Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. В круге первом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -
стными губами зажимая чуть сбоку мундштук -- и эта манера тоже нравилась Наде. -- Нет, прошу вас, пойд„мте куда-нибудь! -- настаивала она. -- Здесь -- или нигде, -- безжалостно отрубил он. -- Я обязан предупредить вас: у меня есть невеста. Надю и Щагова сблизило то, что оба они не были москвичами. Те москвичи, кого Надя встречала среди аспирантов и в лабораториях, носили в себе яд своего несуществующего превосходства, этого "московского патриотизма", как называли сами они. Надя ходила среди них, какие ни будь е„ успехи перед профессором, в существах второго сорта. Как же было ей отнестись к Щагову, тоже провинциалу, но рассекавшему эту среду, как небрежно рассекает ледокол простую мягкую воду. Однажды при ней в читальне один молоденький кандидат наук, желая унизить Щагова, спросил его с высокомерным поворотом змеиной головы: -- А вы, собственно... из какой местности? Щагов, превосходя собеседника ростом, с ленивым сожалением посмотрел на него, чуть покачиваясь впер„д и назад: -- Вам не пришлось там побывать. Из фронтовой местности. Из поселка Блиндажный. Давно замечено, что наша жизнь входит в нашу биографию не равномерно по годам. У каждого человека есть своя особая пора жизни, в которую он себя полнее всего проявил, глубже всего чувствовал и сказался весь себе и другим. И что бы потом ни случалось с человеком даже внешне значительного, вс„ это чаще -- только спад или инерция того толчка: мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов переигрываем то, что единожды прозвучало в нас. Такой порой у иных бывает даже детство -- и тогда люди на всю жизнь остаются детьми. У других -- первая любовь, и именно эти люди распространили миф, что любовь да„тся только раз. Кому пришлась такой порой пора их наибольшего богатства, поч„та, власти -- и они до беззубых д„сен шамкают нам о сво„м отошедшем величии. У Нержина такой порой стала тюрьма. У Щагова -- фронт. Щагов хватанул войны с жарком и с ледком. Его взяли в армию в первый месяц войны. Его отпустили на [гражданку] только в сорок шестом году. И за все четыре года войны у Щагова редко выдавался день, когда б с утра он был уверен, что дожив„т до вечера: он не служивал в высоких штабах, а в тыл отлучался только в госпиталь. Он отступал в сорок первом от Киева и в сорок втором на Дону. Хотя война в общем шла к лучшему, но Щагову доставалось уносить ноги и в сорок третьем и даже в сорок четв„ртом под Ковелем. В придорожных канавках, в размытых траншеях и меж развалин сожж„нных домов узнавал он цену котелка супа, часа покоя, смысл подлинной дружбы и смысл жизни вообще. Переживания сап„рного капитана Щагова не могли зарубцеваться теперь и в десятилетия. Он не мог теперь принять никакого другого деления людей, кроме как на солдат и прочих. Даже на московских вс„ забывших улицах у него сохранилось, что только слово "солдат" -- порука искренности и дружелюбия человека. Опыт внушил ему не доверять тем, кого не проверил огонь фронта. После войны у Щагова не осталось родных, а домик, где прежде жили они, был начисто сметен бомбой. Имущество Щагова было -- на н„м, и чемодан трофеев из Германии. Правда, чтобы смягчить демобилизованным офицерам впечатление от гражданской жизни, им ещ„ двенадцать месяцев после возвращения платили "оклад по воинскому званию", зарплату ни за что. Воротясь с войны, Щагов, как и многие фронтовики, не узнал той страны, которую четыре года защищал: в ней рассеялись последние клубы розового тумана равенства, сохран„нного памятью молод„жи. Страна стала ожесточена, совершенно бессовестна, с пропастями между хилой нищетой и нахально жиреющим богатством. Ещ„ и фронтовики вернулись на короткое время лучшими, чем уходили, вернулись очищенными близостью смерти, и тем разительней была для них перемена на родине, перемена, назревшая в дал„ких тылах. Эти бывшие солдаты были теперь все здесь -- они шли по улицам и ехали в метро, но одеты кто во что, и уже не узнавали друг друга. И они признали высшим порядком не свой фронтовой, а -- который застали здесь. Стоило взяться за голову и подумать: за что же дрались? Этот вопрос многие и задавали -- но быстро попадали в тюрьму. Щагов не стал его задавать. Он не был из тех неу„мных натур, кто постоянно тычется в поисках всеобщей справедливости. Он понял, что вс„ ид„т, как ид„т, остановить этого нельзя -- можно только вскочить или не вскочить на подножку. Ясно было, что ныне дочь исполкомовца уже одним своим рождением предназначена к чистой жизни и не пойд„т работать на фабрику. Невозможно себе было представить, чтобы разжалованный секретарь райкома согласился стать к станку. Нормы на заводах выполняют не те, кто их придумывает, как и в атаку идут не те, кто пишет приказ об атаке. Собственно, это не было ново для нашей планеты, а только -- для революционной страны. И обидно было, что за капитаном Щаговым не признавали права его безразувной службы, права приобщиться к заво„ванной именно им жизни. Это право он должен был доказать теперь ещ„ один раз: в бескровном бою, без выстрелов, не меча гранат -- провести сво„ право через бухгалтерию, закрепить гербовой печатью. И при вс„м том -- улыбаться. Щагов так спешил на фронт в сорок первом году, что не позаботился кончить пятого курса и получить диплом. Теперь, после войны, предстояло это наверстать и пробиваться к кандидатскому званию. Специальность его была -- теоретическая механика, уйти в не„ была у него мысль и до войны. Тогда это было легче. После же войны он застал всеобщую вспышку любви к науке -- ко всякой науке, ко всем наукам -- после повышения ставок. Что ж, он размерил свои силы ещ„ на один долгий поход. Германские трофеи он помалу загонял на базаре. Он не гнался за изменчивой модой на мужские костюмы и ботинки, вызывающе донашивая, в ч„м демобилизовался: сапоги, диагоналевые брюки, гимнаст„рку английской шерсти с четырьмя планочками орденов и двумя нашивками ранений. Но именно это сохран„нное обаяние фронта роднило Щагова в глазах Нади с таким же фронтовым капитаном Нержиным. Уязвимая для каждой неудачи и оскорбления, Надя чувствовала себя девочкой перед бронированной житейской мудростью Щагова, спрашивала его советов. (Но и ему с тем же упорством лгала, что е„ Глеб без вести пропал на фронте.) Надя сама не заметила, как и когда она впала во вс„ это -- "лишний" билет в кино, шутливая схватка из-за записной книжки. А сейчас, едва Щагов вош„л в комнату и ещ„ препирался с Дашей, -- она сразу поняла, что приш„л он к ней и что неизбежно случится что-то. И хотя перед тем она безутешно оплакивала свою разбитую жизнь, -- порвав червонец, стояла обновл„нная, налитая, готовая к живой жизни -- сейчас. И сердце е„ не ощущало здесь противоречия. А Щагов, осадив волнение, вызванное короткой игрой с нею, снова вернулся к медлительной манере держаться. Теперь он ясно дал этой девочке понять, что она не может рассчитывать выйти за него замуж. Услышав о невесте, Надя подломленным шагом прошла по комнате, стала тоже у окна и молча рисовала по стеклу пальцем. Было жаль е„. Хотелось прервать молчание и совсем просто, с давно оставленной откровенностью, объяснить: бедная аспиранточка, без связей и без будущего -- что могла бы она ему дать? А он имеет справедливое право на свой кусок пирога (он взял бы его иначе, если б талантливых людей у нас не загрызали на полпути). Хотелось поделиться: несмотря на то, что его невеста жив„т в праздных условиях, она не очень испорчена. У не„ хорошая квартира в богатом закрытом доме, где селят одну знать. На лестнице швейцар, а по лестнице -- ковры, где ж теперь это в Союзе? И, главное, вся задача решается разом. А что можно выдумать лучше? Но он только подумал обо вс„м этом, не сказал. А Надя, прислонясь виском к стеклу и глядя в ночь, отозвалась безрадостно: -- Вот и хорошо. У вас невеста. А у меня -- муж. -- Без вести пропавший? -- Нет, не пропавший, -- прошептала Надя. (Как опрометчиво она выдавала себя!..) -- Вы надеетесь -- он жив? -- Я его видела... Сегодня... (Она выдавала себя, но пусть не считают е„ девч„нкой, виснущей на шее!) Щагов недолго осознавал сказанное. У него не был женский ход мысли, что Надя брошена. Он знал, что "без вести пропавший" почти всегда значило [перемещ„нное лицо], -- и если такое лицо перемещалось обратно в Союз, то только за реш„тку. Он подступил к Наде и взял е„ за локоть: -- Глеб? -- Да, -- почти беззвучно, совсем безразлично проронила она. -- Он что же? Сидит? -- Да. -- Так-так-так! -- освобожд„нно сказал Щагов. Подумал. И быстро вышел из комнаты. Стыдом и безнад„жностью Надя так была оглушена, что не уловила нового в голосе Щагова. Пусть -- убежал. Она довольна, что вс„ сказала. Она опять была наедине со своей честной тяжестью. По-прежнему еле тлел волосок лампочки. Волоча, как бремя, ноги по полу, Надя пересекла комнату, в кармане шубы нашла вторую папиросу, дотянулась до спичек и закурила. В отвратительной горечи папиросы она нашла удовольствие.. От неумения закашлялась. На одном из стульев, проходя, различила бесформенно-осевшую шинель Щагова. Как он из комнаты бросился! До того испугался, что шинель забыл. Было очень тихо, и из соседней комнаты по радио слышался, слышался... да... листовский этюд фа-минор. Ах, и она ведь его играла когда-то в юности -- но понимала разве?.. Пальцы играли, душа же не отзывалась на это слово -- disperato -- отчаянно... Прислонившись лбом к оконному перепл„ту, Надя ладонями раскинутых рук касалась холодных ст„кол. Она стояла как распятая на ч„рной крестовине окна. Была в жизни маленькая т„плая точка -- и не стало. Впрочем, в несколько минут она уже примирилась с этой потерей. И снова была женой своего мужа. Она смотрела в темноту, стараясь угадать там трубу тюрьмы Матросская Тишина. Disperato! Это бессильное отчаяние, в порыве встать с колен и снова падающее! Это настойчивое высокое ре-бемоль -- надорванный женский крик! крик, не находящий разрешения!.. Ряд фонарей уводил в ч„рную темноту будущего, до которого дожить не хотелось... Московское время, объявили после этюда, шесть часов вечера. Надя совсем забыла о Щагове, а он опять вош„л, без стука. Он н„с два маленьких стаканчика и бутылку. -- Ну, жена солдата! -- бодро, грубо сказал он. -- Не унывай. Держи стакан. Была б голова -- а счастье будет. Выпьем за -- [воскресение мертвых]! А. И. Солженицын. В круге первом, т. 2. В шесть часов вечера в воскресенье даже на шарашке начинался всеобщий отдых до утра. Никак нельзя было избежать этого досадного перерыва в арестантской работе, потому что в воскресенье [вольняшки] дежурили только в одну смену. Это была гнусная традиция, против которой, однако, были бессильны бороться майоры и подполковники, ибо сами они тоже не хотели работать по воскресным вечерам. Только Мамурин-Железная Маска страшился этих пустых вечеров, когда уходили вольные, когда загоняли и запирали всех зэков, которые вс„-таки тоже были в известном смысле люди, -- и ему оставалось одному ходить по опустевшим коридорам института мимо осургученных и опломбированных дверей, либо томиться в своей келье между умывальником, шкафом и кроватью. Мамурин пытался добиться, чтобы Сем„рка работала и по воскресным вечерам, -- но не мог сломить консервативности начальства спецтюрьмы, не желавшего удваивать внутризонных караулов. И так сложилось, что двадцать восемь десятков арестантов, попирая все разумные доводы и кодексы об арестантском труде, -- по воскресным вечерам нагло отдыхали. Отдых этот был такого свойства, что непривычному человеку показался бы пыткою, придуманной дьяволом. Наружная темнота и особая бдительность воскресных дней не разрешала тюремному начальству в эти часы устраивать прогулки во дворике или киносеансы в сарае. После годовой переписки со всеми высокими инстанциями было также решено, что и музыкальные инструменты типа "баян", "гитара", "балалайка" и "губная гармоника", а тем более прочих укрупн„нных типов, -- недопустимы на шарашке, так как их совместные звуки могли бы помочь производить подкоп в каменном фундаменте. (Оперуполномоченные через стукачей непрерывно выясняли, нет ли у заключ„нных каких-либо самодельных дудок и пищалок, а за игру на гребешке вызывали в кабинет и составляли особый протокол.) Тем более не могло быть речи о допущении в общежитии тюрьмы радиопри„мников или самых драненьких патефонов. Правда, заключ„нным разрешалось пользоваться тюремной библиотекой. Но у спецтюрьмы не было средств для покупки книг и шкафа для книг. А просто назначили Рубина тюремным библиотекарем (он сам напросился, думая захватить хорошие книги) и выдали ему однажды сотню растр„панных разрозненных томов вроде тургеневской "Муму", "Писем" Стасова, "Истории Рима" Моммзена -- и велели их обращать среди арестантов. Арестанты давно теперь все эти книги прочли, или вовсе не хотели читать, а выпрашивали чтива у вольняшек, что и открывало оперуполномоченным богатое поле для сыска. Для отдыха арестантам предоставлялись десять комнат на двух этажах, два коридора -- верхний и нижний, узкая деревянная лестница, соединяющая этажи, и уборная под этой лестницей. Отдых состоял в том, что зэкам разрешалось безо всякого ограничения лежать в своих кроватях (и даже спать, если они могли заснуть под галд„ж), сидеть на кроватях (стульев не было), ходить по комнате и из комнаты в комнату хотя бы даже в одном нижнем белье, сколько угодно курить в коридорах, спорить о политике при стукачах и совершенно без стеснений и ограничений пользоваться уборной. (Впрочем те, кто подолгу сидели в тюрьме и ходили "на оправку" дважды в сутки по команде, -- могут оценить значение этого вида бессмертной свободы.) Полнота отдыха была в том, что время было сво„, а не каз„нное. И поэтому отдых воспринимался как настоящий. Отдых арестантов состоял в том, что снаружи запирались тяж„лые железные двери, и никто больше не открывал их, не входил, никого не вызывал и не д„ргал. В эти короткие часы внешний мир ни звуком, ни словом, ни образом не мог просочиться внутрь, не мог потревожить ничью душу. В том и был отдых, что весь внешний мир -- Вселенная с е„ зв„здами, планета с е„ материками, столицы с их блистанием и вся держава с е„ банкетами одних и производственными вахтами других -- вс„ это проваливалось в небытие, превращалось в ч„рный океан, почти неразличимый сквозь обрешеченные окна при ж„лто-слепом свечении фонарей зоны. Залитый изнутри никогда не гаснущим электричеством МГБ, двухэтажный ковчег бывшей семинарской церкви, с бортами, сложенными в четыре с половиной кирпича, беззаботно и бесцельно плыл сквозь этот ч„рный океан человеческих судеб и заблуждений, оставляя от иллюминаторов мреющие струйки света. За эту ночь с воскресенья на понедельник могла расколоться Луна, могли воздвигнуться новые Альпы на Украине, океан мог проглотить Японию или начаться всемирный потоп -- запертые в ковчеге арестанты ничего не узнали бы до утренней поверки. Так же не могли их потревожить в эти часы телеграммы от родственников, докучные телефонные звонки, приступ дифтерита у реб„нка или ночной арест. Те, кто плыли в ковчеге, были невесомы сами и обладали невесомыми мыслями. Они не были голодны и не были сыты. Они не обладали счастьем и потому не испытывали тревоги его потерять. Головы их не были заняты мелкими служебными расч„тами, интригами, продвижением, плечи их не были обременены заботами о жилище, топливе, хлебе и одежде для детишек. Любовь, составляющая искони наслаждение и страдание человечества, была бессильна передать им свой трепет или свою агонию. Тюремные сроки их были так длинны, что никто ещ„ не задумывался о тех годах, когда выйдет на волю. Мужчины, выдающиеся по уму, образованию и опыту жизни, но всегда слишком преданные своим семьям, чтобы оставлять достаточно себя для друзей, -- здесь принадлежали только друзьям. Свет ярких ламп отражался от белых потолков, от выбеленных стен и тысячами лучиков пронизывал просветл„нные головы. Отсюда, из ковчега, уверенно прокладывающего путь сквозь тьму, легко озирался извилистый заблудившийся поток проклятой Истории -- сразу весь, как с огромной высоты, и подробно, до камешка на дне, будто в него окунались. В эти часы воскресных вечеров материя и тело не напоминали людям о себе. Дух мужской дружбы и философии парил под парусным сводом потолка. Может быть, это и было то блаженство, которое тщетно пытались определить и указать все философы древности? В полукруглой комнате второго этажа под высоким сводчатым потолком алтаря было особенно просторно мыслям и весело. Все двадцать пять человек этой комнаты собрались дружно к шести часам. Одни поскорей разделись до белья, стремясь избавиться от надоевшей тюремной шкуры, и плюхнулись с размаху на свою койку (или, подобно обезьянам, вскарабкались наверх), другие так же плюхнулись, но не снимая комбинезона, кто-то уже стоял наверху и, размахивая руками, кричал оттуда приятелю через всю комнату, иные ничего не предприняли ещ„, а отаптывались и оглядывались, ощущая приятность предстоявших свободных часов -- и теряясь, как начать их поприятнее. Среди таких был Исаак Каган, черно-кудлатый низенький "директор аккумуляторной", как его называли. У него было особенно хорошее расположение духа от прихода в просторную светлую комнату из т„мной подвальной аккумуляторной с плохой вентиляцией, где он по четырнадцать часов в день копался кротом. Впрочем, он был доволен и этой своей работой в подвале, говоря, что в лагере давно бы уже загнулся (он никогда не уподоблялся хвастунам, гордящимся, что в лагере "жили лучше, чем на воле"). На воле Исаак Каган, недоучившийся инженер, кладовщик материально-технического снабжения, старался жить незаметной маленькой жизнью и пройти эпоху великих свершений -- боком. Он знал, что тихим кладовщиком быть и спокойнее и прибыльнее. В своей замкнутости он таил почти огненную страсть к наживе и ею был занят. Ни к какой политической деятельности его не влекло. Зато, как только умел, он и в кладовой соблюдал законы субботы. Но Госбезопасность избрала почему-то Кагана запрячь в свою колесницу, и стали его тягать в закрытые комнаты и в явочные безобидные места, настаивая, чтоб он стал сексотом. Очень это было отвратно Кагану. Прямоты и смелости такой не было у него (а у кого она была?), чтобы резануть им в глаза, что это -- гадство, но с неистощимым терпением он молчал, мямлил, тянул, уклонялся, „рзал на стуле -- и так-таки не подписал обязательства. Не то, чтобы он совсем не был способен донести. Не дрогнув, дон„с бы он на человека, причинившего ему зло или унижение. Но отвращалось сердце его доносить на людей добрых к нему или безразличных. Однако, в Госбезопасности за это упрямство на него затаили. Ото всего на свете не убереж„шься. В кладовой же у него затеяли разговор: кто-то выругал инструмент, кто-то снабжение, кто-то планирование. Исаак и рта не открыл при этом, выписывал себе накладные химическим карандашом. Но стало известно (да наверно, подстроили), друг на друга

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору