Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
ическое по отношению к
предшественникам решение всех этих вопросов. Но, может быть, как раз
необходимость эстетически убедительно противопоставить Герцену и
Чернышевскому противоположный взгляд на вещи и толкнула Толстого к роману на
историческом материале, да к тому же - с прямым включением в ткань
повествования авторских аналитических суждений и развернутых
историко-философских глав.
Еще Б. М. Эйхенбаум отмечал художественно-конструктивное и жанровое
значение историко-философских рассуждений в "Войне и мире", где "все
семейные, домашние события и продолжения выступали на фоне исторических
событий и философских рассуждений. Философские отступления и картины
сражений создавали определенный уровень, по отношению к которому
распределялись все предметы. Получалась естественная "иерархия" тем и
предметов". {Б. М. Эйхенбаум. Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1960, стр.
184-185.}
Об этом пишет и Л. Я. Гинзбург: "Современники так до конца и не поняли,
что для Толстого рассуждение, прямо высказанная мысль были равноправным
элементом в том "лабиринте сцеплений", каким представлялось ему искусство".
{Л. Гинзбург. О психологической прозе. Л., 1971, стр. 327.} Л. Я. Гинзбург
права и тогда, когда утверждает, что "отношение к эстетическим возможностям
рассуждений сближает Толстого с Герценом". {Там же, стр. 329.} Однако вряд
ли она права, когда склоняется к мысли, "не использовал ли Толстой "Былое и
думы" в качестве одного из своих источников?". {Л. Гинзбург. "Былое и думы"
Герцена. Л., 1957, стр. 197.}
"Былое и думы", как об этом пишет и сама Л. Гинзбург, не роман.
Автобиографический герой этой книги совершенно сливается с автором, так что
художественная задача - найти соотношение авторского аналитического суждения
и голоса героя тут даже не возникает, как не возникает и проблема перехода
от документально-исторического материала к вымыслу и вымышленным героям. В
"Былом и думах" все - история.
Чернышевский в "Что делать?", пожалуй, впервые в истории русского
романа дает авторской мысли (включая сюда и авторский анализ психологии
героев, и авторские рассуждения на общие философско-исторические, этические
и эстетические темы) права эстетического и конструктивного фактора, так что
без этого авторского голоса, четко отделенного от "голосов" персонажей, не
могла бы вполне развернуться и "картина эпохи".
По существу у Чернышевского (как затем и у Толстого в "Войне и мире")
рассуждения "от автора" вовсе не являются "отступлениями"; это прямое
продолжение того же аналитического осмысления жизни, которое развертывалось
по ходу сюжета во взаимоотношениях и поступках героев, в анализе
психологических мотивов их поведения и т. п. "Публицистическими
отступлениями" или "отступлениями историко-философскими" эти авторские
рассуждения называют лишь по инерции - в противоречие с признанием за ними
конструктивного художественного значения.
Толстой в "Войне и мире" вводит в структуру романа разработанный
Герценом (но восходящий еще к Пушкину) прием свободного перехода от
изображения "частной" жизни к философии истории, от бытовой и
психологической характеристики вымышленных персонажей к такому же детальному
психологическому анализу поведения исторических лиц.
Таким образом, Толстой-романист использует в целях полемики
идейно-художественные открытия противников - ту новую ступень
художественного историзма, которая проявляется у Герцена и Чернышевского в
утверждении своеобразного "параллелизма", а точнее - взаимодействия законов
истории и психологии. К этому толкает его как раз полемическая установка:
вере в прогресс и в науку (и связанному с ней убеждению в способности
выдающейся личности оказывать могущественное влияние на ход исторических
событий) Толстой противопоставляет иную точку зрения; он утверждает
стихийный характер исторического процесса, его неподконтрольность воле и
разумению отдельного, хотя бы и выдающегося деятеля.
Художественный результат такой полемики оказался неожиданным и даже
парадоксальным. Толстой с громадной художественной силой показал, что
решающую роль в движении и исходе исторических событий, изображенных в
"Войне и мире", играют не чьи бы то ни было претензии целенаправленно
"двигать" историю, а стихийная жизнедеятельность громадных человеческих
массивов, втянутых в эти события. Поведение каждого из участников этих
событий в свою очередь подсказано "роевой" жизнью с ее бесконечно
разнообразными повседневными интересами, стимулами и чувствами.
В "Войне и мире" новая стадия проникновения романиста в "диалектику
души" художественно согласована с решением новых для Толстого вопросов: о
движущих силах истории, о ее глубинных закономерностях.
Проблема взаимосвязи истории и психологии, выдвинутая Герценом и
Чернышевским, получила у Толстого более полное художественное раскрытие, чем
это было доступно не только Чернышевскому, но и Герцену. Роман Толстого
оказался в итоге не отрицанием "исторического воззрения" (как это входило в
исходную полемическую задачу автора) и не возвратом к представлениям о
"вечных", неизменных на все времена законах духовной жизни, а наоборот -
бесконечным углублением и обогащением художественного историзма.
Исследователи справедливо указывают, что выбор эпохи войн с Наполеоном
связан в "Войне и мире" - со стремлением Толстого воспроизвести "эпическое
состояние мира", требующее в качестве своей основы событий общенационального
значения. Утверждая поэзию патриархально-роевой жизни, романист видел в
первой отечественной войне тот узел истории, который объединил людей в
общенациональном масштабе.
Такое истолкование источника эпической силы "Войны и мира" недавно было
дополнено новым, очень существенным оттенком. Отвергая буржуазную
цивилизацию "главным образом за ту разобщенность, которую она несла с
собой", романист "с наслаждением окунулся в "пору", отмеченную пафосом
стихийно возникшей всеобщности", в эпоху "отечественной войны с ее рубежной
ситуацией между жизнью и смертью для всей нации в целом и для каждого в
отдельности". {С. Розанова. Толстой и Герцен. М., 1972, стр. 223.} В этом
смысле особенно убедителен один из черновых набросков Толстого, приведенный
С. Розановой в подтверждение своей мысли и объясняющий выбор не только
эпохи, но и героев "Войны и мира": "Я буду писать историю людей, более
свободных, чем государственные люди, историю людей, живших в самых выгодных
условиях жизни для борьбы и выбора между добром и злом, людей, изведавших
все стороны человеческих мыслей, чувств и желаний, людей таких же, как мы,
могущих выбирать между рабством и свободой, между образованием и
невежеством, между славой и неизвестностью, между властью и ничтожеством,
между любовью и ненавистью, людей, свободных от бедности, от невежества и
независимых". {Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 томах, т. 13. М., 1949,
стр. 72.}
С. Розанова несомненно права, когда утверждает, что такой "герой
свободного выбора" вполне сопоставим с ведущим действующим лицом
герценовской исповеди, сквозной темой которой является изображение
"человечески сильного и человечески прекрасного развития", "образование
свободного человека". {С. Розанова. Толстой и Герцен, стр. 236.} В
творческом сознании самого Толстого такой герой полемически сопоставлен
также и с "новыми людьми" Чернышевского, тоже ведь людьми "свободного
выбора", "человечески сильного и человечески прекрасного развития".
В эпохе войн с Наполеоном Толстой находит не только поэзию сравнительно
еще раннего этапа истории, не расколотого противоречиями буржуазной
цивилизации, - поэзию, обращенную в прошлое. Грандиозные события
национальной жизни оказываются у него также общественной почвой для
возникновения нового уровня нравственных потребностей и интеллектуальных
исканий личности.
Здесь впервые Толстой ставит в центр повествования также и людей
напряженной интеллектуальной жизни - Пьера Безухова и Андрея Болконского.
Художественная сила и обаяние этих образов - это поэзия, обращенная уже не в
прошлое, а в будущее, прямой творческий отклик Толстого на возросшую роль
идей, интеллекта, мышления. При этом, однако, полноценный интеллектуальный
герой у Толстого немыслим без того богатства и поэтичности душевной жизни,
которое свойственно его же героям эпического плана. Без такой опоры на
богатство эмоциональной жизни интеллектуализм превращается, по
художественной концепции Толстого, в сухую рассудочность, глухую к
многообразию жизни и в конечном счете всегда тупо эгоистическую.
Художественная трактовка интеллектуального героя полемична в "Войне и
мире" как по отношению к либеральному прогрессизму, так и по отношению к
просветительскому рационализму, в частности к Чернышевскому. И в этом случае
полемика оказалась художественно необычайно-плодотворной. Особенно важны с
этой точки зрения образ и судьба князя Андрея. Пьер Безухов - человек,
гораздо больше подвластный стихии чувства, - является укрупнением того же
типа рефлектирующего героя, героя с пробужденной совестью, который и раньше
разрабатывался Толстым. Князь Андрей - человек интеллектуально-волевого
склада - характер новый в творчестве самого Толстого.
Для князя Андрея ничуть не меньше, чем для "новых людей" Чернышевского
или для героев Достоевского, мысль, напряженные интеллектуальные искания,
вызванные потребностью реализовать свои силы в общественной сфере, стали
ядром личности и содержанием внутренней жизни. Однако - в противоположность
"новым людям" из "Что делать?" и героям Достоевского - у князя Андрея
органичная потребность согласовать свою практическую деятельность с "общими"
идеями и реализовать личные силы в общественно-исторической практике
проявляется не в "одержимости" идеей и не в служении однажды сознательно
выработанным "убеждениям", а в постоянном динамическом взаимодействии
идейных исканий и практического опыта. Поэтому он и проходит несколько
кругов идейного одушевления и глубокого "охлаждения", вызванного крушением
очередной попытки сознательного и целенаправленного участия в истории своей
страны.
