Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. В круге первом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -
ий дружелюбно слушал е„. Он отдыхал. Он отдыхал от невмещаемого напряжения этих суток, и почему-то ни с кем бы не было ему так хорошо отдыхать сейчас, как с этой любленой, опостылей, клятой, брошенной, изменившей женщиной, и вс„ равно неотъ„мной, и вс„ равно содорожницей. Он нерассудно обнял е„ вокруг плеч. Ехали так. Им самим же отвергнутые касания этой женщины сейчас опять заныли в н„м. Он покосился. Покосился на е„ губы. На эти единственные, слияние с которыми можно длить, и длить, и длить -- и не пресыщает. Были поводы Иннокентию узнать, что так бывает редко, почти никогда. Были поводы ему узнать, что не соединяется в одной женщине вс„, что хотели бы мы. Губы, волосы, плечи, кожу и ещ„ многое надо было бы по частям, по частям собирать из разных в одну, как природа не хочет делать. А ещ„ собирать -- душевные движения, и нрав, и ум, и обычай. Можно простить Дотти, что не всем она одарена. Ни у кого нет всего. У не„ есть немало. Вдруг вошла ему такая мысль: что, если б эта женщина никогда бы не была его женой, ни любовницей, а заведомо принадлежала другому, но вот так он обнял бы е„ в автомобиле, и она покорно ехала бы к нему домой -- что б он к ней сейчас испытывал? Почему тогда он бы не ставил ей в вину, что она побывала в чужих руках, и во многих? А если это его жена -- то оскорбительно? Но дикое и презренное он ощущал в себе то, что вот такая, попорченная, она ещ„ гибельней его к себе тянула. Он почувствовал это сейчас. И снял руку. Конечно, вс„ было легче, чем думать, как за ним охотятся. Как, может быть, дома жд„т его сейчас засада. На лестничной клетке. Или даже в самой квартире -- ведь [им] нетрудно открыть, войти. Он даже ясно, уверенно представил: именно так! уже затаились в квартире и ждут. И как только он откроет -- выскочат в коридор из комнат и схватят. Может быть, последние минуты его вольной жизни и были -- эти покойные минуты на заднем сиденьи в обнимку с Дотти, не подозревающей ничего. Может быть, пришла вс„-таки пора сказать ей что-то? Он посмотрел на не„ с жалостью, даже с нежностью, -- а Дотти сейчас же вобрала этот взгляд, и верхняя губа е„ мило вздрогнула, по-оленьи... Но что б он мог ей в тр„х словах сказать -- и даже не при такс„ре, уже разочтясь? Что не надо путать отечества и правительства?.. Что такое надчеловеческое оружие преступно допускать в руки шального режима? Что нашей стране совсем не надобно военной мощи -- и вот тогда мы только и будем жить? Этого почти никто не пойм„т среди власти. Не поймут академики! -- особенно те, кто сами кропают эту бомбочку. Что же способна понять разряженная и жадная к вещам жена дипломата? Ещ„ он сам себе напомнил эту неуклюжую манеру Дотти -- разрушить вс„ настроение задушевного разговора каким-нибудь неуместным, неверным, грубым замечанием. Нет у не„ тонкости, никогда не было -- и как же человеку узнать о том, чего никогда у него не было?.. В лифте он не смотрел ей в лицо. Ничего не сказал на площадке. Открыл одним ключом, вставил поворачивать английский, естественно отступил пропустить е„ вперед - а пропускал-то в капкан! -- но, может, лучше, что е„ первую? она ничего не теряет, а он увидит и... -- нет, не побежит, но пять секунд лишних будет думать!.. Дотти вошла, зажгла свет. Никто не кинулся. Не висело чужих шинелей. Не было чужих небрежных следов на полу. Впрочем, это ещ„ ничего не доказывало. Ещ„ все комнаты надо осмотреть. Но уже сердце верило, что нет никого! Сейчас -- на засов, на другой засов! И ни за что не открывать! -- спят, нету... Распахивалась т„плая безопасность. И соучастницей безопасности и радости была Дотти. Он благодарно помог ей снять пальто. А она наклонила перед ним голову, так, что