Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
варь, а тоже ведь понимает... Как на угор этот
выехали, да оглянулись, -- не удержишь... Грех чуют...
-- Не знаю, -- сказал я, -- может, оно и так; да только на этот раз ты
ведь сам их погнал.
-- Погнал нешто? Ну, может, и впрямь погнал. Эх, барин! Кабы знал ты,
что у меня на сердце-то...
-- Что ж? Ты расскажи, так узнаю...
"Убивец" потупился.
-- Ладно, -- сказал он помолчав, -- расскажу тебе... Эх, милые! Ступай,
ступай, не бойся...
Лошади застучали по мягкой дороге ровною, частою рысцой.
...Видишь ты... Было это давно... Оно хоть и не очень давно, ну, да
воды-то утекло много. Жизнь моя совсем по-иному пошла, так вот поэтому и
кажется все, что давно это было. Крепко меня люди обидели -- начальники. А
тут и бог, вдобавок, убил: жена молодая да сынишко в одночасье померли.
Родителей не было, -- остался один-одинешенек на свете: ни у меня родных, ни
у меня друга. Поп -- и тот последнее имение за похороны прибрал. И стал я
тогда задумываться. Думал, думал и, наконец, того, пошатился в вере. В
старой-то пошатился, а новой еще не обрел. Конечно, дело мое темное. Грамоте
обучен плохо; разуму своему тоже не вовсе доверяю... И взяла меня от этих
мыслей тоска, то есть такая тоска страшенная, что, кажется, рад бы на белом
свете не жить... Бросил я избу свою, какое было еще хозяйствишко -- все
кинул... Взял прозапас полушубок, да порты, да сапоги пару, вырезал в тайге
посошок и пошел...
-- Куда?
-- Да так, никуда. В одном месте поживу, за хлеб поработаю -- поле
вспашу хозяину, а в другое -- к жатве поспею. Где день проживу, где неделю,
а где и месяц; и все смотрю, как люди живут, как богу молятся, как веруют...
Праведных людей искал.
-- Что же, нашел?
-- Как сказать тебе?.. Конечно, всякие тоже люди есть, и у всякого,
братец, свое горе. Это верно. Ну, только все же плохо, братец, в нашей
стороне люди бога-то помнят. Сам тоже понимаешь: так ли бы жить-то надо,
если по божьему закону?.. Всяк о себе думает, была бы мамона сыта. Ну, что
еще; который грабитель в кандалах закован идет, и тот не настоящий
грабитель... Правду ли я говорю?
-- Пожалуй... Ну, и что же?
-- Ну, еще пуще стал на миру тосковать... Вижу, что толку нету, --
мечусь, все равно как в лесу... Теперь, конечно, маленькое понятие имею, да
и то... Ну, а тогда вовсе стал без ума. Надумал, например, в арестанты
поступить...
-- Это как же?
-- А так, очень просто: назвался бродягой -- и посадили. Вроде крест на
себя наложил...
-- Что ж, легче ли стало от этого?
-- Какой-те легче! Конечно, глупость одна. Ты вот, может, в тюрьме не
бывал, так не знаешь, а я довольно узнал, каков это есть монастырь. Главное
дело -- без пользы всякой живут люди, без работы. Суется это он из угла в
угол, да пакость какую ни есть и надумает. На скверное слово, на отчаянность
-- самый скорый народ, а чтоб о душе подумать, о боге там, -- это за большую
редкость, и даже еще смеются... Отчаянный самый народ. Вижу я, что, по
глупости своей, не в надлежащее место попал, и объявил свое имя, стал из
тюрьмы проситься. Не пускают. Справки пошли, то, другое... Да еще говорят:
как смел на себя самовольно этакое звание принять?.. Истомили вконец. Не
знаю уж, что и было б со мной, да вышел тут случай... И плохо мне от этого
самого случая пришлось... ну, а без него-то, пожалуй, было бы еще хуже...
Прошел как-то по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в
острог приведут. Слышу я разговоры эти: кто говорит "правда", другие
спорятся, а мне, признаться, в ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут.
Мало ли каждый день приводят? Пришли это из городу арестантики, говорят:
"Верно. Под строгим конвоем Безрукого водят... К вечеру беспременно в
острог". Шпанка (Шпанкой на арестантском жаргоне зовут серую арестантскую
массу) на двор повалила, -- любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы
любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только
стал я ходить, задумался и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют ворота,
смотрю -- ведут старика. Старичонка-то маленький, худенький, борода седая
болтается, длинная; идет, сам пошатывается, -- ноги не держат. Да и рука
одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к
нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло... "Господи, думаю,
чего только делают. Неужели же человека этак водить подобает, будто тигру
какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до
смерти ему!.."
Взяла меня страшная жалость. И что больше смотрю, то больше сердце у
меня разгорается. Провели старика в контору; кузнеца позвали -- ковать в
ручные и ножные кандалы, накрепко. Взял старик железы, покрестил старым
крестом, сам на ноги надел. "Делай!" -- говорит кузнецу. Потом "наручни"
покрестил, сам руки продел. "Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!"
Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании
рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:
-- Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял.
Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости,
господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и
теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да
и только.
Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка" тюремная -- и та притихла.
Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой
даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!
Ну, а уж меня он прямо руками взял. Потому как был я в то время в
задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик
истинный праведник, какие в старину бывали. Ни с кем я в ту пору не то что
дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз
и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот мухи жужжат... Что
ни надумаю, -- все про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал.
Вот и задумал я к старику к этому в "секретную" пробраться; подошел случай,
сунул часовым по пятаку, они и пропустили, а потом и так стали пускать,
даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним
волочатся, да все что-то сам себе говорит. Увидел меня, повернулся и
подходит к дверям.
-- Что надо?
-- Ничего, говорю, не надо, а так... навестить пришел. Чай одному-то
скучно.
-- Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же
доброму человеку рад.
А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня
и покачает головой. А раз как-то и говорит:
-- Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу тебя всего видеть. Отошел я
маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит:
-- Что ты за человек за такой, сказывайся.
-- Чего сказываться-то, -- отвечаю ему, -- самый потерянный человек,
больше ничего.
-- А можно ли, говорит, на тебя положиться? Не обманешь?..
-- Никого, мол, еще не обманывал, а тебя и подавно. Что прикажешь, все
сделаю верно.
Подумал он немножко, а потом опять говорит: -- "Нужно мне человека на
волю спосылать нынче ночью. Не сходишь ли?" -- Как же мне, говорю, отсюда
выйти? -- "Я тебя научу", говорит. И точно, так научил, что вышел я ночью из
тюрьмы, все равно как из избы своей. Нашел человека, которого мне он указал,
сказал ему "слово". К утру назад. Признаться, как стал подходить к острогу,
на самой зорьке, стало у меня сердце загораться. "Что, думаю, мне за неволя
в петлю лезти? Взять да уйти!.." А острог-то, знаешь, за городом стоит.
Дорога тут пролегла широкая. У дороги на травушке роса блестит, хлеба
стоят-наливаются, за речкой лесок шумит маленечко... Приволье!.. А назад
оглянешься: острог стоит, точно сыч насупившись... Да еще ночью-то, дело,
конечно, сонное... А вспомнишь, как тут с зарей день колесом завертится, --
просто беда! Сердце не терпит, так вот и подмывает уйти по дороге на простор
да на волюшку...
Однако вспомнил про старика своего... "Неужто, думаю, я его обману?"
Лег на траву, в землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал да и
повернулся к острогу. Назад не гляну... Подошел поближе, поднял глаза, а в
башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой старик сидит, да на
меня из-за решетки смотрит.
Пробрался я днем-то в его камеру, обсказываю все, как, значит, его
приказание исполнил. Повеселел он. -- "Ну, говорит, спасибо тебе, дитятко.
Сослужил ты мне службу, век не забуду. А что, парень, -- спрашивает после,
-- на волю-то, небось, крепко хочется?" А сам смеется. -- Так, говорю,
хочется, смерть! -- "То-то, говорит. А за что ты сюда-то попал, за какое
качество?" -- Никакого, говорю, качества не было. Так, глупость моя, больше
ничего. -- Покачал он тут головой. -- "Эх, говорит, посмотреть на тебя,
парень, и то обидно. Эдакую тебе бог дал силу и года твои, можно сказать, уж
не маленькие, а ты, кроме глупостей этих, ничего не знаешь на свете. Вот
сидишь теперь тут... Что толку? На миру, брат, грех, на миру и спасенье..."
-- Греха, отвечаю, много.
-- А здесь мало, что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли
ты здесь нагрешил-то, а каешься ли? -- Горько мне, говорю. -- "Горько! А о
чем -- и сам не знаешь. Не есть это покаяние настоящее. Настоящее покаяние
сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без греха один бог, а человек по
естеству грешен и спасается покаянием. А покаяние по грехе, а грех на миру.
Не согрешишь -- и не покаешься, а не покаешься -- не спасешься. Понял ли?"
А я, признаться, в ту пору не совсем его слова понимал, а только слышу,
что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все
люди -- как люди, а я точно и не живу на свете: все равно как трава в поле
или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.
-- Это, говорю, верно. На миру хоть и не без греха жить, так по
крайности жить, чем этак-то маяться. А только как мне жить, не знаю. Да еще
когда из острога-то выпустят.
-- Ну, -- говорит старик, -- это уж мое дело. Молился я о тебе: дано
мне извести из темницы душу твою... Обещаешь ли меня слушаться, -- укажу
тебе путь к покаянию. -- Обещаюсь, говорю. -- "И клянешься?" -- И клянусь...
-- Поклялся я клятвой, потому что в ту пору совсем он завладел мною: в огонь
прикажи, -- в огонь пойду, а в воду, так в воду.
Верил я тому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: "Ты,
мол, зачем это с Безруким связываешься? Не гляди, что он живой на небо
пялится: руку-то ему купец на разбое пулей прострелил!.." Да я слушать не
стал, тем более, что и говорил-то он во хмелю, а я пьяных страсть не люблю.
Отвернулся я от него, и он тоже осердился: "Пропадай, говорят, дурья
голова!" А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
В скорости Безрукому облегчение вышло. Перевели его из секретной в
общую, с другими прочими вместе. Только и он, как я же, все больше один.
Бывало, начнут арестанты приставать, шутки шутить, он хоть бы те слово в
ответ. Поведет только глазами, так тут самый отчаянный опешит. Нехорошо
смотрел...
Ну, а еще через малое время -- и совсем освободился. Гулял я раз,
летнее дело, по двору; смотрю, заседатель в контору прошел, потом провели к
нему Безрукого.
Не прошло полчаса, выходит Безрукий с заседателем на крыльцо, в своей
одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется.
"Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины
за ним не имеется". Жалко мне, признаться, стало, -- тоска. Вот, мол, опять
один останусь. Только огляделся он по двору, увидел меня и манит к себе
пальцем. Подошел я, снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и
говорит:
-- Вот, ваше благородие, нельзя ли этого парня обсудить поскорее? Вины
за ним большой нету.
-- А как тебя звать-то? -- спрашивает заседатель.
-- Федором, мол, зовут, Силиным.
-- А, говорит, помню. Что ж, это можно. И судить его не надо, потому
что за глупость не судят. Вывести за ворота, дать но шее раза, чтоб напредки
не в свое место не совался, только и всего. А между прочим, справки-то,
кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу его...
-- Ну, вот, и отлично, -- говорит Безрукой. -- А ты, парень, -- отозвал
он меня к сторонке, -- как ослобонишься, ступай на Кильдеевскую заимку,
спроси там хозяина Ивана Захарова, я ему о тебе поговорю, дитятко; да
клятву-то помни.