Князь Андрей - интеллектуальный герой в самом высоком и лучшем варианте
этого типа душевной организации. Он не усваивает готовые идеи, чтобы потом
служить им, а непрерывно мыслит сам - вырабатывает собственные жизненные
концепции, соответствующие духу и потребностям исторического времени, в
котором он живет. Свою деятельность он подчиняет тем мыслям, к которым
пришел сам - по ходу внутренней биографии. Он совершенно чужд той
"двойственности", - того расхождения слова и дела, теории и практики, -
которая была столь свойственна "лишним людям" 40-50-х годов и преодоление
которой, например в глазах Чернышевского, было главной
духовно-интеллектуальной задачей "новых людей".
В то же время интеллектуальная жизнь князя Андрея настолько
индивидуальна, так неразрывно связана с богатством и напряженностью его
эмоциональной, душевной, практической (жизни, что не может привести и к
ослеплению идеей - к той "одержимости" ею, которая столь свойственна
некоторым из героев Достоевского и становится как бы средостением между ними
и показаниями жизни и нравственного чувства. В образе князя Андрея наиболее
явственно выступает то новое углубление художественного историзма в
трактовке человека - единство его духовно-интеллектуальной и
социально-практической деятельности, - которого достигло в "Войне и мире"
искусство Толстого, ставшее новым словом в истории русского и мирового
романа.
* * *
Первое пореформенное десятилетие - это эпоха зарождения ряда новых
жанров, новых художественных структур русского реалистического романа. Это
десятилетие в литературном процессе стало своего рода большим перекрестком,
от которого начинаются новые пути, новые направления в развитии русской
прозы. Мы пытались определить своеобразное место первого романа
Чернышевского в этом процессе.
Значение "Что делать?" не исчерпывается громадным общественным влиянием
на умы нескольких поколений русской интеллигенции. Воздействие этого романа
на литературный процесс было ничуть не менее существенным и глубоким. Мы
вовсе не хотим сказать, что этот роман художественно совершенный, что это
небывалый художественный взлет в истории русского романа. Однако, вызвав
художественную полемику по коренным вопросам эпохи, роман Чернышевского
оказался могучим толчком и катализатором в процессе возникновения целого
ряда новаторских форм, художественных открытий в области романа. Тем самым
он способствовал появлению произведений, по масштабу и влиянию на дальнейшее
художественное развитие человечества существенно превосходивших "Что
делать?".
С.Рейсер.
Некоторые проблемы изучения романа "Что делать?"
----------------------------------------------------------------------------
Н.Г. Чернышевский. Что делать?
Л., "Наука", 1975. Серия "Литературные памятники"
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
1
Для текстолога роман "Что делать?" представляет особенный интерес:
важнейшим источником является журнал "Современник" (1863, ЭЭ 3, 4, 5), в
котором произведение было напечатано. Ни корректуры, ни беловой рукописи не
сохранилось.
Автор, находившийся в заключении в Алексеевском равелине
Петропавловской крепости, конечно, должен был писать с оглядкой на цензуру,
гораздо большею, чем литератор, находившийся на свободе. "Чернышевский из
своего далека прислал нам роман", - прозрачно намекал Н. С. Лесков. {Николай
Горохов . Николай Гаврилович Чернышевский в его романе "Что
делать?". (Письмо к издателю "Северной пчелы"). - В кн.: Н. С. Лесков. Собр.
соч. в одиннадцати томах, т. X. М., 1958, стр. 20.} Эта осторожность и
забота о судьбе романа очевидны a priori и наглядно подтверждаются
маскировочной "Заметкой для А. Н. Пыпина и Н. А. Некрасова", смысл которой
был в 1953 г. убедительно раскрыт в работе Б. Я. Бухштаба. {Б. Я. Бухштаб.
Записка Чернышевского о романе "Что делать?". Перепеч. в кн.: Б. Я. Бухштаб.
Библиографические разыскания по русской литературе XIX века. М., 1966, стр.
117-132.}
Из особого положения автора и непрочного положения "Современника",
недавно только перенесшего жестокие репрессии и висевшего на волоске,
следует и другое, недоказуемое документально, но в высшей степени вероятное
предположение, что редакция журнала (скорее всего, Н. А. Некрасов и А. Н.
Пыпин) решалась, в предвидении цензурных осложнений, на какие-то исправления
и купюры в отдельных местах романа. Скорее всего именно таковы, например,
строки точек, полностью заменяющие текст раздела 7 четвертого сна Веры
Павловны; об этом дальше (см. стр. 805-806).
Очень возможно, что Чернышевский просил Некрасова "исправить и
сглаживать написанное, так как писавши по частям он мог, по забывчивости,
допускать повторения", - это сообщение Н. В. Рейнгардта {О Н. Г.
Чернышевском. - Современное слово, 1911, 19 сентября, Э 1331, стр. 2. -
Исправления редакцией "Современника" допускает и А. П. Скафтымов (Н. Г.
Чернышевский. Полн. собр. соч., т. XI. М., 1939, стр. 721. - Далее ссылки на
это издание приводятся в тексте, указываются лишь том и страница).} весьма
правдоподобно. Такая просьба могла содержаться в одном из не дошедших до нас
писем Чернышевского к Пыпину от 23 января или 12 марта 1863 г. {Н. М.
Чернышевская. Летопись жизни и деятельности Н. Г. Чернышевского. М., 1953,
стр. 281, 285, 290.}
Аналогичная просьба - о проверке собственных имен и дат в главе третьей
романа - содержалась в не дошедшем до нас письме Чернышевского к Пыпину от
12 февраля 1863 г. (XIV, 471).
Мы в сущности не знаем, был ли нанесен роману какой-либо цензурный урон
и какой именно. Вполне вероятно уже высказывавшееся в литературе
предположение, что чиновники следственной комиссии и III Отделения
просматривали рукопись лишь с их "следственной" точки зрения и не нашли в
ней ничего или почти ничего предосудительного. Помощник смотрителя
Алексеевского равелина И. Борисов - правда, в поздних воспоминаниях - писал,
что читал роман в рукописи и может "удостоверить, что цензура III Отделения
в очень немногом исправила его". {И. Борисов. Алексеевский равелин в 1862-65
гг. (Из моих воспоминаний). - Русская старина, 1901, Э 12, стр. 576.}
Ни в коем случае нельзя игнорировать еще одно авторитетное
свидетельство: члена редакции и двоюродного брата Чернышевского - А. Н.
Пыпина. В официальной записке, имевшей целью смягчение участи Чернышевского,
датированной 18 февраля 1881 г. и составленной видными адвокатами, которые
понимали, что все написанное может подвергнуться проверке и поэтому должно
строго соответствовать истине, ясно сказано, что роман пропущен "без всяких
исключений". {Красный архив, т. XXII, 1927, стр. 226.} Это утверждение
всегда должно нами учитываться.
Вполне допустимо, что дело происходило именно так, как его изображает
цензор О. А. Пржецлавский: после просмотра романа высшими полицейскими и
следственными органами цензор Министерства народного просвещения просто уже
не решался на какие бы то ни было посягательства на текст произведения. {О.
А. Пржецлавский. Воспоминания. - Русская старина, 1875, Э 9, стр. 154. -
Вообще следует иметь в виду, что Бекетов цензуровал всякий раз не отдельно
"Что делать?", а, как правило, весь номер "Современника". - См. кн.:
Шестидесятые годы. Материалы по истории литературы и общественному движению.
Под ред. Н. К. Пиксанова и О. В. Цехновицера. М.-Л., 1940, стр. 389.} Это
предположение находит свое подтверждение в недавно опубликованной
дневниковой записи казанского краеведа Н. Я. Агафонова от 21 апреля 1878 г.
{Е. Г. Бушканец. Царская цензура и "Что делать?" Чернышевского. - Огонек,
1951, 23 сентября, Э 39, стр. 24. - Сообщение Агафонова о том, что роман был
пропущен цензорами В. Н. Бекетовым и Ф. И. Рахманиновым, неверно:
единоличным цензором "Современника" в это время был Бекетов.}
В. Н. Бекетов в поздней беседе с Н. Я. Агафоновым, утверждал, что после
того, как роман прошел "фильтру III Отделения", он просматривал его
поверхностно и "слепо подписал". {Е. Г. Бушканец. Первая библиография
сочинений Чернышевского. - Литературное наследство, т. 67. М., 1959, стр.
215-220.} Между тем в журнале следственной комиссии 16 января 1863 г. ясно
написано, что роман передается "для напечатания с соблюдением установленных
правил для цензуры" (Чернышевский, XVI, 713).
Любопытна реакция консервативно настроенных читателей, разобравшихся в
смысле романа. Так, А. А. Фет писал в воспоминаниях: "Мы с Катковым не могли
прийти в себя от недоумения и не знали только, чему удивляться более:
циничной ли нелепости всего романа или явному сообщничеству существующей
цензуры". {А. Фет. Мои воспоминания. 1848-1889. Ч. 1. М., 1890, ст