Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
ну-ко, хлесни ее, резвую, по заду, - советует Тюлин, несколько
оживляясь.
Горячая лошадь подбирает зад и прыгает с берега. Минута треска,
стукотни и грохота, как будто все проваливается сквозь землю. Что-то
стукнуло, что-то застонало, что-то треснуло, лошадь чуть не сорвалась в
реку, изломав тонкую загородку, но, наконец, воз установлен на качающемся и
дрожащем пароме.
- Что, цела? - спрашивает Тюлин у Евстигнея, озабоченно
рассматривающего телегу.
- Цела! - с радостным изумлением отвечает тот.
Баба сидит, как изваяние.
- Ну? - недоумевает и Тюлин. - А думал я: беспременно бы ей надо
сломаться.
- И то... вишь, кака крутоярина.
- Че ино! Самая така круча, что ей бы сломаться надо... Э-эх, а
чалки-те опять никто не отвязал! - кончает Тюлин с тою же унылой укоризной и
лениво ступает на берег, чтоб отвязать чалки. - Ну, загребывай, проходящий,
загребывай, не спи!
Через полчаса тяжелой работы веслами, криков: "навались", "ложись в
перевал" и "крепи", - мы, наконец, подходим к шалашу. С меня пот льет, от
непривычки, градом.
- Проси с Тюлина косушку, - говорит, полушутя, Евстигней.
Но Тюлин, видимо, не расположен к шуткам. Долговременное пребывание на
берегу безлюдной реки, продолжительные унылые размышления о причинах никогда
не прекращающейся тяжелой похмельной хворости - все это, очевидно,
располагает к серьезному взгляду на вещи. Поэтому он уставился в меня своими
тусклыми глазами, в которых начинает медленно проблескивать что-то вроде
глубокого размышления, и сказал радушно:
- Причалим, - поднесу... И не одну, слышь, поднесу, - добавляет он
конфиденциально, понижая голос, причем в лице его явственно проступает если
не удовольствие, то во всяком случае мгновенное забвение тяжелых похмельных
страданий.
А с горы, по неудобной дороге, уже сползают два воза.
- Едут... - скорбно говорит перевозчик.
- Да еще, может быть, не поедут, - утешаю я, - может быть, у них не
важное дело.
Я иронизирую, но Тюлин не понимает иронии, быть может потому, что сам
он весь проникнут каким-то особенным бессознательным юмором. Он как будто
разделяет его с этими простодушными кудрявыми березами, с этими корявыми
ветлами, со взыгравшею рекой, с деревянною церковкой на пригорке, с надписью
на столбе, со всею этой наивною ветлужской природой, которая все улыбается
мне своею милою, простодушною и как будто давно знакомою улыбкой...
Как бы то ни было, но на мое насмешливое замечание Тюлин отвечает
совершенно серьезно:
- Ежели без товару, само собой обождут. Неужто повезу? - голову всее
разломило...
VI
Парохода все нет. Говорят, за час до прихода он будет еще "кричать"
где-то, на одной из вышележащих пристаней, но когда, часа через три,
пошатавшись по селу и напившись чаю, я подхожу опять к берегу, о пароходе
ничего не известно. Река продолжает играть и даже разыгралась совсем не на
шутку. Тюлин тащится к своему шалашу по колени в воде, лениво шлепая босыми
ногами по зеленой потопшей траве; он весь мокрый, широкие штаны липнут к его
ногам, мешая идти; сзади, на чалке, тащится за Тюлиным давешняя старая
лодка, которую, согласно предсказанию знатока-перевозчика, унесло-таки
течением.
- Что, Тюлин, здоров ли?
- Слава богу. Не крепко чтой-то. Давай на ту сторону поедем.
- Зачем?
- Вишь, склека вышла. Плоты Ивахински река разметывать хочет.
- Тебе-то что же?.. Разве забота?
- А гляди-ко, Ивахин четвертуху волокет. Да что четвертуха! Тут, брат,
и полуведром поступишься...
К берегу торопливою походкой приближался со стороны села мужчина лет
сорока пяти, в костюме деревенского торговца, с острыми, беспокойными
глазами. Ветер развевал полу его чуйки, в руке сверкала посудина с водкой.
Подойдя к нам, он прямо обратился к Тюлину:
- Что, приплескиват?
- Беды! - ответил Тюлин. - Чай, сам видишь.
- А плотишки у меня поняла уж?
- Подхватыват, да еще не под силу. А гляди, подымет. Лодку у меня даве
слизнула, - в силу, в силу бегом догнал за перелеском...
- Ну?
- То-то. Вишь, вымок весь до нитки.
- Ах ты! - отчаянно сказал купец, ударив себя по бедру свободною рукой.
- Не оглянешься, - плоты у меня размечет. Что убытку-то, что убытку! Ну, и
подлец народ у нас живет! - обратился он ко мне.
- Чего бы я напрасно лаял православных, - заступился за своих Тюлин. -
Чай, у вас ряда была...
- Была.
- На песок возить?
- То-то на песок.
- Ну-к на песке и есть, не в другом месте.
- Да ведь, подлецы вы этакие, река песок-то уж покрывает!
- Как не покрыть, - покроет. К утру, что есть, следу не оставит.
- Вот видишь! А им бы, подлецам, только песни горланить. Ишь орут! Им
горюшка мало, что хозяину убыток...
Оба смолкли. С того берега, с вырубки, от нового домика неслись
нестройные песни. Это артель васюхинцев куражилась над мелким
лесоторговцем-хозяином. Вчера у них был расчет, причем Ивахин обсчитал их
рублей на двадцать. Сегодня Ветлуга заступилась за своих деток и взыграла на
руку артели. Теперь хозяин униженно кланялся, а артель не ломила шапок и
куражилась.
- Ни за сто рублев! Узнаешь, как жить с артелью! Мы тя научим...
Река прибывала. Ивахин струсил. Кинувшись в село, он наскоро добыл
четверть и поклонился артели. Он не ставил при этом никаких условий, не
упоминал о плотах, а только кланялся и умолял, чтобы артель не попомнила на
нем своей обиды и согласилась испить "даровую".
- Да ты, такой-сякой, не финти, - говорили артельщики. - Не заманишь!
- Ни за сто рублев не полезем в реку.
- Пущай она, матушка, порезвится да поиграет на своей волюшке.
- Пущай покидат бревнушки, пущай поразмечет. Поди собирай!
Но четверть все-таки выпили и завели песни. Голоса неслись из-за реки
нестройные, дикие, разудалые, и к ним примешивался плеск и говор буйной
реки.
- Важно поют! - сказал Тюлин с восторгом и завистью.
Ивахину, кажется, песня нравилась меньше. Он слушал беспокойно, и глаза
его смотрели растерянно и тоскливо. Песня шумела бурей и, казалось, не
обещала ничего хорошего.
- Много ли недодал вчера? - спросил Тюлин просто.
Ивахин почесался и, не отрывая беспокойного взгляда с того места,
откуда неслись нестройные звуки, ответил так же просто:
- Об двух красных спорились.
- Много же, мотри! Как бы, слушай, бока не намяли.
По лицу Ивахина было видно, что предположение не кажется ему
невероятным.
- Хошь бы плоты-те повыволокли, - сказал он с глубокою тоской.
- Чать, выволокут, - успокоил Тюлин.
- Поговори им, - заискивающе сказал торговец. - Мол, боле не
приплескиват, назад, мол, к ночи пойдет.
Тюлин ответил не сразу; взгляд его приковался к посудине, и, помолчав,
он сказал сластолюбиво:
- Другую четверть волокешь?
- Другую.
- Споишь и третью. Перевезти, что ль?
- Вези!
Лодка была на середине, когда ее заметили с того берега. Песня сразу
грянула еще сильней, еще нестройнее, отражаясь от зеленой стены крупного
леса, к которому вплоть подошла вырубка. Через несколько минут, однако,
песня прекратилась, и с вырубки слышался только громкий и такой же
нестройный говор. Вскоре Ивахин опять стрелой летел к нашему берегу и опять
устремился с новой посудиной на ту сторону. Лицо у него было злое, но
все-таки в глазах проглядывала радость.
К закату солнца вся артель "убилась" за ивахинскими плотами. Под звуки
унылой дубинушки бревна выкатывали на берег и руками втаскивали на подъемы.
Скоро весь ивахинский лес высился в клади на крутояре, недоступный для
шаловливой реки.
Потом опять загремела песня. Мокрые, усталые артельщики допивали
последнюю четверть. Ивахин, потный, злой, но все-таки еще более довольный,
переправился в последний раз на нашу сторону и умчался к селу; ветер
размахивал полами его сибирки, а в обеих руках были посудины, на этот раз
пустые.
Тюлин, еще более унылый, провожал его долгим взглядом.
- Ну что, побили? - спросил я у него.
Он перевел взгляд на меня и спросил:
- Кого?
- Да Ивахина.
- Не, что его бить...
Я с удивлением посмотрел на Тюлина, и в моем уме блеснула внезапная и
неожиданная догадка: физиономия Тюлина припухла, а под глазом стоял фонарь,
очевидно, новейшего происхождения.
- Тюлин, голубчик!
- Ну, что?
- Отчего у тебя синяк?
- Синяк... Да отчего ему быть синяку?
- Да ведь тебя, Тюлин, должно быть, били.
- Кто меня бил?
- Артельщики.
Тюлин задумчиво посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
- Разве-либо от этого... Да, слышь, и били-то не очень шибко.
Пауза, взгляд на меня, и во взгляде мелькающая догадка:
- Разве-либо не Парфен ли это меня саданул?
- Пожалуй, что и Парфен, - опять помогаю я медленному процессу нового
приближения к истине.
- Беспременно Парфен. Такой, скажу тебе, вредный мужичишко - завсегда
норовит как бы нибудь человека испортить...
Вопрос оказался достаточно разъясненным. Мне, правда, очень хотелось
еще разузнать, каким образом гнев артели так неожиданно изменил свое
направление, и артельная гроза, вместо Ивахина, обрушилась на совершенно
нейтральную тюлинскую физиономию, но в это время с другого берега опять
послышался призыв:
- Тю-ю-юли-ин!..
Тюлин не повернул даже головы и лениво направился к шалашу, сказав мне
на ходу:
- Кличут. Смахать бы тебе, а? Живым бы духом.
Но вдруг он насторожился, повернулся и ожил. На берегу, несмотря на
сумерки, можно было разглядеть красные рубахи. Это артельщики звали Тюлина
и, кажется, самым заманчивым образом махали руками.
- Зовут ведь? - радостно сказал он, вопросительно глядя на меня.
- Разумеется, зовут. Опять побьют, пожалуй...
- Не, што ты, бог с тобой. Не может быть! Угостить меня артели
желательно, вот што! На мировую, значит...
И Тюлин с удивительною живостью кинулся к берегу. Связав зачем-то две
лодки, нос к корме, - он сел в переднюю и быстро отпихнулся от берега, не
оставив на этой стороне ни одной.
VII
Я понял эту невинную хитрость, когда услышал в сумерках скрип воза,
съезжавшего с горы. Воз неторопливо подъехал к реке. Лошадь фыркнула
несколько раз и, откинув уши, уставилась с удивленным видом на изменившуюся
до неузнаваемости смиренницу Ветлугу.
От воза отделился мужик, подошел к самой воде, посмотрел, почесался и
обратился ко мне:
- Перевозчик где?
- Вон... - указал я на светлую полоску, взрезавшую темную поверхность
реки уже на середине.
Он вгляделся туда, опять помотал головой, прислушался к песням
васюхинцев и стал поворачивать воз:
- И подлый же мужичок здешний перевозчик живет, - сказал он, впрочем,
довольно спокойно. - Гляди, ведь и лодки все уволок... Всю ночь его теперь
оттеда не достанешь.
Отведя лошадь, он подошел ко мне и поклонился.
- Проходящие будете?
- Проходящий.
- Не с озера ли?
- С озера.
- Так. Много теперича народу идет. Завтра, что есть, и то еще пойдут.
Эх, как река-то пылит, беды! Ежели теперь нам с вами на паром... Да нет, не
управиться... Ночевать, видно. А вы не к пароходу ли?
- К пароходу.
- Ну, на заре, раньше не будет. Ночевать, видно, и вам. - Он поставил
за шалашом телегу и пустил на береговой откос стреноженную лошадь. Через
несколько минут за шалашом закурился дым.
Тюлин, очевидно, приучил свою публику к терпению.
Солнце давно спряталось за горами и лесами, над Ветлугой опустились
сумерки, синие, теплые, тихие. Наш огонек разгорался, дым подымался прямо
кверху. Было как-то даже странно это спокойствие воздуха, наряду с
торопливым и буйным движением на реке, которая все продолжала приплескивать.
С того берега все неслись песни, и мне казалось, что я различаю фистулу
Тюлина в общей разноголосице. На одном из недальних холмов один за другим
вспыхивали огни соседней деревеньки. Днем я не замечал ее, - так ее серые
избы и темные крыши сливались с общими тонами пейзажа... Теперь она
выступила красивой стайкой огоньков на темной верхушке холма, и кое-где
четырехугольники крыш вырезывались в синеве неба.
Это - деревня Соловьиха. Мой новый знакомый, от нечего делать,
рассказал мне некоторые небезынтересные черты из жизни ее обитателей. Народ
в Соловьихе живет предприимчивый и гордый; в окрестностях соловьихинцы
слывут "воришканами". Случилось моему новому знакомому остановиться в селе
Благовещении, у дьячка. Дело было зимой, к вечеру. Сидят за столом. Вдруг
кто-то стук-стук в оконце. Выглянул дьячок: стоит за окном Иван Семенов,
сосед-старичок, и на ночлег просится. "Да что ты, чай тебе до дому всего с
версту?" - "С версту, мол, с версту, да мимо Соловьихи идти. Как бы опять к
пролуби не свели".
Оказалось, что между этим старичком и соловьихинцами установились
совершенно своеобразные отношения. Как только старик разживется деньгами,
так непременно напьется на селе, а как напьется, так и начнет хвастать: имею
у себя "Катеньку" в кармане. Пойдет после этого домой, его соловьихинцы и
переймут на реке, да прямо к проруби.
- Хошь в пролубь?
Ну, разумеется, не хочет. Они и не неволят - отдай только им
"Катеньку". Он отдает, делать нечего. Они опять:
- Хошь в пролубь?
- Не желаю, братцы.
- Так никому, гляди, не бай. Не скажешь, что ли?
- Не скажу!
- Заклянись!
- Чтоб мне, - говорит, - на сим месте провалиться, коли скажу единой
душе.
И не говорит. Сколько раз этак его ловили, - надоело ему, перестал
вечером мимо Соловьихи ходить, особливо когда выпивши, а не сказал никому.
"Водили, - говорит, - к пролуби соловьихинцы", а кто именно - ни за что не
скажет.
После этого рассказа я с особым любопытством взглянул на деревеньку
"воришканов". Ну, где, думалось мне, кроме Ветлуги, встретите вы такую
непосредственность и простоту приемов, и такое благородное доверие к чужому
слову, и такую простодушную уверенность в возможности "провалиться на сим
месте", в случае нарушения клятвы?.. Мой новый знакомый, сам - "ветлугай",
уверял, что другой этакой деревни нет нигде больше по всей реке. В Марьине
промышляли года три назад "красноярками"*, - ну, это дело другое. А положите
в незапертой избе деньги, уходите на сутки, - никто не тронет.
______________
* Красноярками называют фальшивые бумажки.
- Как же все-таки соловьихинцы?
- Такой у них, позвольте сказать, обычай...
Ну, где еще, думалось мне опять, найдется такая терпимость к чужим
обычаям?.. И огоньки Соловьихи мигали мне приветливо и простодушно: "нигде,
нигде"...
- Вот и у Тюлина, - сказал я, улыбаясь, - тоже обычай.
- Верно! Подлец мужичок, будь он проклят! А и то надо сказать: дело
свое знает. Вот пойдет осень или опять весна: тут он себя покажет... Другому
бы ни за что в водополь с перевозом не управиться. Для этого случая больше и
держим...
- Мир беседе!
- Милости просим!
К нашему огоньку с берестяными кошелками за спиной, с посошками в руках
подошли два странника. Один из них, скинув котомку, внимательно поглядел на
меня и сказал:
- Этого мы человека видели.
- Немудрено, - ответил я.
- На Люнде были?
- Был.
- Там и видели. По усердию или обет был даден владычице?
- По усердию. А вы?
- Мы к празднику ходили, стало быть, к сродникам.
- Что ж, садитесь к огоньку.
- Да нам бы на перевоз, - до дому недалече. К утру и дошел бы я.
- Да, на перевоз!.. - вмешался мой знакомый. - Тюлин последнюю ладью
уволок. На пароме разве?..
- Где!.. Больно река взыграла.
- Да и шестов длинных нет.
Другой из новоприбывших подошел усталым шагом к берегу, и тотчас же над
рекой раздалось громко, протяжно:
- Тю-ю-ли-ин! Лодку дава-а-ай!
Отклик покатился по реке, будто подхваченный быстрым течением. Игривая
река, казалось, несет его с собой, перекидывая с одной стороны на другую меж
заснувшими во мгле берегами. Отголоски убегали куда-то в вечернюю даль и
замирали тихо, задумчиво, даже грустно, - так грустно, что, прислушавшись,
странник не решился в другой раз потревожить это отдаленное вечернее эхо.
- Шабаш! - сказал он и, махнув рукой, вернулся к нашему огоньку.
- А парню-то и до дому рукой подать, - сказал первый из моих знакомых,
- и всего-то версты четыре, из Песошной! Слыхали про песочинцев? - спросил
он с лукавой усмешкой.
- Нет, я в здешних местах не бывал.
- У них, у песочинцев, тоже опять свой нрав. Что ни город, то, говорят
люди, норов, что ни деревня, то обычай. Соловьихинцы, - я вот рассказывал, -
любят так, чтоб чужое взять, а уж песочинцы - те свое беречь мастера. Этто
годов, может, пять назад, пошли семеро песочинцев в село Благовещение железо
чинить: лемеха там, сошники, серпы и прочее деревенское орудие. Ну,
починили, идут назад к реке и сумы с железом в руках несут. А река, как вот
и теперь же, приплескивает сильно, играет, да еще ветер по реке ходит, волну
раскачал. А лодка-то, известно, верткая. "А что, братцы вы мои, - говорит
один, - как лодку у нас ковырнет, ведь железо-то, пожалуй, утопнет. Давай,
робяты, кошели к себе привяжем, кабы железо не потопить". - "И то, мол,
дело!" Так и сделали. К реке шли - железо в руках несли; в лодку садиться -
давай на себя навязывать. Выехали на середину, река лодку-те и начни
заливать, лодка и опрокинься. Ну, железо-то крепко к спинам привязано - не
потерялось. Так вместе с железом хозяевы ко дну и пошли, все семеро!.. Что,
парень, аль не правду я баю?
Песочинец не возражал, и, при свете огонька, на всех трех лицах моих
собеседников лежала одна и та же добродушно-насмешливая улыбка, с особенною
ветлужскою складкой, живо напоминавшею мне Тюлина.
- Ну, а вы-то откуда? - спросил я у старика, который видел меня на
Люнде.
- А я, господин, сам по себе. Без роду-племени, бездомный человек,
солдатская кость.
- А все-таки, родом с Ветлуги?
- С нее, матушки. Не одну путину сгонял по ней смолоду. Да и после
царской службы вот уж пятнадцатый год околачиваюсь.
Солдатского в этом старике было очень мало: только разве некоторая
спокойная уверенность речи, да еще старый, засаленный картуз с какими-то
едва заметными кантами и большим надорванным козырем. Из-под козыря глядели
и искрились порой серые глаза, а около усов ютилась чуть заметная улыбка.
Голос у старого солдата был очень приятный, грудной, с "перекатцем",
выдававшим прежнего лихого песельника, но теперь уже значительно осипшим от
старости, от речной сырости, а может и от "винища". Как бы то ни было,
слушать этот голос с юмористическою ноткой и глядеть на ветлужскую усмешку
старого солдата было очень приятно, и я вспомнил теперь, что действительно
мы встречались с ним на озере. В разгар самого горячего спора на тему: "с
татем, с разбойником, кольми паче с еретиком не общайся", - когда обе
стороны засыпали друг друга текстами и разными тонкостями начетчицкой
диалектики, - этот старичок, с надорванным козырем и искрящимися глазами,
вынырнув внезапно в самой середине, испортил всю беседу, рассказав очень
просто и без всяких текстов простой житейский случай. Рассказ произвел на
большинство сил