, незадачливого бродяги.
Полковник опять повернулся к своим спутникам, и во взгляде, который он
бросил им, заключалось целое невысказанное наставление. Наставление,
очевидно, было понятно, потому что молоденький урядник, державший в руках
новенькую папаху с кокардой, тоже посмотрел на бродягу и покачал головой; за
ним так же укоризненно покачали головами два его сотоварища. Только один
смотритель этапа, худой, с раздражительным и угрюмым лицом, не обращал на
слова философствовавшего начальника никакого внимания, и вся его фигура
обличала по меньшей мере равнодушие и пассивное неодобрение. Впрочем, может
быть, это происходило оттого, что Степанов, немолодой уже поручик, и
вообще-то не вполне соответствовал видам начальства, получал частые
выговоры, а теперь, кажется, был еще вдобавок с похмелья.
- Удалось ли хоть побывать на родине? - спросил опять полковник
бродягу.
- До своей губернии доходил два раза, - говорит бродяга и затем
добавляет глуше: - в своем месте не бывал на разу.
- Ай-ай-ай! - закачал опять головой полковник, и затем, усевшись
поудобнее на нарах, он положил локти на коленях и, сложив руки ладонями,
подался туловищем вперед, как человек, располагающийся побеседовать
подольше. Раздача была кончена, ушат убрали, у Бесприютного не было больше
дела у стола, но он стоял на том же месте. Теперь у него не было уже того
равнодушно-горделивого вида, как прежде. Окруженный кучей арестантов,
стоявших на почтительном отдалении, бродяга стоял с несколько растерянным
видом прямо перед сидевшим в свободной позе инспектором.
- Ну, - произнес тот, усевшись, - скажи ты мне, куда ты все бегаешь?
Бродяга еще больше растерялся, и, если бы полковник был несколько
наблюдательнее, у него, вероятно, не хватило бы духу продолжать свой допрос.
Но он принадлежал к числу тех людей, для которых самодовольное
прекраснодушие застилает все происходящее перед их глазами. В этом была его
несомненная сила, и Бесприютный как-то растерянно ответил:
- Да как же, ваше высокородие, в свою сторону хочется все...
- Так! - сказал полковник. - А давно ли ты оттуда?
- Дитей оттуда, ваше высокородие.
- Отец твой ведь помер в Сибири?.. Ну, а мать-то жива?
- Нету. Ранее еще померла, без матери вырос, - сказал Бесприютный, и
затем как-то робко, будто высказывая последний аргумент и вместе боясь за
него перед лицом этого беспощадно-здравомыслящего человека, он добавил: -
Сестра у меня родная...
- Сестра! Пишет она тебе письма?
- Где уж писать!
- Может, и она умерла давно.
- Две было, - протестует бродяга.
- Ну, пусть. Ну, допустим, обе они живы. Так ведь они теперь замужем,
своя семья у них, дети. И вдруг явишься ты, беспаспортный, беглый из
Сибири... Думаешь - обрадуются? Что им с тобой делать?.. Имейте в виду,
господа, - повернулся опять полковник с своим поучением к молодежи, - я знаю
этих людей: чем опытнее бродяга, чем больше исходил свету, тем глупее в
житейских делах.
Было что-то ужасное в этой простой сцене. В голосе полковника звучала
такая полная уверенность, что, казалось, сама практическая жизнь говорила
его устами, глядела из его несколько заплывших глаз: между тем опытный
бродяга, тот самый Бесприютный, который пользовался у сотен людей
безусловным авторитетом, стоял перед ним и бормотал что-то, как школьник.
Лица обступивших эту группу арестантов были угрюмы. На одной из нар сидел в
своей обычной позе Хомяк, и даже он как будто прислушивался к громкому
голосу полковника и к тихим ответам Бесприютного.
- Эх, вы! - махнул полковник рукой. - Недаром говорится: горбатого
исправит могила!
И затем, переменив тон, он добавил благодушно:
- А постарел ты, братец, сильно постарел. Да и то сказать, все к могил