Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
„ почему он не успевал в науке за последние годы: его зад„ргали
заседаниями, бумажками. Каждый понедельник -- политуч„ба, каждую пятницу --
техуч„ба, два раза в месяц -- партсобрания, два раза -- заседания партбюро,
да ещ„ на два-три вечера в месяц вызывают в министерство, раз в месяц
специальное совещание о бдительности, ежемесячно составляй план научной
работы, ежемесячно посылай отч„т о ней, раз в три месяца пиши зачем-то
характеристики на всех заключ„нных (работы -- на полный день). И ещ„ каждые
полчаса подчин„нные подходят с накладными -- любой конденсаторишка величиной
с ириску, каждый метр провода и каждая радиолампа должны получить визу
начальника лаборатории, иначе их не выдадут со склада.
Ах, бросить бы всю эту волокиту и всю эту борьбу за первенство! --
посидеть бы самому над схемами, подержать в руках паяльник, да в зеленоватом
окошке электронного осциллографа поймать свою заветную кривую -- будешь
тогда беззаботно распевать "Буги-Вуги", как Прянчиков. В тридцать один год
какое бы это счастье! -- не чувствовать на себе гнетущих эполет, забыть о
внешней солидности, быть себе как мальчишка -- что-то строить, что-то
фантазировать.
Он сказал себе -- "как мальчишка" -- и по капризу памяти вспомнил себя
мальчишкой: с безжалостной ясностью в ночном мозгу всплыл глубоко забытый,
много лет не вспоминавшийся эпизод.
Двенадцатилетний Адам в пионерском галстуке, благородно-оскорбл„нный, с
дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и
требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы -- агента классового
врага. До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они
изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в
посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого
трясущегося мальчика уничтожающие взоры.
Кончались двадцатые годы, мальчики ещ„ жили политикой, стенгазетами,
самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы.
Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких
торговцев, -- все себя остервенело-убежд„нно считали пролетариями. А этот
избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому
"Интернационалу", явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно
подозревали в н„м контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения
доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: "Каждый человек имеет
право говорить вс„, что он думает". -- "Как -- вс„? -- подскочил к нему
Штительман. -- Вот Никола меня "жидовской мордой" назвал -- так и это тоже
можно?"
Из того и начато было на Олега дело! Нашлись друзья-доносчики, Шурик
Буриков и Шурик Ворожбит, кто видели, как виновник входил с матерью в
церковь и как он приходил в школу с крестиком на шее. Начались собрания,
заседания учкома, группкома, пионерские сборы, линейки -- и всюду выступали
двенадцатилетние робеспьеры и клеймили перед ученической массой пособника
антисемитов и проводника религиозного опиума, который две недели уже не ел
от страха, скрывал дома, что исключ„н из пионеров и скоро будет исключ„н из
школы.
Адам Ройтман не был там заводилой, его втянули -- но даже и сейчас
мерзким стыдом залились его щ„ки.
Кольцо обид! кольцо обид! И нет из него выхода, как нет выхода из тяжбы с
Яконовым.
С кого начинать исправлять мир? С других? Или с себя?..
В голове уже наросла та тяжесть, а в груди -- та опустош„нность, которые
нужны, чтоб уснуть.
Он пош„л и тихо л„г под одеяло. Пока не пробило шесть, надо непременно
заснуть.
С утра -- нажимать с фоноскопией! Громадный козырь! В случае успеха это
предприятие может разростись в отдельный научно-исследова...
Подъ„м на шарашке бывал в семь часов.
Но в понедельник задолго до подъ„ма в комнату, где жили рабочие, приш„л
надзиратель и толкнул в плечо дворника. Спиридон храпнул тяжело, прочнулся и
при свете синей лампочки посмотрел на надзирателя.
-- Одевайся, Егоров. Лейтенант зов„т, -- тихо сказал надзиратель.
Но Егоров лежал с открытыми глазами, не шевелясь.
-- Слышь, говорю, лейтенант зов„т.
-- Чего там? Ус...лись? -- так же не двигаясь, спросил Спиридон.
-- Вставай, вставай, -- тормошил надзиратель. -- Не знаю, чего.
-- Э-э-эх! -- широко потянулся Спиридон, заложил рыжеволосые руки за
голову и с затягом зевнул. -- И когда тот день прид„т, что с лавки не
встанешь!.. Часов-то много?
-- Да шесть скоро.
-- Шести-и нет?!.. Ну, иди, ладно.
И продолжал лежать.
Надзиратель перемялся, вышел.
Синяя лампочка давала свет на угол подушки Спиридона до косого крыла тени
от верхней койки. Так, в свету и в тени, с руками за головой, Спиридон лежал
и не двигался.
Ему жалко было, что не досмотрел он сна.
Ехал он на телеге, наложенной сушняком (а под сушняком -- прихорон„нными
от лесника брев„шками) -- ехал будто из своего ж леса к себе в деревню, но
дорогою незнакомой. Дорога была незнакома, но каждую подробность е„ Спиридон
обоими глазами (будто оба здоровы!) отч„тливо видел во сне: где корни,
вздутые попер„к дороги, где расщеплина от старой молнии, где мелкий сосонник
и глубокий песок, в котором зажирались кол„са. Ещ„ слышал Спиридон во сне
все разнообразные предосенние запахи леса и вбирчиво ими дышал. Он потому
так дышал, что помнил во сне отч„тливо, что он -- зэк, что срок ему --
десять лет и пять намордника, что он отлучился с шарашки, его, должно, уже
хватились, а пока не дослали псов -- надо успеть привезти жене и дочке
дровишек.
Но главное счастье сна происходило от того, что лошадь была не
какая-нибудь, а самая любимая из перебывавших у Спиридона -- розовой масти
кобылка Гривна -- первая лошадь, купленная им тр„хлетком в сво„ хозяйство
после гражданской войны. Она была бы вся серая, если б не ш„л у не„ по
серому равномерный гнеденький переш„рсток, краснинка, отчего и звали е„
масть "розовой". На этой лошади он и на ноги стал, и е„ закладал в корень,
когда в„з украдом к венцу невесту свою Марфу Устиновну. И теперь Спиридон
ехал и счастливо удивлялся, что Гривна до сих пор оказалась жива, и так же
молода, так же не осекаясь вымахивала воз в горку и ретиво тянула его по
песку. Вся думка Гривны была в е„ ушах -- высоких, серых, чутких ушах,
малыми движениями которых она, не оборачиваясь, говорила хозяину, как
понимает она, что от не„ сейчас нужно, и что она справится. Даже издали
украдкой показать Гривне кнут было бы обидеть е„. Езжая на Гривне, Спиридон
николи с собой кнута не брал.
Ему во сне хоть слезь да поцелуй Гривну в храп, такой он был радый, что
Гривна молода и, должно, теперь дожд„тся конца его срока, -- как вдруг на
спуске к ручью заметил Спиридон, что воз-то у него увалян кой-как, и сучья
расползаются, грозя вовсе развалиться на броду.
Как толчком его скинуло с воза на земь -- и это был толчок надзирателя.
Спиридон лежал теперь и вспоминал не одну свою Гривну, но десятки
лошадей, на которых ему приходилось ездить и работать за жизнь (каждая из
них ему врезалась как человек живой), и ещ„ тысячи лошадей, перевиденных со
стороны, -- и надсадно было ему, что так за зря, безо всякого р'озума, сжили
со свету первых помощников -- тех выморив без овса и сена, тех засеча в
работе, тех татарам на мясо продав. Что делалось с умом, Спиридон мог
понять. Но нельзя было понять, зачем свели лошадь. Баяли тогда, что за
лошадь будет работать трактор. А легло вс„ -- на бабьи плечи.
Да одних ли лошадей? Не сам ли Спиридон вырубал фруктовые сады на
хуторах, чтоб людям нечего там было терять -- чтоб легче они подались до
купы?..
-- Егоров! -- уже громко крикнул надзиратель из двери, разбудя тем ещ„
двоих спящих.
-- Да иду же, мать твоя родина! -- проворно отозвался Спиридон, спуская
босые ноги на пол. И побр„л к радиатору снять высохшие портянки.
Дверь за надзирателем закрылась. Сосед кузнец спросил:
-- Куда, Спиридон?
-- Господа кличут. Пайку отрабатывать, -- в сердцах сказал дворник.
Дома у себя мужик незал„жливый, в тюрьме Спиридон не любил подхватываться
в темнедь. Из-под палки до-света вставать -- самое злое дело для арестанта.
Но в СевУралЛаге подымают в пять часов.
Так что на шараге следовало пригибаться.
Примотав к солдатским ботинкам долгими солдатскими обмотками концы ватных
брюк, Спиридон, уже одетый и обутый, влез ещ„ в синюю шкуру комбинезона,
накинул сверху ч„рный бушлат, шапку-малахай, перепоясался растеребленным
брезентовым ремнем и пош„л. Его выпустили за окованную дверь тюрьмы и дальше
не сопровождали. Спиридон прош„л подземным коридором, шаркая по цементному
полу железными подковками, и по трапу поднялся во двор.
Ничего не видя в снежной полутьме, Спиридон безошибочно ощутил ногами,
что выпало снега на полторы четверти. Значит, ш„л всю ночь, крупный.
Убраживая в снегу, он пош„л на огон„к штабной двери.
На порог штаба тюрьмы как раз выступил дежурняк -- лейтенант с плюгавыми
усиками. Недавно выйдя от медсестры, он обнаружил непорядок -- много
нападало снегу, за тем и вызвал дворника. Заложив теперь обе руки за ремень,
лейтенант сказал:
-- Давай, Егоров, давай! От парадного к вахте прочисть, от штаба к кухне.
Ну, и тут... на прогулочном... Давай!
-- Всем давать -- мужу не останется, -- буркнул Спиридон, направляясь
через снежную целину за лопатой.
-- Что? Что ты сказал? -- грозно переспросил лейтенант.
Спиридон оглянулся:
-- Говорю -- [яв'оль], начальник, яв'оль! -- (Немцы тоже так вот бывало
"гыр-гыр", а Спиридон им -- "яволь".) -- Там на кухне скажи, чтоб картошки
мне подкинули.
-- Ладно, чисть.
Спиридон всегда в„л себя благоразумно, с начальством не вздорил, но
сегодня было особое горькое настроение от утра понедельника, от нужды, глаз
не продравши, опять горбить, от близости письма из дому, в котором Спиридон
предчувствовал дурное. И горечь всего его пятидесятилетнего топтанья на
земле собралась вся вместе и стояла изжогой в груди.
Сверху уже не сыпало. Без шелоху стояли липы. Они белели. Но то был уже
не иней вчерашний, изникший к обеду, а выпавший за ночь снег. По т„мному
небу, по затиши Спиридон определял, что снег этот долго не продержится.
Начал работать Спиридон угрюмо, но после затравы, первой полсотни лопат,
пошло ровно и даже как будто в охотку. И сам Спиридон, и жена его были
такие: от всего, что сгущалось на сердце, отступ находили в работе. И
легчало.
Чистить Спиридон начал не дорогу от вахты для начальства, как ему было
велено, а по своему разумению: сперва дорожку на кухню, потом -- в три
широких фанерных лопаты -- круговую дорожку на прогулочном дворе, для своего
брата-зэка.
А мысли были о дочери. Жена, как и он, отжили сво„. Сыновья, хоть и
сидели за колючкой, но были мужики. Молодому крепиться -- впер„д пригодится.
Но дочь?..
Хотя одним глазом Спиридон ничего не видел, а другим видел только на три
десятых, он обв„л весь прогулочный двор как отмеренным ровным продолговатым
кругом -- ещ„ и утро не сказалось, как раз к семи часам, когда по трапу
поднялись первые любители гулять -- Потапов и Хоробров, для того вставшие
заранее и умывшиеся до подъ„ма.
Воздух выдавался пайком и был дорог.
-- Ты что, Данилыч, -- спросил Хоробров, поднимая воротник ист„ртого
гражданского пальто, в котором был арестован когда-то. -- Ты и спать не
ложился?
-- Рази ж дадут спать, змеи? -- отозвался Спиридон. Но давешнего зла уже
в н„м не было. За этот час молчаливой работы все омрачающие мысли о
тюремщиках усторонились из него. Не говоря этого себе словами, Спиридон
сердцем уже рассудил, что если дочь и сама набедила в ч„м, то ей не легче, и
ответить надо будет помягче, а не проклинать.
Но и эта самая важная мысль о дочери, снисшедшая на него с недвижимых
предутренних лип, тоже начинала утесняться мелкими мыслями дня -- о двух
досках, где-то занесенных снегом, о том, что метлу надо нынче насадить на
метловище потуже.
Между тем надо было идти прочищать дорогу с вахты для легковых машин и
для вольняшек. Спиридон перекинул лопату через плечо, обогнул здание шарашки
и скрылся.
Сологдин, л„гкий, стройный, с телогрейкой, чуть наброшенной на
нем„рзнущие плечи, прош„л на дрова. (Когда он ш„л так, он думал про себя, но
как бы со стороны: "Вот ид„т граф Сологдин".) После вчерашней бестолковой
колготни с Рубиным, его раздражающих обвинений, он первую ночь за два года
на шарашке спал дурно -- и теперь утром искал воздуха, одиночества и
простора для обдумывания. Напиленные дрова у него были, только коли.
Потапов в красноармейской шинели, выданной ему при взятии Берлина, когда
его посадили десантником на танк (до плена он был офицер, но званий за
пленными не признавали), медленно гулял с Хоробровым, немного выбрасывая на
ходу поврежд„нную ногу.
Хоробров едва успел стряхнуть дремоту и умыться, но вечно-бодрствующее
ненавидящее внимание уже вступило в его мысли. Слова вырывались из него, но,
как бы описав бесплодную петлю в т„мном воздухе, бумерангом возвращались к
нему же и терзали грудь:
-- Давно ли мы читали, что фордовский конвейер превращает рабочего в
машину и что это есть самое бесчеловечное выражение капиталистической
эксплуатации? Но прошло пятнадцать лет, и тот же конвейер под именем
[потока] славится как высшая и новейшая форма производства! В 45-м году Чан
Кай-ши был наш союзник, в 49-м удалось его свалить -- значит, он гад и
[клика]. Сейчас пытаются свалить Неру, пишут, что его режим в Индии --
палочный. Если удастся свалить, будут писать: клика Неру, бежавшая на остров
Цейлон. Если не удастся, будет -- наш благородный друг Неру. Большевики
настолько беззастенчиво приспосабливаются к моменту, что понадобься нынче
провести ещ„ одно повальное крещение Руси -- они бы тут же откопали
соответствующее указание у Маркса, увязали бы и с атеизмом и с
интернационализмом.
Потапов всегда был настроен с утра меланхолически. Утро было единственное
время, когда он мог подумать о погубленной жизни, о растущем без него сыне,
о сохнущей без него жене. Потом суета работы затягивала, и думать уже было
некогда.
Хоробров был как будто и прав, но Потапов ощущал в н„м слишком много
раздражения и готовность призвать Запад в судьи наших дел. Потапов же
считал, что спор народа с властью должен быть реш„н каким-то (ему
неизвестным) пут„м как спор между [своими]. Поэтому, неловко выбрасывая
поврежд„нную ногу, он ш„л молча и старался дышать поглубже и поровней.
Они делали круг за кругом.
Гуляющих прибавлялось. Они ходили по одному, по два, а то и по три. По
разным причинам скрывая свои разговоры, они старались не тесниться и не
обгонять друг друга без надобности.
Только-только брезжило. Снеговыми тучами закрытое небо опаздывало с
отблесками утра. Фонари ещ„ бросали на снег ж„лтые круги.
В воздухе была та свежесть, которою веет только что выпавший снег. Под
ногами он не скрипел, а мягко уплотнялся.
Высокий прямой Кондраш„в в фетровой шляпе ходил с маленьким щуплым
Герасимовичем в кепочке, соседом своим по комнате, много не достававшим
Кондраш„в у до плеча.
Герасимович, уничтоженный вчерашним свиданием, до конца воскресенья
пролежал в кровати как больной. Прощальный выкрик жены потряс его.
Значит, не мог его срок течь и дальше так, как он т„к. Наташа не могла
выдержать тр„х последних лет -- и что-то надо было предпринимать. "Да у тебя
есть что-нибудь и сейчас!" -- упрекнула она, зная голову мужа.
А у него не что-нибудь было, а слишком бесценное, чтоб отдавать его за
собачью подачку и в [эти] руки.
Вот если бы подвернулось что-нибудь л„гонькое, безделушка для досрочки.
Но так не бывает. Ничего не да„т нам бесплатно ни наука, ни жизнь.
Не оправился Герасимович и к утру. На прогулку он вышел через силу,
озябший, запахнувшись доплотна, и сразу же хотел вернуться в тюрьму. Но
столкнулся с Кондраш„вым-Ивановым, пош„л сделать с ним один круг -- и
увл„кся на всю прогулку.
-- Ка-ак?! Вы ничего не знаете о Павле Дмитриевиче Корине? -- поразился
Кондраш„в, будто о том знал каждый школьник. -- О-о-о! У него, говорят,
есть, только не видел никто, удивительная картина "Русь уходящая"! Одни
говорят шесть метров длиной, другие -- двенадцать. Его теснят, нигде не
выставляют, эту картину он пишет тайно, и после смерти, может быть, е„ тут
же и опечатают.
-- Что же на ней?
-- С чужих слов, не ручаюсь. Говорят -- простой среднерусский большак,
всхолмлено, перелески. И по большаку с задумчивыми лицами ид„т поток людей.
Каждое отдельное лицо проработано. Лица, которые ещ„ можно встретить на
старых семейных фотографиях, но которых уже нет вокруг нас. Это --
светящиеся старорусские лица мужиков, пахарей, мастеровых -- крутые лбы,
окладистые бороды, до восьмого десятка свежесть кожи, взора и мыслей. Это --
те лица девушек, у которых уши завешены незримым золотом от бранных слов,
девушки, которых нельзя себе вообразить в скотской толкучке у танцплощадки.
И степенные старухи. Серебряноволосые священники в ризах, так и идут.
Монахи. Депутаты Государственной Думы. Перезревшие студенты в тужурках.
Гимназисты, ищущие мировых истин.
Надменно-прекрасные дамы в городских одеждах начала века. И кто-то, очень
похожий на Короленко. И опять мужики, мужики... Самое страшное, что эти люди
никак не сгруппированы. Распалась связь врем„н! Они не разговаривают. Они не
смотрят друг на друга, может быть и не видят. У них нет дорожного бремени за
спиной. Они -- идут; и не по этому конкретному большаку, а вообще. Они
[уходят]... Последний раз мы их видим...
Герасимович резко остановился:
-- Простите, я должен побыть один!
Он круто повернулся и, оставив художника с поднятою рукою, пош„л в
обратную сторону.
Он горел. Он не только увидел картину резко, как сам написал, но он
подумал, что...
Обутрело.
Ходил надзиратель по двору и кричал, что прогулка окончена.
В подземном коридоре, на возврате, посвежевшие заключ„нные невольно
толкали хмуробородого избольна бледного Рубина, проталкивающегося навстречу.
Сегодня он проспал не только дрова (на дрова немыслимо было идти после ссоры
с Сологдиным), но и утреннюю прогулку. От короткого искусственного сна Рубин
ощущал сво„ тело тяж„лым, ватно-бесчувственным. Ещ„ он испытывал кислородный
голод, незнакомый тем, кто может дышать, когда хочет. Он пытался теперь
выбиться во двор за единым глотком свежего воздуха и за жменею снега для
обтирания.
Но надзиратель, стоя у верха трапа, не пустил его.
Рубин стоял у низа трапа, в цементной яме, куда однако, тоже перепало
снега и тянуло свежим воздухом. Здесь, внизу, он сделал три медленных
круговых движения руками с глубокими вздохами, затем собрал со дна ямы
снегу, нат„р им лицо и попл„лся в тюрьму.
Туда же пош„л и проголодавшийся бодрый Спиридон, уже расчистивший дорогу
для машин до самой вахты.
В штабе тюрьмы два лейтенанта -- сменяющийся, с квадратными усиками, и
новозаступающий лейтенант Жвакун, вскрыли пакет и знакомились с оставленным
им приказом майора Мышина.
Лейтенант Жвакун -- грубый широмордый непроницаемый парень, во время
войны в старшинском звании служил палачом дивизии (называлось "исполнитель
при военном трибунале") и оттуда выслужился. Он очень дорожил св