И ушли они. А через неделю, точно, и меня на волю отпустили. Вышел я из
острога и тотчас отправился в эти вот самые места. Разыскал Ивана Захарова.
Так и так, говорю, меня Безрукой прислал. -- "Знаю, говорит. Сказывал об
тебе старик. Что ж, становись пока в работники ко мне, там увидим". -- А
сам-то, мол. Безрукой где же находится? -- "В отлучке, говорит, -- по делам
он все ездит. Никак скоро будет".
Вот и стал я жить на заимке -- работником не работником, -- так, живу,
настоящего дела не знаю. Семья у них небольшая была. Сам хозяин, да сын
большой, да работник... Я четвертый, Ну, бабы еще, да Безрукой наезжал.
Хозяева -- люди строгие, староверы, закон соблюдают; табаку, водки -- ни-ни!
А работник Кузьма -- тот у них полоумный какой-то был, лохматый да черный,
как эфиоп. Чуть, бывало, колокольчик забрякает, он сейчас в кусты и
захоронится. А Безрукого-то пуще всех боялся. Издали, бывало, завидит,
тотчас бегом в тайгу, и все в одно место прятался. Зовут хозяева, зовут --
не откликается. Пойдет к нему сам Безрукой, слово скажет, он и идет за ним,
как овечка, и все опять справляет, как надо.
Наезжал Безрукой на заимку-то не часто и со мной почитай что не
разговаривал. Беседует, бывало, с хозяином да на меня смотрит, как я
работаю; а подойдешь к нему, все некогда. "Погоди, говорит, дитятко, ужо на
заимку перейду, тогда поговорим. Теперь недосуг". А мне тоска. Хозяева,
положим, работой не притесняли, пища хорошая, слова дурного не слыхивал. С
проезжающими и то посылали редко. Все больше либо сам хозяин, либо сын с
работником, особливо ночью. Ну, да мне без работы-то еще того хуже; пуще
дума одолевает, места себе не найду...
Прошло никак недель пять, как я из тюрьмы вышел. Приезжаю раз вечером с
мельницы; гляжу, народу у нас в избе много... Распрег коня; только хочу на
крылец итти, -- хозяин мне навстречу. "Не ходи, говорит, погоди малость, сам
позову. Да слышь! -- не ходи, я тебе говорю". Что же, думаю себе, за оказия
такая? Повернулся я, пошел к сеновалу. Лег на сено, -- не спится. Вспомнил,
что топор у меня около ручья оставлен. Сходить, думаю: станет народ
расходиться, как бы кто не унес. Пошел мимо окон, да как-то и глянул в избу.
Вижу: полна изба народу, за столом заседатель сидит; водка перед ним,
закуска, перо, бумага, -- следствие, одним словом. А в стороне-то, на лавке,
Безрукой сидит. Ах ты, господи!.. Точно меня обухом по голове шибануло!..
Волосы у него на лоб свесились, руки назад связаны, а глаза точно угли... И
такой он мне страшный тогда показался, сказать не могу...
Отшатнулся я от окна, отошел к сторонке... Осенью дело это было. Ночь
стояла звездная да темная. Никогда мне, кажется, ночи этой не забыть будет.
Речка эта плещется, тайга шумит, а сам я точно во сне. Сел на бережку, на
траве, дрожу весь... Господи!..
Долго ли, коротко ли сидел, только слышу: кто-то идет из тайги
тропочкой мимо, в белом пинжаке, в фуражке, палочкой помахивает. Писарь...
верстах в четырех жил. Прошел он по мостику и прямо в избу. Потянуло тут и
меня к окну: что будет?
Писарь вошел в двери, снял шапку, смотрит кругом. Сам, видно, не знал,
зачем позвали. Потом пошел к столу мимо Безрукого и говорит ему:
"Здравствуй, Иван Алексеевич!" Безрукой его так и опалил глазами, а хозяин
за рукав дернул да шепнул что-то. Писарь, видно, удивляется. Подошел к
заседателю, а тот, уже порядочно выпивши, смотрит на него мутными глазами,
точно спросонья. Поздоровались. Заседатель и спрашивает:
-- Знаете вы этого человека? -- сам в Безрукого пальцем тычет.
Посмотрел писарь, с хозяином переглянулся.
-- Нет, говорит, не видывал будто. Что такое, думаю, за оказия? Ведь и
заседатель-то его хорошо знает.
Потом заседатель опять:
-- Это не Иван Алексеевич, здешний житель, по прозванию Безрукой?
-- Нет, -- отвечал писарь, -- не он.
Взял заседатель перо, написал что-то на бумаге и стал вычитывать.
Слушаю я за окном, дивлюсь только. По бумаге-то выходит, что самый этот
старик Иван Алексеев не есть Иван Алексеев; что его соседи, а также и писарь
не признают за таковое лицо, а сам он именует себя Иваном Ивановым и пачпорт
кажет. Вот ведь удивительное дело! Сколько народу было, все руки
прикладывали, и ни один его не признал. Правда, и народ тоже подобрали на
тот случай! Все эти понятые у Ивана Захарова чуть не кабальные, в долгу.
Кончили это дело, понятых отпустили... Безрукого заседатель развязать
велел еще раньше. Иван Захаров выносит деньги, дает заседателю, тот
сосчитал, сунул в карман. "Теперь, говорит, тебе, старик, беспременно месяца
на три уехать надо. А не уедешь, -- смотри, -- на меня не пеняй... Ну,
лошадей мне давайте!.."
Отошел я от окна, прошел на сеновал, думаю, сейчас кто-нибудь к лошадям
выйдет. Не хотелось мне, чтоб меня под окном-то увидали. Лежу на сене, спать
не сплю, а все будто сон вижу, с мыслями не могу собраться... Слышу --
проводили заседателя. Побрякал колокольцами, уехал... В доме все улеглись,
огни погасли. Стал было и я дремать, да вдруг это слышу опять: динь, динь,
динь! Колокольчик звенит. А ночь-то тихая-прети-хая, далеко слышно. И все
это ближе да ближе: из-за реки к нам будто едут. Малое время спустя и в избе
колокольчик-то услыхали, огонь вздули. Тройка на двор въехала. Знакомый
ямщик проезжающих привез, -- значит, по дружбе; мы к нему возили, он к нам.
Ну, думаю себе, может, ночевать станут. Да и то: ночью редко меня
посылали; больше сам хозяин либо сын да работник. Стал я опять дремать, да
вдруг слышу: Безрукой с хозяином тихонько под навесом разговаривают.
-- Ну, как же быть? -- старик-то говорит. -- Да где же Кузьма?
-- То-то вот, -- хозяин отвечает. -- Иван с заседателем уехал, а
Кузьма, как народ увидал, так сейчас теку. И в кустах его, слышь, нету.
Дурак парень этот. Совсем, кажись, ума решился.
-- Ну, а Федор?-- старик опять спрашивает: это уж про меня.
-- Федор, мол, вечор с мельницы приехал, хотел в избу итти, да я не
пустил.
-- Хорошо, говорит, надо быть спать завалился. Ничего не видал?
-- Надо полагать -- ничего. Прямо на сеновал ушел.
-- Ну, ладно. Пустить его, видно, сегодня в дело...
-- Ладно ли будет? -- говорит Захаров.
-- Ничего, ладно. Парень этот простой, а сила в нем чудесная; и меня
слушает, -- кругом пальца его оберну. И то сказать: я ведь в самом деле
теперича на полгода еду, а парня этого надо к делу приспособить. Без меня
дело не обойдется.
-- Все же будто сумнительный человек, -- говорит Захаров. -- Не по уму
он мне что-то, даром что дурачком глядит.
-- Ну, ну, -- старик отвечает. -- Знаю я его. Простой парень. Нам
этаких и надо. А уж Кузьму как-нибудь сбывать придется. Как бы чего не
напрокудил.
Стали меня ок