он затылок видел е„, этот особенный узор волос, и вдруг сказала с покаянной внятностью: -- Побей меня. Как мужик бабу бь„т... Побей хорошенько. И -- посмотрела, в полные глаза. Она не шутила нисколько. Даже был признак плача, только особенный, е„: она не плакала вольным потоком, как все женщины, а лишь единожды чуть смачивались глаза и тут же высыхали, черезмерно высыхали, до т„мной пустоты. Но Иннокентий -- не был мужик. Он не готов был бить жену. Даже не задумывался, что это вообще можно. Он положил ей руки на плечи: -- Зачем ты бываешь такой грубой? -- Я бываю грубой, когда мне очень больно. Я сделаю больно другому и за этим спрячусь. Побей меня. Так и стояли, беспомощно. -- Вчера и сегодня мне так тяжело, мне так тяжело... -- пожаловался Иннокентий. -- Знаю, -- уже поднимаясь от раскаяния к праву, прошептала сочными, сочными, сочными губами Дотти. -- А я тебя сейчас успокою. -- Вряд ли, -- жалко усмехнулся он. -- Это не в твоей власти. -- Вс„ в моей, -- глубокозвучно внушала она, и Иннокентий стал верить. -- На что ж бы моя любовь годилась, если б я не могла тебя успокоить? И уже Иннокентий погрузился в е„ губы, возвращаясь в любимое прежнее. И постоянный перехват угрозы в душе отпускал и поворачивался в другой перехват, сладкий. Они пошли через комнаты, не разъединяясь и забыв искать засаду. И погруж„нный в т„плую материнскую вселенную, Иннокентий больше не зяб. Дотти окружала его. И наконец шарашка спала. Спали двести восемьдесят зэков при синих лампочках, уткнувшись в подушку или откинувшись на не„ затылком, бесшумно дыша, отвратительно храпя или бессвязно выкрикивая, сжавшись для пригрева или разметавшись от духоты. Спали на двух этажах здания и ещ„ на двух этажах коек, видя во сне: старики -- родных, молодые -- женщин, кто -- пропажи, кто -- поезд, кто -- церковь, кто -- судей. Сны были разные, но во всех снах спящие тягостно помнили, что они -- арестанты, что если они бродят по зел„ной траве или по городу, то они сбежали, обманули, случилось недоразумение, за ними погоня. Того полного счастливого забытья от оков, которое выдумал Лонгфелло во "Сне невольника", -- не было им дано. Сотрясенье незаслуженного ареста и десяти- и двадцатипятилетнего приговора, и лай овчарок, и молотки конвойных, и терзающий звон лагерного подъ„ма -- просочились к их костям сквозь все наслоения жизни, сквозь все инстинкты вторичные и даже первичные, так что спящий арестант сперва помнит, что он в тюрьме, а потом только ощущает жжение или дым и вста„т на пожар. Спал разжалованный Мамурин в своей одиночке. Спала отдыхающая смена надзирателей. Равно спала и смена надзирателей бодрствующая. Дежурная фельдшерица в медпункте, весь вечер сопротивлявшаяся лейтенанту с квадратными усиками, недавно уступила, и теперь оба они тоже спали на узком диване в санчасти. И, наконец, поставленный в главной лестничной клетке у железных окованных врат в тюрьму серенький маленький надзиратель, не видя, чтоб его приходили проверять, и тщетно позуммерив в полевой телефон, -- тоже заснул, сидя, положив голову на тумбочку, и не заглядывал больше, как должен был, сквозь окошечко в коридор спецтюрьмы. И, потайно подстережа этот глубокий ночной час, когда марфинские тюремные порядки перестали действовать, -- двести восемьдесят первый арестант тихо вышел из полукруглой комнаты, жмурясь на яркий свет и попирая сапогами густо набросанные окурки. Сапоги он натянул кой-как, без портянок, был в истр„панной фронтовой шинели, наброшенной сверх нижнего белья. Мрачная ч„рная борода его была всклочена, редеющие волосы с темени спадали в разные стороны, лицо выражало страдание. Напрасно пытался он уснуть! Он встал теперь, чтобы ходить по коридору. Он не раз уже применял это средство: так развеивалось его раздражение и утишались палящая боль в затылке и распирающая боль около печени. Но хотя он вышел ходить, -- по своей привычке книжника он захватил из комнаты и пару книг, в одну из которых был вложен рукописный черновик "Проекта Гражданских Храмов" и плохо отточенный карандаш. Вс„ это, и коробку л„гкого табака и трубку положив на длинном нечистом столе, Рубин стал равномерно ходить взад и впер„д по коридору, руками придерживая шинель. Он сознавал, что и всем арестантам несладко -- и тем, кто посажен ни за что, и даже тем, кто -- враг и посажен врагами. Но сво„ положение здесь (да ещ„ Абрамсона) он понимал трагичным в аристотелевском смысле. Из тех самых рук он получил удар, которые больше всего любил. За то посажен он был людьми равнодушными и каз„нными, что любил общее дело до неприличия глубоко. И тюремным офицерам, и тюремным надзирателям, выражавшим своими действиями вполне верный, прогрессивный закон, -- Рубин по трагическому противоречию должен был каждый день противостоять. А товарищи по тюрьме, напротив, не были ему товарищами и во всех камерах упрекали его, бранили его, чуть ли не кусали -- из-за того, что они видели только горе сво„ и не видели великой Закономерности. Они задирали его не ради истины, а чтобы выместить на н„м, чего не могли на тюремщиках. Они травили его, мало заботясь, что каждая такая схватка выворачивала его внутренности. А он в каждой камере, и при каждой новой встрече, и при каждом споре обязан был с неистощимою силой и презирая их оскорбления, доказывать им, что в больших числах и в главном потоке вс„ ид„т так, как надо, что процветает промышленность, изобилует сельское хозяйство, бурлит наука, играет радугою культура. Каждая такая камера, каждый такой спор был участок фронта, где Рубин один мог отстаивать социализм. Его противники часто выдавали свою многочисленность в камерах за то, что они -- народ, а Рубины -- одиночки. Но вс„ в н„м знало, что это -- ложь! Народ был -- вне тюрьмы и вне колючей проволоки. Народ брал Берлин, встречался на Эльбе с американцами, народ т„к демобилизационными поездами к востоку, ш„л восстанавливать ДнепроГЭС, оживлять Донбасс, строить заново Сталинград. Ощущение единства с миллионами и утверждало Рубина в одинокой сп„ртой камерной борьбе против десятков. Рубин постучал в стеклянное окошечко железных врат -- раз, два, а в третий раз сильно. На третий раз лицо заспанного серенького вертухая поднялось к окошечку. -- Мне плохо, -- сказал Рубин. -- Нужен порошок. Отведите к фельдшеру. Надзиратель подумал. -- Ладно, позвоню. Рубин продолжал ходить. Он был фигурой вообще трагической. Он раньше всех, кто сидел здесь теперь, переступил тюремный порог. Двоюродный взрослый брат, перед которым шестнадцатилетний Л„вка преклонялся, поручил ему спрятать типографский шрифт. Л„вка схватился за это восторженно. Но не убер„гся соседского мальчишки. Тот подглядел и [завалил] Л„вку. Л„вка не выдал брата -- он спл„л историю, что наш„л шрифт под лестницей. Одиночка харьковской [внутрянки], двадцать лет назад, представилась Рубину, вс„ так же мерно, топтальной поступью расхаживающему по коридору. Внутрянка построена по американскому образцу -- открытый многоэтажный колодец с железными этажными переходами и лесенками, на дне колодца -- регулировщик с флажками. По тюрьме гулко разносится каждый звук. Л„вка слышит, как кого-то с грохотом волокут по лестнице, -- и вдруг раздирающий вопль потрясает тюрьму: -- Товарищи! Привет из холодного карцера! Долой сталинских палачей! Его бьют (этот особенный звук ударов по мягкому!), ему зажимают рот, вопль делается прерывистым и смолкает -- но триста узников в тр„хстах одиночках бросаются к своим дверям, колотят и истошно кричат: -- Долой кровавых псов! -- Рабочей крови захотелось? -- Опять царя на шею? -- Да здравствует ленинизм!.. И вдруг в каких-то камерах исступл„нные голоса начинают: Вставай, проклятьем заклейм„нный... И вот уже вся незримая гуща арестантов гремит до самозабвения: Это есть наш последний И решительный бой!.. Не видно, но у многих поющих, как и у Л„вки, должны быть слезы восторга на глазах. Тюрьма гудит разбереженным ульем. Кучка тюремщиков с ключами затаилась на лестницах в ужасе перед бессмертным пролетарским гимном... Какие волны боли в затылок! Что за распиранье в правом подвздошьи! Рубин снова постучал в окошко. По второму стуку высунулось заспанное лицо того же надзирателя. Отодвинув рамку со стеклом, он буркнул: -- Звонил я. Не отвечают. И хотел задвинуть рамку, но Рубин не дал, ухватясь рукой: -- Так сходите ногами! -- с мучительным раздражением прикрикнул он. -- Мне плохо, понимаете? Я не могу спать! Вызовите фельдшера! -- Ну, ладно, -- согласился вертухай. И задвинул форточку. Рубин снова стал ходить, вс„ так же безнад„жно отмеривая запл„ванное, замусоренное пространство прокуренного коридора, и так же мало подвигаясь в ночном времени. И за образом харьковской внутрянки, которую он вспоминал всегда с гордостью, хотя эта двухнедельная одиночка висела потом над всеми его анкетами и всей его жизнью и отяготила его приговор сейчас, вступили в память воспоминания -- скрываемые, палящие. ... Как-то вызвали его в парткабинет Тракторного. Л„ва считал себя одним из создателей завода: он работал в редакции его многотиражки. Он бегал по цехам, воодушевлял молод„жь, накачивал бодростью пожилых рабочих, вывешивал "молнии" об успехах ударных бригад, о прорывах и разгильдяйстве. Двадцатилетний парень в косоворотке, он вош„л в парткабинет с той же открытостью, с которой случилось ему как-то войти и в кабинет секретаря ЦК Украины. И как там он просто сказал: "Здравствуй, товарищ Постышев!" -- и первый протянул ему руку, так сказал и здесь сорокалетней женщине со стриженными волосами, повязанными красной косынкой: -- Здравствуй, товарищ Пахтина! Ты вызывала меня? -- Здравствуй, товарищ Рубин, -- пожала она ему руку. -- Садись. Он сел. Ещ„ в кабинете был третий человек, нерабочий тип, в галстуке, костюме, ж„лтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривал бумаги и не обращал внимания на вошедшего. Кабинет парткома был строг, как исповедальня, выдержан в пламенно-красных и деловых ч„рных тонах. Женщина стесн„нно, как-то потухло, поговорила с Л„вой о заводских делах, всегда ревностно обсуждаемых ими. И вдруг, откинувшись, сказала твердо: -- Товарищ Рубин! Ты должен разоружиться перед партией! Л„ва был пораж„н. Как? Он ли не отда„т партии всех сил, здоровья, не отличая дня от ночи? Нет! Этого мало. Но что ж ещ„?! Теперь вежливо вмешался тот тип. Он обращался на "вы" -- и это резало пролетарское ухо. Он сказал, что надо честно и до конца рассказать вс„, что известно Рубину об его женатом двоюродном брате: правда ли, что тот состоял прежде активным членом подпольной троцкистской организации, а теперь скрывает это от партии?.. И надо было сразу что-то говорить, а они вперились в него оба... Глазами именно этого брата учился Л„ва смотреть на революцию. Именно от него он узнавал, что не вс„ так нарядно и беззаботно, как на первомайских демонстрациях. Да, Революция была весна -- потому и грязи было много, и партия хлюпала в ней, ища скрытую тв„рдую тропу. Но ведь прошло четыре года. Но ведь смолкли уже споры в партии. Не то, что троцкистов -- уже и бухаринцев начали забывать. Вс„, что предлагал расколоучитель и за что был выслан из Союза, -- Сталин теперь ненаходчиво, рабски повторял. Из тысячи утлых "лодок" крестьянских хозяйств добро ли, худо ли, но сколотили "океанский пароход" коллективизации. Уже дымили домны Магнитогорска, и тракторы четыр„х заводов-первенцев переворачивали колхозные пласты. И "518" и "1040"* были уже почти за плечами. Вс„ объективно свершалось во славу Мировой Революции -- и стоило ли теперь воевать из-за звуков имени того человека, которым будут названы все эти великие дела? (И даже новое это имя Л„вка заставил себя полюбить. Да, он уже любил Его!) И за что бы было теперь арестовывать, мстить тем, кто спорил прежде? -- Я не знаю. Никогда он троцкистом не был, -- от* 518 новых строек первой пятилетки и 1040 новых МТС -- известный частый лозунг того времени. вечал язык Л„вки, но рассудок его воспринимал, что, говоря по взрослому, без чердачной мальчишеской романтики, -- запирательство было уже ненужным. Короткие энергичные жесты секретаря парткома. Партия! Не есть ли это высшее, что мы имеем? Как можно запираться... перед Партией?! Как можно не открыться... Партии?! Партия не карает, она -- наша совесть. Вспомни, что говорил Ленин... Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали бы Л„вку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из него не вырвали бы истины. Но перед Партией?! -- он не мог утаиться и солгать в этой черно-красной исповедальне. Рубин открыл -- когда, где состоял брат, что делал. И смолкла женщина-проповедник. А вежливый гость в ж„лтых полуботинках сказал: -- Значит, если я правильно вас понял... -- и проч„л с листа записанное. -- Теперь подпишитесь. Вот здесь. Л„вка отпрянул: -- Кто вы?? Вы -- не Партия! -- Почему не партия? -- обиделся гость. -- Я тоже член партии. Я -- следователь ГПУ. Рубин снова постучал в окошко. Надзиратель, явно оторванный ото сна, просопел: -- Ну, чего стучишь? Сколь раз звонил я -- не отвечают. Глаза Рубина стали горячими от негодования: -- Я вас [сходить] просил, а не звонить! Мне с сердцем плохо!! Я умру может быть! -- Не умр„-ошь, -- примирительно и даже сочувственно протянул вертухай. -- До утра-то дотянешь. Ну, сам посуди -- как же я уйду, а пост брошу? -- Да какой идиот ваш пост возьм„т! -- крикнул Рубин. -- Не в том, что возьм„т, а устав запрещает. В армии -- служил? Рубину так сильно било в голову, что он и сам едва не поверил, что сейчас может кончиться. Видя его искаж„нное лицо, надзиратель решился: -- Ну, ладно, отойди от волчка, не стучи. Сбегаю. И, наверно, уш„л, Рубину показалось, что и боль чуть уменьшилась. Он опять стал мерно ходить по коридору. ... А сквозь память тянулись воспоминания, которых совсем не хотел он возбуждать. Которые забыть -- значило исцелиться. Вскоре после тюрьмы, заглаживая вину перед комсомолом и спеша самому себе и единственно-революционному классу доказать свою полезность, Рубин с маузером на боку поехал коллективизировать село. Три версты босиком убегая и отстреливаясь от взбешенных мужиков, что тогда видел в этом? "Вот и я захватил гражданскую войну." Только. Разумелось само собой! -- разрывать ямы с закопанным зерном, не давать хозяевам молоть муки и печь хлеба, не давать им набрать воды из колодца. И если дит„ хозяйское умирало -- подыхайте вы, злыдни, и со своим дит„м, а хлеба испечь -- не дать. И не исторгала жалости, а привычна стала, как в городе трамвай, эта одинокая телега с понурой лошадью, на рассвете идущая зата„нным м„ртвым селом. Кнутом в ставенку: -- Покойники 'е? Вын'осьтэ. И в следующую ставенку: -- Покойники е? Выносьтэ. А скоро и так: -- Э! Чи тут е жив'ы? А сейчас вжато в голову. Врезано кал„ной печатью. Жж„т. И чудится иногда: раны тебе -- за это! Тюрьма тебе -- за это! Болезни тебе -- за это! Пусть. Справедливо. Но если понял, что это было ужасно, но если никогда бы этого не повторил, но если уже отплачено? -- как это счистить с себя? Кому бы сказать: о, этого не было! Теперь будем считать, что этого не было! Сделай так, чтоб этого не было!.. Чего не выматывает бессонная ночь из души печальной, ошибавшейся?..

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору