Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Триллеры
      Метьюрин Чарльз. Мельмот скаталец -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  -
низким, самым преступным существом на земле, так неужели же вы должны были примешивать к замаравшей мои руки крови багровые сгустки вашего отступничества и святотатства? Вы говорите об убийстве - да, я знаю, что я отцеубийца. Я перерезал горло отцу, но он даже ничего не почувствовал; так же, как и я: в эту минуту я был опьянен вином, страстью, кровью - не все ли равно чем. Ну а вы? Хладнокровными, обдуманными ударами вы разили отцовское и материнское сердце. Вы убивали их постепенно, а я - одним ударом: так кто же из нас двоих убийца? А вы еще болтаете о предательстве и пролитии крови. В сравнении с вами я невинен как дитя, только что появившееся на свет. Знайте же, родители ваши расстались: мать удалилась в монастырь, чтобы скрыть от людей отчаяние свое и позор, который вы навлекли на нее своим ужасным поступком, отец ваш бросается из одной бездны в другую, переходя от сладострастия к покаянию и чувствуя себя несчастным и в том и в другом; брат ваш, предприняв отчаянную попытку спасти вас, погиб сам. Вы принесли несчастье всей семье, вы лишили всех ваших близких покоя и поразили им сердца рукою, которая, не дрогнув, спокойно наносила каждому заранее обдуманный удар. И после всего у вас еще язык поворачивается говорить о предательстве и убийстве? Каким бы преступником вы меня ни считали, знайте, вы в тысячу раз преступнее меня. Я стою, как спаленное молнией дерево; меня поразили в самое сердце, в самый корень, я сохну - один. А вы, вы - это ядовитое дерево Упас {6}, от смертоносного сока его погибает все живое - отец, мать, брат и, наконец, вы сами: проступившие капли яда, если им не на кого устремиться, обращаются вовнутрь и добираются до вашего собственного сердца. Ну что ж, несчастный, осужденный всеми на свете, тот, кому не приходится ждать ни сочувствия от людей, ни искупления грехов от Спасителя, что вы на это скажете? Вместо ответа я только снова спросил: - Неужели Хуана нет в живых, и убийца его - это вы? Я верю всему, что вы говорите, я, должно быть, действительно совершил великое преступление, но неужели Хуан погиб? Говоря это, я поднял на него глаза, которые, казалось, уже ничего не видели, лицо мое не выражало ничего, кроме оцепенения, какое приносит нам великое горе. Я уже был не в силах упрекать ни его, ни себя, страдания мои были так велики, что их нельзя было излить в жалобах или стонах. Я ждал, пока он ответит; он молчал, но этим сатанинским молчанием было сказано все. - А моя мать ушла в монастырь? Он кивнул головой. - А мой отец? Он усмехнулся. Я закрыл глаза. Я мог вынести все что угодно, но только не эту его усмешку. Когда немного погодя я снова поднял голову, я увидел, как он привычным движением (у него это могло быть только привычкой) крестится, ибо где-то далеко в коридоре раздался бой часов. Глядя на него, я вспомнил пьесу, которую так часто давали в Мадриде и которую мне довелось увидеть в те немногие дни, когда я был на свободе, - "El diablo Predicador" {"Дьявол-проповедник" {7} (исп.).}. Вы улыбаетесь, сэр, что в такую минуту я мог вспомнить об этом, но это действительно было так, и если бы вы видели эту пьесу при тех обстоятельствах, при которых довелось ее видеть мне, вы бы не удивились, что подобное совпадение меня поразило. Героем этой пьесы является дьявол; приняв обличье монаха, он проникает в монастырь, где терзает и преследует монашескую братию с поистине сатанинской смесью злобы и безудержного веселья. В тот вечер, когда я был на этом представлении, несколько монахов несли умирающему Святые дары; стены театра были настолько тонки, что зрители могли ясно слышать звон колокольчика, который при этом всегда раздается. И вот в один миг все - актеры, зрители и все прочие - опустились на колени, и дьявол, который был в это время на сцене, последовал их примеру и стал креститься, выказывая отнюдь не свойственное ему благочестие, которое, однако, возвышающе действовало на душу. Согласитесь, что совпадение это было поистине поразительно. Когда окончилась эта чудовищная профанация крестного знамения, я пристально на него посмотрел, и выражение моего лица было отнюдь не двусмысленным. Он понял, что оно означало. Молчание всегда бывает самым горьким упреком, оно заставляет преступника прислушаться к голосу собственной совести, а той всегда ведь есть что ему сказать и что служит отнюдь не к его утешению. Взгляд мой привел этого человека в бешенство, которого, - я в этом теперь убежден, - не могли бы вызвать даже самые горькие упреки. Самые неистовые проклятия сделались бы для слуха его сладчайшей музыкой; они явились бы лучшим доказательством того, что он сделал все что только мог, чтобы усугубить страдания своей жертвы. А теперь он бесился от ярости. - О, вы, несчастный, - воскликнул он, - неужели вы думаете, что все это делалось ради ваших месс и этого маскарада, ваших ночных бдений и постов, ради того, чтобы бормотать слова молитв, перебирая бесчувственные и не способные принести утешения четки, ради того, чтобы проводить ночь без сна, дабы не проспать заутрени, а потом вылезать из холодной постели, чтобы пригвоздить колени мои к каменным плитам, так что они приросли к ним и потом, когда я вставал, мне бы казалось, что весь пол поднимается вместе со мной, - неужели вы думаете, что я делал все это ради того, чтобы выслушивать поучения, в которые сами проповедники не верили, которые перемежались с зевотой, и внимать молитвам, ровно ничего не значащим для повторявших их равнодушных монахов, - или, может быть, ради того, чтобы исполнить послушание, - для этого легко можно было нанять любого из братьев за фунт кофею или нюхательного табака, или же ради того, чтобы самым постыдным образом угождать прихотям и страстям настоятеля и общаться с людьми, которые то и дело поминают бога, в то время как на сердце у них одно мирское, - с теми, кто думает лишь о том, чтобы упрочить свое временное превосходство над другими и лицемерно скрыть под покровом напускного благочестия бешеное желание свое возвыситься на земле. Несчастный! Неужели ты думаешь, что я делал все ради этого? Что эта _ханжеская и лишенная всякой веры мораль_, которую испокон веков исповедуют священники, связавшие свою судьбу с государством в расчете на то, что эта связь умножит их доходы, - неужели все это могло иметь на меня какое-нибудь влияние? Еще до того, как я столкнулся с ними, я успел измерить все глубины человеческого порока. Я знал их - я их презирал. Тело мое склонялось перед ними, но душа отворачивалась от них. Под покровом благочестия сердца этих людей таили столько мирского, что не имело даже смысла выявлять, сколь лицемерны они были: все очень скоро раскрывалось само собой. Здесь не надо было совершать никаких открытий, здесь нечего было выслеживать. Я видел их в дни больших праздников - всех этих прелатов, аббатов и священников, на торжественных пышных службах: они появлялись перед мирянами, точно сошедшие с небес боги, сверкая золотом и драгоценными камнями среди блеска свечей и удивительного сияния, которое было разлито вокруг, среди нежных сладостных звуков, реявших в воздухе, среди восхитительных благоуханий. И когда они исчезали в клубах ладана, воспарявшего из золоченых кадильниц, молящимся казалось, что люди эти возносятся в райские кущи. Так выглядела _сцена_, а что же было _за кулисами_? Я _все это видел_. Случалось, что двое или трое священников во время службы выходили в ризницу, якобы для того чтобы переодеться. Можно было ожидать, что у людей этих хватит совести воздержаться от посторонних разговоров, пока не окончится месса. Не тут-то было. Я подслушал их речи. Меняя ризы, они непрерывно говорили о повышениях и должностях, которые освободились или освободятся, ибо такой-то прелат умер или вот-вот умрет; о том, что можно занять доходное место; о том, что одному священнослужителю пришлось дорого заплатить за то, чтобы родственник его получил повышение; о том, что у другого есть все основания надеяться, что его сделают епископом, - и за что? Отнюдь не за его ученость или благочестие, или за какие-либо пастырские достоинства, а просто потому, что у него есть выгодные бенефиции, которые он сможет раздать многочисленным кандидатам. Такими были их разговоры, такими, и только такими - их мысли, пока грянувшее из церкви последнее "аллилуйя" не заставляло их подняться и поспешить на свои места в алтаре. О, какая это была смесь низости и гордости, глупости и важности, ханжества, такого прозрачного и неуклюжего, что из-под его покрова выпячивалась их подлинная суть, "плотская, чувственная, бесовская" {8}. Надо ли было жить среди подобных людей, которые, как я ни был порочен сам, заставляли меня утешаться мыслью, что я во всяком случае не похож на них, на этих бесчувственных гадов, на эти бездушные существа, состоящие наполовину из шелка и лоскутов, а наполовину из "ave" и "credo" {9}, распухших и отвратительных, ползущих понизу и устремляющихся ввысь, обвивающих подножье власть имущих и поднимающихся по нему каждый день на дюйм, облегчая себе путь к кардинальской мантии изворотливостью своей, выбором кривых путей и готовностью окунуться в вонючую грязь. Неужели это меня прельстило? Он замолчал, задыхаясь от волнения. Человек этот, вероятно, не был бы таким дурным, если бы жизнь его сложилась иначе; во всяком случае, он презирал в пороке все низкое и мелкое и был неистово жаден до чудовищного и жестокого. - Неужели же ради этого, - продолжал он, - я продался им, приобщился к их темным делам, поступил в этой жизни как бы в ученичество к Сатане, стал учиться у него искусству пытки, заключил здесь Договор, исполнять который придется там, внизу? Нет, я презираю все это вместе взятое; я ненавижу их всех: и исполнителей, и самое систему, и людей, и все их дела. Таковы ведь их убеждения (а истинны они или ложны, это неважно, может быть даже, чем они лживее, тем лучше, ибо ложь во всяком случае льстит нам), что самый закоренелый преступник может искупить свои злодеяния, если будет бдительно выслеживать и жестоко наказывать грехи, совершаемые другими, отступившими от святой веры. Каждый грешник может купить себе прощение, если он согласится быть палачом, предав другого, написав на него донос. На языке законов другой страны это называется стать "свидетелем обвинения" и купить свою собственную жизнь ценой жизни другого - сделка, на которую каждый идет с величайшей охотой. Что же касается монашеской жизни, то там за этот способ подстановки, подмены одного страдания другим хватаются с неописуемой жадностью. Как мы любим наказывать тех, кого церковь называет врагами господа, памятуя при этом, что, хоть наша вина перед ним безмерно больше, мы выигрываем в его глазах, если соглашаемся истязать тех, кто, может быть, и не так преступен, как мы, но кто находится в нашей власти! Я ненавижу вас не потому, что на это есть какие-то естественные или общественные причины, а потому, что, если я изолью на вас мою злобу, может статься, Вседержитель умерит свой гнев и мне что-то простит. Если я преследую и истязаю врагов божьих, то разве это не означает, что сам я друг божий? Разве каждое страдание, которое я причиняю другому, не будет зачтено мне в книге Всевидящего как искупление по меньшей мере одной из мук, которые ожидают меня в будущей жизни? У меня нет религии, я не верю в бога, я не творю молитв, но у меня есть суеверный ужас перед тем, что ждет нас за гробом, ужас, который неистово и тщетно ищет успокоения в страданиях других, когда наши собственные исчерпаны или - что бывает гораздо чаще - нам просто не хочется им себя подвергать. Я убежден, что смогу загладить свое преступление, если толкну на преступление другого или сам стану палачом. Судите же сами, не было ли у меня всех оснований, чтобы толкнуть вас на преступление? Всех оснований пристально следить за тем, какое наказание вы понесли, и постараться усугубить его? С каждым раскаленным углем, который я подбрасывал вам, становилось одним углем меньше на том огне, где мне суждено гореть вечно. Каждая капля воды, которой я не давал вам смочить пересохший язык, вернется ко мне, чтобы залить огонь и серу, в которые рано или поздно меня низвергнут. За каждую слезу, которую я заставлю вас пролить, за каждый стон, который я исторгну из вашей груди, мне - я в этом убежден - воздается тем, что будет меньше моих собственных слез и моих стонов! Подумайте только, сколь высоко я ценю как ваши стоны, так и стоны и слезы любой из моих жертв. Древняя история повествует о том, как человек содрогался, ошеломленный, над разрубленным на куски телом своего ребенка, как он пал духом и не нагнал убийцу {10}. Истый христианин бросается к искалеченному телу ребенка, невозмутимо подбирает куски и, не дрогнув, приносит их богу как свою искупительную жертву. Я исповедую символ веры, выше которого нет на свете, - непримиримую вражду ко всем существам, ценою чьих страданий я могу облегчить свои. Это соблазнительная теория: ваши преступления превращаются в мои добродетели. Своих мне теперь уже не надо. Хотя я и виновен в преступлении, оскорбляющем естество человека, ваши преступления (преступления тех, кто оскорбляет церковь) намного страшнее. Но ваша вина - это мое искупление, ваше страдание - мое торжество. Мне не приходится раскаиваться, не приходится жаловаться; если вы страдаете, то это значит, что я спасен, а мне больше ничего не надо. Какое это торжество и как легко оно достается: воздвигнуть трофеи нашего спасения на попранных и похороненных надеждах другого! Как тонка и хитра та алхимия, которая способна превращать упрямство и нераскаянность другого в драгоценное золото вашего собственного спасения! Я, можно сказать, выковал _себе_ это спасение из _вашего_ страха, из _вашей_ дрожи. В надежде на это я согласился стать исполнителем плана, придуманного вашим братом. По мере того как созревал этот план, я во всех подробностях докладывал о нем настоятелю. Окрыленный надеждой, я провел с вами эти злосчастные ночь и день в подземной тюрьме, ибо если бы мы стали приводить в исполнение наш план при свете дня, то даже такому простаку, каким оказались вы, это могло бы показаться подозрительным. Но все это время я ощущал спрятанный на груди кинжал, который не напрасно был мне вручен, - и, надо сказать, я отлично справился со своей задачей. Что до вас, то настоятель охотно согласился дать вам испробовать побег из монастыря просто для того, чтобы еще больше подчинить вас своей власти. И он, и вся община устали от вас, они поняли, что монаха из вас никогда не получится; ваша жалоба навлекла на них немилость, присутствие ваше было для них живым упреком и их тяготило. Самый вид ваш был для них, что сучок в глазу, - и вот они решили, что из вас легче сделать жертву, нежели прозелита, и они рассудили правильно. Вы гораздо больше подходите для того места, где вы сейчас, чем для того, где вы перед этим были, отсюда-то вам уж никак не убежать. - Так где же я? - _Вы в тюрьме Инквизиции_. Глава XI О, пощадите, я во всем признаюсь. Генрих VI Вы предали ее, ей нет спасенья. Комедия ошибок {1} И это была правда - я сделался узником Инквизиции. Постигшая нас катастрофа способна пробудить в нашей душе дотоле неведомые нам чувства, и случалось, что порывы бури в открытом море могли выдержать люди, которые совсем еще недавно, услыхав завывания ветра в печной трубе, не знали, куда деваться от страха. Так, должно быть, случилось и со мной: поднялась буря, и я вдруг ощутил в себе силы, чтобы выдержать ее натиск. Я попал в руки Инквизиции, но ведь я знал, что преступление мое, как оно ни ужасно, отнюдь не подлежит ведению суда Инквизиции. Это был все же монастырский проступок, и, как бы он ни был тяжек, наказывать за него могли только церковные власти. Монаха, который осмелился предпринять попытку побега из монастыря, могла постичь жестокая кара: его могли замуровать живым, могли казнить, однако ни по каким законам я не мог стать узником Инквизиции. Сколь тяжким испытаниям меня ни подвергали, я ни разу не обмолвился ни одним непочтительным словом о святой католической церкви, не высказал ни единого сомнения в догматах нашей святой веры, не позволил себе ни одного еретического, неприязненного или двусмысленного выражения касательно исполнения какого-нибудь из правил и не уклонился от послушания. Чудовищное обвинение в том. что я замешан в колдовстве и что в меня вселилась нечистая сила, возведенное на меня в монастыре, было полностью опровергнуто, когда туда приехал епископ. Правда, отвращение мое к монашеской жизни было хорошо известно и получило роковое подтверждение, но само по себе оно никогда не могло быть предметом расследования со стороны Инквизиции, и не она должна была меня за него наказывать. Словом, мне нечего было бояться Инквизиции, во всяком случае, так я говорил себе в тюрьме и сам в это твердо верил. На седьмой день после того, как я пришел в себя, был назначен допрос, и меня об этом известили, хотя такого рода извещения, насколько я знаю, отнюдь не в обычае Инквизиции. В назначенный день и час допрос начался. Вы знаете, сэр, что все, что рассказывается о внутренней дисциплине Инквизиции, в девяти случаях из десяти сплошные выдумки, ибо узники ее связаны клятвой ни при каких обстоятельствах не разглашать того, что происходит в ее стенах; тот же, кто способен нарушить эту клятву, вряд ли остановится и перед искажением истины в части тех или иных подробностей - искажением, которое становится понятным, коль скоро сама клятва уже нарушена. Что же касается меня, то я связал себя клятвенным обещанием, которое никогда не позволю себе нарушить; я поклялся, что не открою никому ни того, как я попал в эту тюрьму, ни того, каким допросам меня там подвергали. Мне позволено сообщить о том и о другом лишь в самых общих чертах, поелику обстоятельства эти неразрывно связаны со всем моим необыкновенным рассказом. Первый мой допрос закончился для меня довольно благоприятно: были высказаны сожаления и упреки по поводу моей непреклонной решимости и моего отвращения к монашеской жизни, однако от допрашивавших меня я не услышал никакого намека на что-либо другое, ничего такого, что могло бы пробудить ни с чем не сравнимый уже страх, который закрадывается в сердце того, кто томится в стенах тюрьмы Инквизиции. Поэтому я был так счастлив, как только может быть счастлив человек в одиночестве, во мраке, лежа на соломенной подстилке и питаясь одним только хлебом и водой, пока через четыре дня после моего первого допроса я не был вдруг среди ночи разбужен светом, настолько ярким, что я сразу же вскочил. Потом неизвестное мне лицо удалилось и унесло с собою светильник, и тогда я вдруг увидел, что в дальнем углу комнаты кто-то сидит. Обрадовавшись, что наконец вижу перед собою человеческое существо, я вместе с тем настолько уже успел о

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору