Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
й женщины, референт с
повышенной значительностью ухаживал за ней, и также после танца старался
оставаться с нею.
А она увидела в углу дивана одинокого Саунькина-Голованова, не умевшего
ни танцевать, ни свободно держаться где-нибудь кроме своей редакции и
решительно направилась к этой квадратной голове поверх квадратного туловища.
Референт скользил за нею.
-- Э-рик! -- с вес„лым вызовом подняла она алебастровую руку. -- А почему
я вас не видела на премьере "Девятьсот Девятнадцатого"?
-- Был вчера, -- оживился Голованов. И с охотой подвинулся к боковинке
прямоугольного дивана, хоть и без того сидел на краю.
Села Динэра. Опустился референт.
Да уклониться от спора с Динэрой было и невозможно, ещ„ хорошо, если она
возражать давала. Это о ней ходила эпиграмма по литературной Москве:
Мне потому приятно с вами помолчать,
Что вымолвить вы слова не дадите.
Динэра, не связанная никаким литературным постом и никакой партийной
должностью, смело (но в рамках) нападала на драматургов, сценаристов и
режисс„ров, не щадя даже своего мужа. Смелость е„ суждений, сочетаясь со
смелостью туалетов и смелостью всем известной биографии, очень к ней шла и
приятно оживляла пресные суждения тех, чья мысль подчинена их литературной
службе. Нападала она и на литературную критику вообще и на статьи Эрнста
Голованова в частности, Голованов же с выдержкой не уставал разъяснять
Динэре е„ анархические ошибки и мелкобуржуазные вывихи. Эту шутливую
враждебность-близость с Динэрой он охотно длил ещ„ потому, что самого его
литературная судьба зависела от Галахова.
-- Вспомните, -- с нал„том мечтательности откинулась Динэра, но спинка
озеркаленного дивана очень уж была пряма и неудобна, -- у того же
Вишневского в "Оптимистической" этот [хор] из двух моряков -- "не слишком ли
много крови в трагедии?" -- "не больше, чем у Шекспира" -- ведь это же
остро, какая выдумка! И вот опять ид„шь на пьесу Вишневского, и жд„шь! А тут
что же? Конечно, реалистическая вещь, впечатляющий образ Вождя, но и, но
и... вс„?
-- Как? -- огорчился референт. -- Вам мало? Я не помню, где ещ„ такой
трогательный образ Иосифа Виссарионовича. Многие плакали в зале.
-- У меня у самой слезы стояли! -- осадила его Динэра. -- Я не об этом. И
продолжала Голованову: -- Но в пьесе почти нет им„н! Участвуют: безличные
три секретаря парторганизаций, семь командиров, четыре комиссара -- протокол
какой-то! И опять эти примелькавшиеся матросы-"братишки", кочующие от
Белоцерковского к Лаврен„ву, от Лаврен„ва к Вишневскому, от Вишневского к
Соболеву -- Динэра так и качала головой от фамилии к фамилии с зажмуренными
глазами, -- заранее знаешь, кто хороший, кто плохой и чем кончится...
-- А почему это вам не нравится? -- изумился Голованов. При деловом
разговоре он очень оживлялся, в его лице появлялось нанюхивающее выражение,
и он ш„л по верному следу. -- Зачем вам непременно внешняя ложная
занимательность? А в жизни? Разве в жизни отцы наши сомневались, чем
кончится гражданская война? Или мы разве сомневались, чем кончится
Отечественная, даже когда враг был в московских пригородах?
-- Или драматург разве сомневается, как будет принята его пьеса?
Объясните, Эрик, почему никогда не проваливаются наши премьеры? Этого страха
-- провала премьеры, почему нет над драматургами? Честное слово, я
когда-нибудь не сдержусь, заложу два пальца в рот, да как засвищу!!
Она мило показала, как это сделает, хотя ясно было, что свиста не
получится.
-- Объясняю! -- не только не смущался Голованов, но вс„ увереннее идя по
следу. -- Пьесы у нас никогда не проваливаются и не могут провалиться,
потому что между драматургом и публикой наличествует единство как в плане
художественном, так и в плане общего мироощущения...
Это уже стало скучно. Референт поправил свой палево-голубой галстук один
раз, другой раз -- и поднялся от них. Одна из клариных сокурсниц,
худощавенькая приятная девушка весь вечер откровенно не сводила с него глаз,
и он решил теперь потанцевать с ней. Им достался тустеп. А после него одна
из девочек-башкирок стала разносить мороженое. Референт отв„л девушку в
углубление балконной двери, куда были задвинуты два кресла, усадил там,
похвалил, как она танцует.
Она готовно улыбалась ему и порывалась к чему-то.
Государственный молодой человек не первый раз встречал женскую
доступность, но ещ„ не успела она ему надоесть. Вот и этой девушке только
надо назначить, когда и куда придти. Он оглядел е„ нервную шею, ещ„ не
высокую грудь, и, пользуясь тем, что занавеси частью скрывали их от комнаты,
благосклонно застиг е„ руку на колене.
Девушка взволнованно заговорила:
-- Виталий Евгеньевич! Это такой счастливый случай -- встретить вас
здесь! Не сердитесь, что я осмеливаюсь нарушить ваш досуг. Но в при„мной
Верховного Совета я никак не могла к вам попасть. -- (Виталий снял свою руку
с руки девушки.) -- У вас в секретариате уже полгода находится лагерная
[актировка] моего отца, он разбит в лагере параличом, и мо„ прошение о его
помиловании. (Виталий беззащитно откинулся в кресле и ложечкой сверлил шарик
мороженого. Девушка же забыла о сво„м, неловко задела ложечку, та
кувыркнулась, поставила пятно на е„ платьи и упала к балконной двери, где и
осталась лежать.) -- У него отнята вся правая сторона! Ещ„ удар -- и он
умр„т. Он -- обреч„нный человек, зачем вам теперь его заключение?
Губы референта перекривились.
-- Знаете, это... нетактично с вашей стороны -- обращаться ко мне здесь.
Наш служебный коммутатор -- не секрет, позвоните, я назначу вам при„м.
Впрочем, отец ваш по какой статье? По пятьдесят восьмой?
-- Нет, нет, что вы! -- с облегчением воскликнула девушка. -- Неужели бы
я посмела вас просить, если б он был политический? Он по закону от Седьмого
Августа!
-- Вс„ равно и для седьмого августа актировка отменена.
-- Но ведь это ужасно! Он умр„т в лагере! Зачем держать в тюрьме
обреч„нного на смерть?
Референт посмотрел на девушку в полные глаза.
-- Если мы будем так рассуждать -- что же тогда останется от
законодательства? -- Он усмехнулся. -- Ведь он осужд„н по суду! Вдумайтесь!
Так что значит -- "умр„т в лагере"? Кому-то надо умирать и в лагере. И если
подошла пора умирать, так не вс„ ли равно, где умирать?
Он встал с досадой и отош„л.
За остекл„нной балконной дверью сновала Калужская застава -- фары,
тормозные сигналы, красный, ж„лтый и зел„ный светофор под падающим, падающим
снегом.
Нетактичная девушка подняла ложечку, поставила чашку, тихо пересекла
комнату, не замеченная Кларой, ни хозяйкой, прошла столовую, где собирался
чай и торты, оделась в коридоре и ушла.
А навстречу, пропустив помрач„нную девушку, из столовой вышли Галахов,
Иннокентий и Дотнара. Голованов, оживл„нный Динэрою, с вернувшейся
находчивостью остановил своего покровителя:
-- Николай Аркадьевич! Halt! Признайтесь! -- в самой-рассамой глубине
души ведь вы не писатель, а кто?.. -- (Это было как повторение вопроса
Иннокентия, и Галахов смутился.) -- Солдат!
-- Конечно, солдат! -- мужественно улыбнулся Галахов.
И сощурился, как смотрят вдаль. Ни от каких дней писательской славы не
осталось в его сердце столько гордости и, главное, такого ощущения чистоты,
как ото дня, когда его ч„рт пон„с с нежалимою головой добираться до штаба
полуотрезанного батальона -- и попасть под артиллерийский шквал и под минный
обстрел, и потом в блиндажике, растряс„нном бомб„жкою, поздно вечером
обедать из одного котелка вчетвером с батальонным штабом -- и чувствовать
себя с этими обгорелыми вояками на равной ноге.
-- Так разрешите вам представить моего фронтового друга капитана Щагова!
Щагов стоял прямой, не унижая себя выражением неравного почтения. Он
приятно выпил -- столько, что подошвы уже не ощущали всей тяжести своего
давления на пол. И как пол стал более податлив, так податливее, при„мистее
стала ощущаться и вся т„плая светлая действительность, и это закоренелое
богатство, изостланное и уставленное вокруг, в которое он с занывающими
ранами, с сухотою желудка вош„л ещ„ пока разведчиком, но которое обещало
стать и его будущим.
Щагов уже стыдился своих скромных орденишек в этом обществе, где безусый
пацан небрежно наискосок носил планку ордена Ленина. Напротив, знаменитый
писатель при виде боевых орденов Щагова, медалей и двух нашивок ранений с
размаху ударил рукой в рукопожатие:
-- Майор Галахов! -- улыбнулся он. -- Где воевали? Ну, сядем, расскажите.
И они уселись на ковровой тахте, потеснив Иннокентия и Дотти. Хотели
усадить тут же и Эрнста, но он сделал знак и исчез. Действительно, встреча
фронтовиков не могла же произойти насухую! Щагов рассказал, что с
Головановым они подружились в Польше в один сумасшедший ден„к пятого
сентября сорок четв„ртого года, когда наши с ходу вырвались к Нареву и
заскочили за Нарев, чуть не на бр„внах переправлялись, зная, что в первый
день легко, а потом и зубами не возьм„шь. П„рли нахально сквозь немцев в
узком километровом коридорчике, а немцы лезли перекусить коридор, и с севера
сунули триста танков, а с юга двести.
Едва начались фронтовые воспоминания, Щагов потерял тот язык, на котором
он ежедневно разговаривал в университете, Галахов же -- язык редакций и
секций, а тем более -- тот взвешенный нарочитый авторский язык, которым
пишутся книги. На вытертых и закругл„нных этих языках не было возможности
передать сочное дымное фронтовое бытие. И даже после десятого слова им очень
вознадобились ругательства, не мыслимые здесь.
Тут появился Голованов с тремя рюмками и бутылкой недопитого коньяка. Он
пододвинул стул, чтобы видеть обоих, и в руках стал им разливать.
-- За солдатскую дружбу! -- произн„с Галахов, щурясь.
-- За тех, кто не вернулся! -- поднял Щагов.
Выпили. Пустая бутылка пошла за тахту.
Новое опьянение добавилось к старому. Голованов свернул рассказ в свою
сторону: как в этот памятный день он, новоиспеченный военный корреспондент,
за два месяца до того окончивший университет, впервые ехал на передовую, и
как на попутном грузовичке (а грузовичок тот в„з Щагову противотанковые
мины) проскочил под немецкими мином„тами из Длугоседло в Кабат коридорчиком
до того узким, что " северные" немцы жахали минами в расположение немцев "
южных", и как раз в том же месте в тот же день один наш генерал возвращался
из отпуска с семь„й на фронт -- и на виллисе зан„сся к немцам. Так и пропал.
Иннокентий прислушивался и спросил об ощущении страха смерти. Разогнанный
Голованов поспешил сказать, что в такие отчаянные минуты смерть не страшна,
о ней забываешь. Щагов поднял бровь, поправил:
-- Смерть не страшна, пока тебя не [трахнет]. Я ничего не боялся, пока не
испытал. Попал под хорошую бомб„жку -- стал бояться бомб„жки, и только е„.
Контузило артнал„том -- стал бояться артнал„тов. А вообще; "не бойся пули,
которая свистит", раз ты е„ слышишь -- значит, она уже не в тебя. Той
единственной пули, которая тебя убь„т -- ты не услышишь. Выходит, что смерть
как бы тебя не касается: ты есть -- е„ нет, она прид„т тебя уже не будет.
На радиоле завели "Вернись ко мне, малютка!"
Для Галахова воспоминания Щагова и Голованова были безынтересны -- и
потому, что он не был свидетелем той операции, не знал Длугоседло и Кабата;
и потому, что он был не из мелких корреспондентов, как Голованов, а из
корреспондентов стратегических. Бои представлялись ему не вокруг одного
изгнившего дощаного мостика или разбитой водокачки, но в широком обхвате, в
генеральско-маршальском понимании их целесообразности.
И Галахов сбил разговор:
-- Да. Война-война! Мы попадаем на не„ нелепыми горожанами, а
возвращаемся с бронзовыми сердцами... Эрик! А у вас на участке "песню
фронтовых корреспондентов" пели?
-- Ну, как же!
-- Нэра! Нэра! -- позвал Галахов. -- Иди сюда!
"Фронтовую корреспондентскую" -- спо„м, помогай! Динэра подошла, тряхнула
головой:
-- Извольте, друзья! Извольте! Я и сама фронтовичка!
Радиолу выключили, и они запели втро„м, недостаток музыкальности искупая
искренностью:
От Москвы до Бреста
Нет на фронте места...
Стягивались слушать их. Молод„жь с любопытством глазела на знаменитость,
которую не каждый день увидишь.
От ветров и водки
Хрипли наши глотки,
Но мы скажем тем, кто упрекн„т...
Едва началась эта песня, Щагов, сохраняя вс„ ту же улыбку, внутренне
охолодел, и ему стало стыдно перед теми, кого здесь, конечно, не было, кто
глотали днепровскую волну ещ„ в Сорок Первом и грызли новгородскую хвойку в
Сорок Втором. Эти сочинители мало знали тот фронт, который обратили теперь в
святыню. Даже смелейшие из корреспондентов вс„ равно от строевиков
отличались так же непереходимо, как пашущий землю граф от мужика-пахаря: они
не были уставом и приказом связаны с боевым порядком, и потому никто не
возбранял им и не поставил бы в измену испуг, спасение собственной жизни,
бегство с плацдарма. Отсюда зияла пропасть между психологией строевика, чьи
ноги вросли в землю передовой, которому не деться никуда, а может быть тут и
погибнуть, -- и корреспондента с крылышками, который через два дня поспеет
на свою московскую квартиру. Да ещ„: откуда у них столько водки, что даже
хрипли глотки? Из пайка командарма? Солдату перед наступлением дают двести,
сто пятьдесят...
Там, где мы бывали,
Нам танков не давали,
Репорт„р погибнет -- не беда,
И на "эмке" драной
С кобурой нагана
Первыми вступали в города!
Это "первыми вступали в города" были -- два-три анекдота, когда, плохо
разбираясь в топографической карте, корреспонденты по хорошей дороге (по
плохой "эмка" не шла) заскакивали в "ничей" город и, как ошпаренные,
вырывались оттуда назад.
А Иннокентий, со свешенною головою, слушал и понимал песню ещ„ по-своему.
Войны он не знал совсем, но знал положение наших корреспондентов. Наш
корреспондент совсем не был тем беднягою-репорт„ром, каким изображался в
этом стихе. Он не терял работы, опоздав с сенсацией. Наш корреспондент, едва
только показывал свою книжечку, уже был принимаем как важный начальник, как
имеющий право давать [установки]. Он мог добыть сведения верные, а мог и
неверные, мог сообщить их в газету вовремя или с опозданием, -- карьера его
зависела не от этого, а от правильного мировоззрения. Имея же правильное
мировоззрение, корреспондент не имел большой нужды и лезть на такой плацдарм
или в такое пекло: свою корреспонденцию он мог написать и в тылу.
Дотти охватом кисти обмыкала руку мужа и тихо сидела рядом, не претендуя
ни говорить, ни понимать умные вещи -- самое приятное из е„ поведений. Она
только хотела сидеть послушною женой, и чтобы видели все, как они живут
хорошо.
Не знала она, как скоро будут е„ трепать, как стращать -- вс„ равно,
возьмут ли Иннокентия [тут], или он вырвется и останется [там].
Пока она заботилась только о себе, была груба, властна, стремилась
сокрушить, навязать свои низкие суждения -- Иннокентий думал: и хорошо,
пусть пострадает, пусть образуется, ей полезно.
Но вот вернулась мягкость е„ -- и защемила к ней жалость. Недоумение.
Да вс„ щемило, вс„ не мило, и с этого глупого вечера пора была уходить --
если б дома не ждало ещ„ худшее.
Из полут„мной комнаты, от маленького телевизора со сбивчивым искривл„нным
изображением, кой-как наладив его для желающих, Клара вышла в большую
комнату и стала в дверях.
Она изумилась, как хорошо, ладком сидят Иннокентий с Нарой, и ещ„ раз
поняла, что неисследимы и некасаемы все тайны замужества.
Этому вечеру, устроенному, по сути, для не„ одной, она нисколько не
оказалась рада, но ранена им, сбита. Она металась всех встретить и занять --
а сама пустела. Ничто не было ей забавно, никто из гостей интересен. И новое
платье из матово-зел„ного креп-сатена с блестящими резными накладками на
воротнике, груди и запястьях, может быть так же мало ей шло, как все
прежние.
Навязанное и принятое знакомство с этим квадратненьким критиком, без
ласки, без нежности, не давало никакого ощущения подлинности, даже
противоестественное что-то. Полчаса он букой просидел на диване, полчаса
по-пустому проспорил с Динэрой, потом пил с фронтовиками, -- у Клары не было
порыва захватить его, увлечь, оттащить.
А между тем пришла е„ последняя пора, и именно нынешняя, только сейчас.
Наступило е„ предельное созревание, и если сейчас упустить, то дальше будет
старее, хуже или ничего.
И неужели это сегодня утром? -- сегодня утром! и в той же самой Москве!
-- был такой захватывающий разговор, восторженный взгляд голубоглазого
мальчика, душу переворачивающий поцелуй -- и клятва [ждать]? Это сегодня --
она три часа плела корзиночку на „лку?..
То не было на земле. То не было во плоти. То четверть века не могло
овеществиться. То -- приснилось.
На верхней койке, наедине то с круглым сводчатым потолком, как купол
небес раскинувшимся над ним, то уткнувшись в разгоряч„нную подушку, которая
была ему лоном клариного тела, Ростислав изнывал от счастья.
Уже полдня прошло от поцелуя, стомившего его с ног, а ему вс„ ещ„ было
жаль осквернить свои счастливые губы пустой речью или жадной едой.
"Ведь вы не могли бы меня [ожидать]!" -- сказал он ей.
И она ответила:
"Почему не могла бы? Могла бы..."
-- ... Такие допотопности, как ты, только на [вере] и держатся, -- рвался
почти под ним сочный молодой голос, но с пригашенной звонкостью, чтоб слышно
не было далеко. -- Именно на вере, да на какой вере -- ложной! А [науки] у
вас отроду не было!
-- Ну, знаешь, спор становится беспредметным. Если марксизм -- не наука,
что ж тогда наука? Откровения Иоанна Богослова? Или Хомяков о свойствах
славянской души?
-- Да не нюхали вы настоящей науки! Вы -- не [зиждители]! И поэтому
совсем даже не знакомы с наукой! Предметы всех ваших рассуждений --
призраки, а не вещи! А в истинной науке все положения с предельной
строгостью выводятся из исходного!
-- Золотко? Ком-иль-фончик! Так так у нас и есть: вс„ экономическое
учение выводится из товарной клетки. Вся философия -- из тр„х законов
диалектики.
-- Вещное знание подтверждается умением применять выводы на деле!
-- Детка! Что я слышу? Критерий практики в гносеологии? Так ты стихийный,
-- Рубин вытянул крупные губы трубочкой и нарочно сюсюкал, -- материалист!
Хотя немного примитивный.
-- Вот ты всегда ускользаешь от честного мужского спора! Ты опять
предпочитаешь забрасывать собеседника птичьими словами!
-- А ты опять не говоришь, а заклинаешь! Пифия!
Марфинская пифия! Почему ты думаешь, что я горю желанием с тобой спорить?
Мне это, может быть, так же скучно, как вдалбливать старику-песочнику, что
Солнце не ходит вокруг Земли. Нехай себе дотрусывает, як знает!
-- Тебе не хочется со мной спорить потому, что ты не умеешь спорить! Вы
все не умеете спорить, потому что избегаете инакомыслящих -- а чтоб не
нарушить стройности мировоззрения! Вы собираетесь все свои и выкобениваетесь
друг перед другом в толковании отцов учения. Вы набираетесь мыслей друг от
друга, они совпадают и раскачиваются до размеров... Да на воле -- (глухо) --
при наличии ЧК, кто с вами осмелится спорить? Когда же вы попадаете в
тюрьму, вот сюда, -- (звонко