Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
двигаться, ни развязывать котомку. Чувство особенного наслаждения, когда
усталые члены мозжат и ноют, но зато все тело отдается ощущению отдыха и
покоя, охватило меня всего. Андрей Иванович разделся, развязал котомку и
даже снял сапоги.
- А ночевать куда положишь? - спросил он у хозяина.
Дядя Иван, благообразный старик с мягкими манерами и старчески лукавым
лицом, озабоченно почесывал затылок.
- Вот уже не знаю. На дворе разве. Крытый двор у нас.
- А в задней избе?
- Заднюю проезжающие заняли. Степан Ерофеича, из города, не знаете ли?
- Толстомордый?
- Ну-ну!
Андрей Иванович толкнул меня локтем.
- Это которых мы видели, безобразники-то... По шее их гнать, а ты в
избу пущаешь!..
Старик озабоченно оглянулся и закашлял. Напившись чаю, богомолки и
богомольцы выходили из-за стола и уходили из избы. Мы с Андреем Ивановичем,
захватив большую охапку сена, расположились на дворе, под навесом, у стены
задней избы. Фонарь кидал колеблющийся свет, выпугивая воробьев из-под
высокой соломенной крыши. Где-то в темных углах чавкали лошади, коровы
жевали жвачку, похрюкивала свинья. Где-то еще слышались голоса богомольцев,
улегшихся на соломе, кто-то копошился в кузове старого тарантаса. Свет луны
прорывался сквозь щели плетеных стен. С улицы доносились шаги прибывающих
странников. Они то и дело стучали в окна и усталыми голосами спрашивали:
- Ночевать, ночевать, родимые, не пустите ли?
Я не заметил, как заснул, и опять проснулся от странного шума.
Казалось, что-то громадное, стуча, всхрапывая и шелестя, надвигалось на
меня, заполняя неопределенную тьму. Понемногу, однако, я стал осваиваться с
этим шумом: это, во-первых, Андрей Иванович жестоко храпел рядом. Во-вторых,
петух, обеспокоенный необычными звуками, сошел с нашести и, осторожно шурша
по соломе, пробирается у самого моего уха, почти касаясь головы своими
крыльями. Вот он вышел на середину двора, и шуршание его легких шагов теперь
принимает в моем сознании настоящие размеры... Я вижу, хотя и неясно, его
небольшую фигурку, вижу, как он расправляет крылья и вытягивает шею.
- Ку-ка-ре-ку! - раздался вдруг резкий, будто слегка охрипший от ночной
сырости голос.
Другой петух зашевелился и пробормотал что-то сонно и сердито.
По-видимому, он находил, что еще рано.
Вслед за только что смолкшими переговорами петухов я услыхал в темноте
двора еще какие-то звуки. В старом кузове тарантаса шептались два голоса -
один мужской, другой женский. Из-за стены с некоторых пор несся какой-то
топот, стукотня, песни и гул пьяных голосов. Влево от нас кто-то невидимый
быстро зашевелился, и молодой женский голос испуганно спросил:
- Кто тут? Ай, тетка Федосья, тетка Федосья!
- Что тебе? - говорит недовольно старуха. - Эй ты, чего подкатился,
озорник. Мало, что ль, места тебе? У меня живо откатишься...
Озорник громко и тенденциозно всхрапывает, очевидно прикидываясь
спящим. Однако встревоженное стрекотание проснувшихся деревенских девушек
вскоре заставляет озорника ретироваться. В это время Андрей Иванович, даже в
сонном состоянии не теряющий порывистости движений, завозился на сене так
внезапно и сильно, что даже у меня мелькнуло сомнение: неужели это он сейчас
юркнул на свою постель... Впрочем, нет. Не говоря уже о непоколебимой
добродетели моего спутника, я все время слышал около себя его храп.
- Что это вы расстрекотались, сороки? - проснувшись, спросил он, с
обычным пренебрежением к женскому сословию.
- А-а, проснулся небось... Озорник! - сказала тетка Федосья.
- Ишь где очутился! Туда же, храпит... Нешто сонный "так откатится?
- Да это кто такой? - спросил еще чей-то голос.
- Сапожник это из городу. В Ивановом доме живет.
- О? Да я и бабу его знаю.
- Ах, озорники эти сапожники! Супротив сапожников других таких и нету!
Ох-хо-хо! Только ведь засыпать начала...
- К нам по дороге приставал! - бойко выносится из тарантаса звонкий и
лукавый девичий голос. Я узнаю по этому голосу одну из мещанок, которым
Андрей Иванович читал мораль. - И до такой степени приставал, то есть до
такой степени, что и сказать невозможно...
- Мамынька! Я тятьке на него скажу, - плаксиво говорит испуганная
девушка.
- Нишкни. Ужо мы евойной бабе все расскажем...
- О, ш-штоб вв-вас! - тихо и злобно шипит Андрей Иванович, видя, какой
опасный оборот принимает дело. Упоминание о супруге при таком подавляющем
стечении улик окончательно лишает его самоуверенности, и потому он делает
самое худшее, что мог бы сделать в своем положении, а именно - вытягивается
на постели и пускает притворное сопение, прикидываясь заснувшим.
- Храпит... здесь вот этак же храпел, притворщик... Ох-хо-хо! Грехи,
грехи...
Вскоре под навесом водворяется тишина.
Притаившиеся на время голоса в кузове тарантаса опять возобновляют
тихую и мирную беседу. Из-за стены слышатся визг и хохот. Андрей Иванович
ворочается, бормочет что-то и по временам кого-то тихо ругает. Я начинаю
забываться. Мне опять видится одинокая старушка. Она все еще плетется по
опустевшей дороге, между побелевшими от росы ржаными полями. Андрей Иванович
идет впереди ее, размахивая руками, и кому-то угрожает: "Что-о... не
зачтется ей?.. Нет, враки, не туда гнете!.."
- Не туда гнете! - слышу я уже наяву крик Андрея Ивановича. - Меня не
испугаете! Нешто этакое озорство дозволяется? Спать не даете, гульбу завели,
соблазн! Богомо-ольцы!.. Озорники, лодыри, гуляки!..
Я не сразу мог сообразить, в чем дело. Светает: снаружи первые, еще
рассеянные лучи просверлили уже в нашем плетне круглые горящие отверстия.
Свет расплывается в сыром воздухе, воробьи чирикают под застрехами; в углах
темно и прохладно, Андрей Иванович, босой, со всклокоченными волосами, стоит
у сеней, перед входом в заднюю избу, и, по-видимому, обличает ночных гуляк.
Хозяин, тоже босой, унимает его:
- Ты вот что! Ты у меня в доме сам себя веди посмирнее.
- А ты что из своего дома сделал, а?
- Не твое дело. Тебя пустили, ты ночуй благородно, а беспокойства
делать не моги.
- Что там опять? - просыпаются богомольцы.
- Сапожник из городу буянит.
- Сапожни-ик?
- Да, в Ивановом доме живет который. Такой озорник, беда! Ночью этто к
девкам так шаром и катится, так и катится...
- К нам на дороге до такой степени приставал, - подымает румяное лицо
из тарантаса мещаночка. Теперь она в тарантасе одна и имеет вид самого
невинного простодушия.
- Бока намять! - категорически заключает хриплый и сонный бас.
- О, штоб вас! - стонет опять Андрей Иванович, ложась рядом со мной. -
Н-ну, нар-род! Этакого народу в прочих государствах поискать... Ей-богу...
Тьфу!
- Охота вам, Андрей Иваныч, во все вмешиваться... - говорю я, едва
удерживаясь от смеха.
- Карахтер у меня такой. Не люблю озорства.
- Вот и расплачивайтесь. Вам же и достанется...
- А что вы думаете? Ей-богу, правда. И всегда я же в дураках остаюсь...
Н-ну, однако, попадется мне еще этот купец. Я ему, погодите-ка, нос утру.
Будет помнить...
И через минуту, наклоняясь к моему уху, он тихо прибавил:
- А уж вы, Галактионыч, в случае чего перед Матреной Степановной
как-нибудь того, не выдавайте... Ах, народ же... то есть до чего наш народ
несообразен, так это даже удивительно!
VIII
День разгорался жарко. Икона тронулась опять часов с десяти. Мы вышли
немного вперед, но идти было не легко. Ноги двигались с трудом, все члены
ныли. Однако понемногу усталость как будто проходила.
Кое-где небольшой лесок скрывал нас своею тенью от жаркого солнца, но
большею частью по бокам волновалась поспевающая рожь. Иногда на нашу дорогу
выбегал проселок от какой-нибудь ближней деревни, и на этом перекрестке
стояли у маленьких "часовенок" деревенские иконки. Какой-нибудь седой старик
с обнаженной головой сидел на припеке у блюда, покрытого чистым полотенцем.
У каждой такой часовенки икона останавливалась, служился молебен. Тогда
вокруг иконы делалась давка. Народ рвался к ней, стараясь приложиться к
стеклу киота. Сгибаясь, проходили они под шесты, на которых икона была
поставлена, давя друг друга и теснясь, и тянулись к иконе. Теперь, на
просторе полей, у этих часовенок, среди раскинувшейся и поредевшей толпы,
икона стала как будто ближе и доступнее. Тут, собственно, ее окружал тесный
кружок настоящих богомольцев. Страждущий, болящий, немощный и скорбящий люд
охватывал икону живою волной, которая вздымалась под влиянием какого-то
особенного притяжения. Не глядя друг на друга, не обращая внимания на
толчки, все они смотрели в одно место... Полупотухшие глаза, скорченные
руки, изогнутые спины, лица, искаженные от боли и страдания, - все это
обращалось к одному центру, туда, где из-за стекла и переплета рамы сияла
золотая риза и голова богоматери склонялась темным пятном к младенцу. Из
глубины киота икона производила особенное впечатление. Солнечные лучи,
проникая сквозь стекла, сверкали смягченными переливами на золоте ее венца;
от движения толпы икона слегка колебалась, переливы света вспыхивали и
угасали, перебегая с места на место, и склоненная голова, казалось,
шевелилась над взволнованною толпою. Тогда потухшие глаза и искаженные лица
оживлялись. По всем этим лицам проходило какое-то веяние, сглаживавшее все
различные оттенки страдания, подводившее их под общее выражение умиления. Я
смотрел на эту картину не без волнения... Такая волна человеческого горя,
такая волна человеческого упования и надежды!.. И какая огромная масса
однородного душевного движения, подхватывающего, уносящего, смывающего
каждое отдельное страдание, каждое личное горе, как каплю, утопающую в
океане! Не здесь ли, думалось мне, не в этом ли могучем потоке однородных
человеческих упований, одной веры и одинаковых надежд - источник этой
исцеляющей силы?..
Когда короткий молебен кончался и икононосцы принимались за шесты, -
многие склонялись или даже ложились на землю. Но, опять, здесь это было
как-то проще, более трогало и никого не пугало... Икона вздрагивала,
подымалась и, плавно колыхаясь, проносилась над распростертыми людьми.
Счастливцы, над которыми она проходила, вставали с умиленными лицами.
IX
Остановки здесь были очень часты, поэтому мы с Андреем Ивановичем
далеко опередили ядро богомольцев.
Против одной деревеньки, живописно раскинувшейся в версте от дороги, на
холмике, мы наткнулись на оживленную картину. Вдоль нашего пути в нескольких
местах были выстроены зеленые шатры, в тени которых стояли столы и дымились
самовары. На траве с одной стороны дороги сидели бабы с ведрами квасу и с
хлебом, на другом - курились огоньки, над которыми жарились на сковородках
грибы. Картина импровизированного базара была оживленная и шумная.
- Две копейки, две копейки всего! Грибов отведайте, почтенные! - весело
зазывали красивые, нарядные молодицы.
Я уселся около одной из сковородок и позвал Андрея Ивановича.
- Не кушайте грибов! - сказал он мрачно и как будто намекая на что-то.
- А что?
- Раскольники! - крикнул он как-то в сторону и отвернулся.
Я засмеялся; но Андрей Иванович пошел, не останавливаясь, дальше.
Действительно, среди этих красивых и по-праздничному разодетых баб я не
заметил того благоговейного ожидания, с каким встречали икону в других
местах. Они весело болтали, громко пересмеиваясь, зазывая проходящих. Среди
них царило, по-видимому, одно только желание поживиться от этой толпы.
Отведав невкусного яства, сильно отзывавшего плохим постным маслом, я
тронулся в дальнейший путь и, спустившись с небольшого холма, наткнулся
неожиданно на новую сцену. На дороге, среди кучки плутовато посмеивавшихся
раскольничьих красавиц, Андрей Иванович являл новые примеры неустрашимости.
В стороне стоял знакомый уже мне тарантас: распряженные лошади ели овес, а
хозяева оживленно спорили с Андреем Ивановичем.
- А! на паре вы ездите! - кричал Андрей Иванович купеческому сынку,
одетому, как вчера, в мужицкий картуз. - Я на тебя не посмотрю, что ты
ездишь на паре... Много я вашего брата учил...
Он подвигался к противнику, так же, как вчера, подставляя щеку. Один из
товарищей купчика, субъект в длиннейшем пиджаке и в картузе с огромным
козырьком, еле стоявший на ногах, путаясь, заплетаясь и балансируя, то и
дело подходил к Андрею Ивановичу с воинственным видом, но каждый раз отлетал
далеко в сторону от легких толчков последнего. Мужичок-возница, в кумачовой
рубахе и касторовой шляпе, оказывал более деятельную помощь купцу, и потому
Андрей Иванович по временам схватывал его за грудь и сильно сотрясал. Купец
замахивался зонтиком, но ударить не решался, несмотря на то, что Андрей
Иванович всячески поощрял его к этому.
- Ну, что же, ударь, ударь... Я и жинку-то знаю, которую ты вчера
приводил... Егорки Михалкинского баба, а?.. Н-на паре ездишь, форсишь!..
Безобразничать вам только... Богомольцы!..
Но молодой купчик, видимо оробевший, все только замахивался своим
зонтиком. Тогда, потеряв терпение и предвидя мое вмешательство, в смысле
примирения, Андрей Иванович вдруг дал совершенно неожиданный исход своей
ярости. Кинувшись к мужику-вознице, он схватил его одною рукою за грудь, а
другою потянулся к касторовой шляпе.
- Ты з-зачем евоную шляпу надел, зач-чем н-надел шляпу, а? - спрашивал
он сдавленным от ярости голосом и, сорвав ненавистную шляпу, вдруг бросился
к купцу, быстро сшиб с него картуз и сильным движением нахлобучил ее ему на
голову.
Озадаченная мина купца вызвала всеобщий хохот; но так как после этого
оскорбления он все-таки только взмахнул своим зонтиком, то терпение Андрея
Ивановича окончательно истощилось. Не находя надлежащего исхода своему
боевому чувству, он схватил купца своею дюжею рукой за нос и несколько раз
потянул его из стороны в сторону с выражением глубочайшего презрения...
- Н-на паре ездите, вы, безобразники, н-н-а-а паре! - приговаривал он
при этом.
В это время я подоспел на место действия и не без труда увел
расходившегося героя. Он то и дело вырывался у меня, подбегал к своим
противникам, швырял заплетавшегося обладателя пиджака на траву, сотрясал
возницу за шиворот и тормошил купца. Наконец, все еще поворачиваясь, грозя
кулаками и ругаясь, он решился все-таки сойти с холмика и расстаться с
своими врагами.
- Ах, Андрей Иваныч, Андрей Иваныч, и что вам только за охота драться!
- сказал я.
- За правду помереть готов во всякое время! - категорически заявил
Андрей Иванович в ответ.
- Да ведь они вас не трогали, какая ж тут правда?
- Конечно, не трогали... Да уж у меня такой карахтер. Он тут перед
гаринскими больно расфорсился, а я ему форсу поубавил. Потому - не
безобразь!.. Купчишки! Награбленным форсят...
- Ну, хорошо, - сказал я, смеясь. - А шляпа-то вам чем помешала?
- Шляпа? Это которая на Емельке надета была, купецкая, что ли?
- Ну, да!
Глаза Андрея Ивановича еще горели от возбуждения.
- Не обязан Емелька эту шляпу надевать, - сказал он энергично и тоном
бесповоротного убеждения. - Шляпа, шляпа!.. Он есть мужик, значит, носи
картуз... Пустяки вы, ей-богу, говорите!.. - неожиданно рассердился Андрей
Иванович на меня и зашагал быстрее.
X
Ближе к Оранкам местность становилась лесистее. Мы уже миновали
строения монастырского хутора и опять колесим меж деревьями, следуя за
прихотливыми изгибами лесной дорожки. Наконец молодые дубы и клены
расступились, ржаное поле набежало вплоть к опушке, и перед нами открылась
небольшая полянка, с трех сторон плотно охваченная лесом. За рожью мы
увидели серые избы монастырской слободки, деревянную ограду, темные деревья
монастырского сада и весело белеющие над зеленью верхушки церквей. Это и
была цель наших благочестивых стремлений, "монастырь на Ораном поле", как
его звали в старину.
Так как икона отстала и, кроме того, мы шли ближайшим проселком, то до
встречи у нас было еще много времени. В конце "порядка" мы нашли не занятую
еще избу и спросили самовар. Андрей Иванович, впрочем, исполняя обычай,
прежде отправился в баню, а я, утолив жажду, растянулся в задней избе на
рогожке, и мгновенно меня охватил тяжелый сон сильной усталости. До меня
долетал поднявшийся навстречу иконе трезвон, я видел Андрея Ивановича, чисто
вымытого и с красным лицом, слышал, что он обращался ко мне со словами
укоризны, обвиняя в малодушии. Хозяйка, стоявшая тут же, уговаривала
оставить меня в покое.
- Ну, нет, никак нельзя, - волновался мой спутник. - Эстолько места
прошел, неужто теперича и владычицу ив встретить?.. Не трог, я его подыму!
И он непременно поднял бы меня каким-нибудь более или менее жестоким
способом, если бы в это время трезвон, клирное пение, гул и топот толпы не
показали ему, что со мной он рискует не встретить икону и сам. Он бросил мою
руку и ринулся из избы. В моих ушах еще некоторое время укоризненно звенели
монастырские колокола, потом звон стал тише, и я услышал только ровный шум
славного летнего дождя, ударявшего в легкую деревенскую постройку. Наконец
несколько капель, упавших мне прямо в лицо с протекавшего потолка, разогнали
мою тяжелую дремоту...
Дождь прошел. Солнце густыми золотыми лучами заглядывало в мои окна.
Кругом было тихо, и мне казалось, что между трудным путем, дракой Андрея
Ивановича на дороге, между всеми происшествиями этого дня и теперешнею
минутой легли целые сутки. Не без усилия натянувши сапоги на натруженные
ноги, я вышел.
На нашем "порядке" было тихо и спокойно. Кое-где устало слонялись
богомольцы, бабы сидели на завалинках, в открытые окна виднелись компании за
самоварами. Большинство отдыхали или были в церкви, так как всенощная еще не
отошла. За оврагом, на другом "порядке", движения было больше. Здесь
раскинулись палатки и навесы деревенской ярмарки. Напуганные дождем,
торговцы и торговки теперь раскрывали опять свои несколько промокшие товары.
Тут были калачницы с белым хлебом, квасницы с грушевым квасом, по копейке
кружка, бакалейщики с пряниками. Нищие старушки проходили по рядам,
подставляя кружки Христа ради. В кабаке было шумно; на площади кучи народа
встречались, беседовали, сходились и расходились. Белые рубахи-шушпаны
мордовок то и дело мелькали среди русских ситцев и кумачей.
Сквозь открытые монастырские ворота мне была видна паперть церкви с
густою толпой народа. Вечерние тени сгущались вокруг монастыря на лесной
полянке, очертания предметов в сыром воздухе смягчались, огни предыконных
свечей мелькали в глубине храма, и пение долетало по временам мягкими
волнами звуков, примешиваясь к шуму деревенского торга.
Всенощная отходила. Когда я вошел в церковь, старый архиерей уже стоял
у выхода и два диакона разоблачали его, произнося установленный обряд. Через
минуту архиерея увели под руки, и народ стал тоже расходиться.
На восточной стороне двора я увидел еще одни ворота. За ними, уходя
куда-то вниз, виднелись в сумерках деревья сада и утопающий в зелени купол
часовни. Я спустился к ней по каменным ступенькам, меня влекло уединение
этого угла, тихий шепот деревьев и журчание воды, скрытой где-то в темнот