Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
резывают, и коней. Но только не одинаковых, а каждый сделает
на свой фасон. Какое броское разнообразие наличников! Ни разу ни один
рисунок не повторяется в них.
- Вы посмотрите наличники у Тумака - загляденье! - посоветовали мне еще
в Колесникове.
- Тумак - это прозвище. Его мать в Туме родила - повезла тресту сдавать
да и родила в дороге.
Видел я его великолепный пятистенный дом на высоком фундаменте, под
железной крышей. Стены, кажется, не срублены, а набраны из шлифованных
сосновых бревен: каждое бревно словно расписано затейливой коричневой
вязью волокон. А наличники! Белоснежные, огромные, они развернулись и
покрыли всю стену вплоть до карниза затейливой резьбой. И в этом
бесчисленном множестве вырезок - ни одного излома, ни одного угла.
Удивительная плавность, какая-то согласная вихревая пляска линий.
- Пожалуй, у Тумака самые красивые наличники в Уречном, - не удержался
я от похвалы в разговоре с Емельяном Ивановичем.
- Резьба мелкая, - сухо согласился он. - Да ведь он и вырезал-то их
полгода.
- А стены? Бревна?!
- Обыкновенно... окантованы бревна, взяты в кольцо, - старый мастер
отдавал должное ремеслу собрата, но от восторгов воздерживался.
Я думал о том, что мебель и всю так называемую столярку изготовляют
где-то на окраинах больших городов, делают ее стандартно, безвкусно, а то
и попросту скверно. Мастеров нет! А эти мастера десятки лет ходили-бродили
по совхозам да фабрикам в поисках работы или месяцами резали одни и те же
наличники, резали "от нечего делать". Отчего же мы так безразличны к
своему национальному достоянию - к ремеслу? Почему разумно не распределяем
промысел по лику всей земли? Отчего не учитываем традиции, опыт многих
поколений и не создаем промысловые предприятия там, где есть из чего
делать и, главное, есть кому? Зачем мы тянем все до мелочей, вплоть до
промартелей, в города и в районные центры? Есть в Тумском районе село
Лихунино, село, где издавна жили портные, известные за сотни верст в
округе. Но нет в Лихунине швейной артели. А в Туме никогда не водились
портные, зато швейную артель открыли. И стоит ли удивляться, что в
окрестных магазинах висят костюмы, которые покупатели бракуют.
Возвращались мы в Туму ночью. Ехали на райкомовском "газике" вместе с
Василием Ивановичем Мелешкиным. Он соглашался, что столярные цехи здесь
нужно создавать. Можно изготовлять и мебель, и оконные и дверные блоки, и
финскую стружку. Заказами завалят. Шиферу нет. На одной финской стружке
разбогатеть можно. И все колхозы окрепнут... Но на что строить мастерские?
На что покупать станки? Денег даже на мочало нет. Станки не дают и не
купишь ни за какие деньги.
- Неужели и кулечное производство прикроете?
- Да ну! Как-нибудь обойдемся.
Мы подъезжали к лесу. Дорога ныряла в огромную лужу, как в озеро.
Василий Маркович свернул на обочину, в мелколесье, и пошел напролом.
- А не засядем в лесу-то? - спросил я с опаской шофера.
- Ну, уж это отойди проць! - весело отозвался он.
Из многих поездок мне запомнилась еще одна, лет через десять после
описанной. Мы поехали в этот лесной угол вместе с секретарем Клепиковского
райкома Барановым да представителем Рязанского управления совхозов
Куропаткиным. Дорога дальняя, от Спас-Клепиков до Малахова более
семидесяти километров. Разговорились. Что Куприн живал там, слыхали.
Переглядываются: мол, зубы не заговаривай. Не за Куприным едешь. И как-то
с ходу, без раскачки, берут меня за бока:
- Растолкуйте нам такую премудрость: почему одним мелиорацию
по-человечески производят, а других угощают по известной сказке? Помните,
как лиса журавля потчевала? - спрашивал меня Николай Андреевич Баранов. -
Размазала угощение по сковородке - глаз видит, а, клюв неймет.
- Не пойму, куда клоните?
- Чего ж тут непонятного? - отозвался и Куропаткин. - Ездили мы из
Рязани в Литву на примерную мелиорацию смотреть. И вот что углядели: им
средства выделяют поровну - то есть пятьдесят процентов на мелиорацию,
пятьдесят на сельскохозяйственное освоение. Не то еще на освоение больше,
чем на мелиорацию. Там дороги построить, жилые дома, скотные дворы и
прочее. Все чередом идет: и поля осушают, и пласт нарезают, и дороги
проводят, и строится все необходимое. У нас же по плану восемьдесят
процентов капиталовложений на мелиорацию и только всего двадцать процентов
на освоение!
- Это по плану! - перебил его Баранов. - А на самом деле что? Вон по
Макеевскому мысу мелиорацию провели, а на освоение ни копейки не дали.
Туда ни проедешь, ни пройдешь. Хоть на вертолете летай. Кстати, посадочных
площадок для самолетов у нас тоже нет и не строят. Так что вести подкормку
посевов с самолета не можем. Мелиорацию проведут, а толку мало. Только
деньги ухлопают. Вот и получается лисицыно угощение - посмотри и
облизнись.
- Я одного не понимаю, - сказал Куропаткин. - Почему земля средней
полосы у нас на таком положении? И удобрений нам меньше дают. И техники
вдвое, а то и втрое меньше, чем на целину идет. О капиталовложениях и
говорить нечего. А ведь по урожайности лучшие колхозы Рязанской области
мало в чем уступают тем же ставропольцам, по тридцать, а то и больше
центнеров берут на круг. А по плотности скота порой и кубанцев переплюнут.
Но поди же ты, не в чести мы. Тем и мелиорацию, и орошение - все по
правилам, нам же получай что есть, а что почем - и не спрашивай. Вот и
выкручивайся.
Как выкручиваются в этих дальних бригадах да отделениях, я нагляделся
всласть.
Дорога от Тумы на этот раз шла, не сворачивая в окрестные села, и была
она покрыта камнем.
- Неужто успели до Малахова дотянуть? - спросил я Баранова.
Он засмеялся:
- Мы ее строим всего каких-нибудь десять лет. Наша норма - полтора
километра за год. Вот и сейчас, когда мы до Малахова доберемся...
Каменное полотно кончилось посреди леса, а через двести - триста метров
засел в грязи наш "газик". Шофер был молодой, неопытный, к тому ж из
Рязани. Где ему до знаменитого Кленушкина? Мы вылезли из машины и пошли в
Малахове пешком.
- Здесь недалеко, - утешал меня Баранов. - Всего километров пять.
По пути мы заглянули к леспромхозовцам. Тут же договорились с ними,
отправили трелевочный трактор вытаскивать наш "газик".
- Что-то у вас много тракторов, - сказал Баранов, глядя подозрительно
на мастера. - Вы отрядили трактора на посевную согласно разнарядке?
- А как же, отрядили... - Мастер округло разводил руками, надувал щеки,
а взгляд ускользающий, куда-то вниз, на сапоги.
- Где директор?
- Только что здесь был... Вот-вот проезжал.
- Свободной машины нет? Подбросить до Малахова.
- Да вот, говорю, только что вездеход был. Ушел с директором. Надо бы
покликать.
- Ладно, дойдем и так. А нет - "газик" нас догонит, - сказал
Куропаткин. - Поди, трактор не завязнет.
- Ну! - важно сказал мастер. - Машина трелевочная. Все в аккурат
сделает.
В Малахове пришли пешком. Там вместо колхоза был теперь совхоз, и
контора построена новая, и столовая - и тут же непролазная грязь посреди
села. Директор совхоза Николай Дмитриевич Паршин встретил нас с каким-то
болезненным выражением лица, словно у него мигрень была.
- Бригадиры все как с ума посходили - перепились в честь поминащей
субботы. Одна Малахова трезвая.
- При чем тут поминащая суббота, когда тракторов нет, - ответил один из
сидевших у длинного стола, хмуро глядя в угол. - Говорят же вам - из строя
вышли. А чего нам делать?
- Сколько тракторов на ходу? - спросил Баранов Паршина.
- Ну, в ветчанском отделении всего четыре...
- А где леспромхозовские?
- Не пришли.
- Как не пришли? Мне доложили, что выделили вам три трактора.
- Вам доложили, а нам не прислали.
- А ну-ка, соедините меня с директором леспромхоза, - приказал Баранов
и сел за стол к телефону.
- Да где его теперь поймаешь? - отозвалась от стола Малахова,
управляющая ветчанским отделением.
- Никуда он не денется, - сказал Баранов. - Давайте звоните. Я им
покажу, как обманывать. И сводку мне!
Тут подъехал "газик", вытащенный трелевочным трактором. Я
воспользовался случаем, чтобы не быть в обузу Баранову, и ретировался.
Дела у него спешные, разговоры откровенные, так сказать, не деликатного
свойства, и нечего мне торчать свидетелем.
Мы с Фединым поехали в соседнее село Норино к Ивану Ивановичу Пушкину,
потомку знаменитых ювелиров по дереву.
Помню, как-то зимой мы все с тем же Николаем Фединым шастали по
норинским избам, как попы, в поисках Пушкина. Куда ни заглянем - все тот
же ответ: был, но ушел.
- Что ж он дома-то не сидит? - спросил я Федина.
- Холостой. Скучно одному, вот и ходит-бродит по селу. Жениться не
хочет. Ныне бабы, говорит, суете служат. Зачем, спрашивает, они теперь
замуж выходят? А чтобы соки твои пить да бездельничать. Нет, говорит, меня
они не проведут, не заманят.
Мы нашли его валяющимся на печи. Хозяин с хозяйкой сидели за столом,
вели негромкий разговор. Топилась трубка; красноватые отсвету пламени
плясали на дощатой перегородке; красный абажур гасил электрический свет,
ото всего веяло покоем и уютом. Хорошо было в доме. Мы вошли, у порога
обмели валенки. Запахло свежестью и полынью. Узнав, что пришли мы по его
делу, Иван Иванович потянулся за валенками.
- Куда вы на ночь-то глядя? - стали уговаривать нас хозяева. - Садитесь
к столу да беседуйте. У него теперь в доме только волков морозить.
- А у меня "буржуйка" в мастерской, - сказал Пушкин. - Мы ее в момент
расшуруем.
Иван Иванович надел валенки и живо спрыгнул с печки. Он был высок,
строен, с лицом крупным, белым и оттого казавшимся утомленным или даже
нездоровым.
В тот далекий зимний вечер мы славно поговорили за водочкой да за
горячей картошкой. Мы пекли ее на раскаленной "буржуйке", поджаривая бока
до черной коросты. Пушкин показывал нам с Фединым дедовский наградной лист
- диплом I степени - за ту знаменитую самопрялку. И оказалось, что премию
он получил не в Париже, а на Всероссийской кустарной выставке в 1913 году.
Как хорошо звучит - Всероссийская кустарная выставка! И диплом выглядел
внушительно - на гербовой бумаге, написанный каллиграфическим почерком с
затейливыми росписями и большой гербовой печатью. А рядом с этим наградным
листом висела фотография дипломной работы Ивана Пушкина - ваза с цветами:
никому и в голову не придет, что эта ваза и цветы вырезаны из дерева.
- Где теперь эта ваза? - спросил я.
- В Москве, в одном музее, - нехотя ответил Иван Иванович.
Вся мастерская завалена была болванками высыхающего дерева - свилистыми
осиновыми чурбаками.
- А зачем осина? Для топки, что ли?
Пушкин снял с полочки и подал мне деревянный бокал с выточенным кольцом
на ножке; кольцо это свободно передвигалось от донца бокала до тульи, но
не спадало. Оно было мастерски выточено вместе с бокалом из одного и того
же куска дерева.
- Какое дерево? - спросил Пушкин.
Я вертел бокал в руках, долго разглядывал его матовую полированную
поверхность, излучавшую серебристый, перламутровый блеск, и не мог
определить - что за дерево? Волокна почти не просматривались.
- А вы поглядите на свет, - Пушкин взял у меня бокал и поднес к
лампочке.
И чудо! Весь бокал просвечивался алым пламенем, словно был отлит из
густого розового стекла.
- Какое же это дерево? - спросил опять Пушкин.
Федин молчал и лукаво поглядывал на мастера.
- Не знаю, - сказал я.
- Осина! Это одна из самых красивых пород. В старину резали из осины и
посуду, и брошки, и бусы, и церкви крыли осиной. Красивее крыши не было и
нет.
Над верстаками, на полочках вдоль стен, как в музее, покоился старинный
дедовский инструмент; и каких только видов и названий тут не было! И
рубанки с фуганками всяких форм и размеров, и сверла, и фигурные наструги,
и стамески, долотца и прямые лопаточками и загнутые ложечками, желобком...
И ножовки, и пилы лучковые, пилы-пропиловочки, и лобзики величиной с
серьгу. Дорогой инструмент, столетний, всевозможные клейма на нем, а
больше все спаренное кольцо - знаменитая австрийская отметина. А посреди
этого редкого великолепия, рядом с "буржуйкой", прилепился деревянный
топчан, покрытый матрацем да ватным одеялом. Здесь жил и спал сам мастер.
В изголовье на скамье стояли чайник, ведро и кастрюля с ковшом да кружка.
Огромный пятистенный дом с резными божницами, шкафами, кроватями стоял
пустым и заброшенным. Сам хозяин нисколько о том не печалился; лазил по
шкафам и полкам, доставал нам всякие резные вещицы: то вазы, то шкатулки,
то гербы, то образцы наличников. Все было вырезано, выточено изящно,
любовно, не из корысти - вроде бы все это и ни к чему, а сработано так,
ради забавы, от нечего делать.
Я узнал, что Пушкин окончил московское Строгановское художественное
училище, и подивился тому, что он торчит здесь, в глухом углу.
- Оформители везде нужны. Поехали в Москву! Мы вас обязательно устроим.
Договорились" с Пушкиным встретиться в редакции "Известий" (я в то
время работал там) и расстались.
- Ничего у вас не получится из этой затеи, - сказал мне Федин на
обратном пути.
- Почему?
- Устраивался он и в Рязани и в Клепиках. Но работал до первой сдачи
своих изделий. У нас ведь как заведено? Что ты смастерил или нарисовал -
подай на суд божий. То есть принеси начальству, выслушай замечания и
переделай. А Пушкин этого не выносит. Придет, покажет. Стоять - стоит,
слушает, что ему переделать надо и как. Молчит. Только губы дрожат. Он и
так бледный. А тут аж посинеет, ни кровинки на лице. Постоит таким
макаром, послушает и уходит совсем, навсегда. Так что не придет он к вам в
"Известия".
Но я верил, что придет: я видел, как он ловит оценочный взгляд и слово,
как охотно показывает свои изделия, хлопочет, суетится. Значит, есть в нем
тяга к работе на миру и скрытая любовь, жажда к тому шумному успеху,
который так окрыляет, подстегивает силы и вдохновение истинного мастера.
И он приехал, позвонил в редакцию. Я оказался на месте.
- Вы откуда звоните?
- Снизу, из приемной.
- Погодите меня. Я сейчас спущусь.
Но когда я спустился вниз, его и след простыл. Спрашиваю вахтера: тут,
говорю, был такой высокий, в черной шапке. Не видели? Видел, говорит.
Звонил. Потом трубку повесил и ушел...
...На этот раз мы с Фединым застали его дома, в мастерской то есть. Он
сразу начал показывать нам школьную образцово-показательную доску; в ней
был фокус - доска зашторивалась подвижной, сшитой из узеньких пластиночек
шторой. Но куда уходила эта штора, где она наматывалась на валик -
увидеть, разгадать этот секрет мы так и не смогли. А Иван Иванович
радовался, потешался, как ребенок, видя нашу растерянность и
недогадливость.
- Что ж вы сбежали от меня в "Известиях"? - спросил я его. - Или
обиделись на что?
- Ни на что я не обиделся. А просто так. Посмотрел направо, посмотрел
налево - все лестницы в коврах. Народ по ним ходит важный да с портфелями,
с папками. Разве на таких угодишь? Ну и страшно стало.
Только посмеивается.
- Так и не служите нигде?
- Так и не служу.
- А на что живете?
- Дранки [местное название просорушки] делаю, - сказал он и опять
засмеялся. - Старые просорушки развалились, а новых уже лет сорок как не
строили. Но просо еще сеют. Ну и всякому хочется поесть каши да блинов
пшенных. Вот я и приспособился.
Он пнул ногой под верстаком какую-то неуклюжую деревянную форму,
похожую на огромную ушную раковину, и сказал:
- Вот с этими штуками езжу на чугунный завод в Сынтул, отливаю там
нужные детали и устанавливаю в колхозах дранки. По двести пятьдесят рублей
за машину. Так и свожу концы с концами.
Из Норина мы поехали в Ветчаны осмотреть остатки того самого дома, в
котором останавливался когда-то Куприн. "В нашем распоряжении двадцать три
комнаты, но из них отапливается только одна, да и то так плохо, что в ней
к утру замерзает вода и створки дверей покрываются инеем". Дом был
построен пленными французами, "ими же был разбит громадный липовый парк в
подражание Версалю".
- А еще пленные проложили дорогу, отсыпали насыпь от барского дома до
самой Курши, до церковного красного бугра, - это уж Федин пояснял. - В
парке было три пруда, фонтан, сирень, жасмин и всякие аллеи.
Ничего от этих прудов да жасминов не осталось; на берегу какой-то
болотины жались чахлые заломанные кустики сирени; по границе бывшего сада
или парка кое-где стояли черноствольные раскоряченные липы, да на одном
углу в виде глаголя подымалась чудом уцелевшая лиственничная аллея. Вот и
все, что осталось от "подражания Версалю".
Дом сохранился наполовину, только левое крыло - обшитый тесом фасад,
широкие резные наличники, кое-где проступающая темно-бордовая окраска, - а
правая половина дома с центральным двухсветным залом, с колоннами, с
портиком и крыльцом частично сгорела, а частично растаскана. Обнаженный
сруб сложен из кондовых сосен, каждая толщиной в обхват. Вот уж сколько
времени прослужили, да еще почти полвека торчат они непокрытыми, под
солнцем, ветром, дождем - и все еще целехоньки, ни гнили, ни трухи;
стукнешь топором - звенят. Вот что значит русский кондовый лес.
Мы заглянули в обшарпанные комнаты левого крыла: там все забито было
старыми партами, школьными досками, поломанными скамьями и стульями. Ноги
не протащишь. Эти комнаты служили складом всякой рухляди для неподалеку
стоявшей школы.
Мне хотелось проехать до куршинского церковного бугра по старой
отсыпной дороге.
Федин только усмехнулся:
- Ее давно разбили грузовиками: ездят и свои и леспромхозовские. А
поправить дорогу некому. Так что в объезд надо.
Федин из тех знатоков, которые все объясняют не с апломбом и
снисхождением, а с тихой извинительной улыбкой - будто им неловко оттого,
что собеседник такой недогадливый.
В объезд катили чуть ли не до самых Култуков по весеннему песчаному
полю, сплошь исхлестанному автомобильными шинами. А в лесу была
непролазная грязь, и мы долго петляли вокруг сосен и берез, выбирая сухие
неизбитые места.
Описывая жителей окрестных сел, Куприн подчеркивал, что говорят они
непонятным певучим языком, цокая и гокая, что это, мол, потомки
поселившихся здесь давным-давно литовцев. И речка по-местному называется
Куршей, и на кладбище в часовне он видел темное католическое распятие.
Часовни на кладбище не было. На месте ее стояла наспех сляпанная
какая-то лубяная избушка с криво навешенной дверью и с деревянным крестом
на крыше. Возле этой избушки толпился народ с зажженными свечами. Был
послепасхальный день родительского поминовения. Мы подошли и заглянули
внутрь избушки; там служили панихиду - на полочках перед дешевыми
бумажными иконами горели свечи, и на столе перед священником горели свечи,
лежал раскрытый псалтырь, по которому священник читал, помахивая кадилом.
Под столом же, в ногах его, я заметил раскрытый портфель, из которого
торчал большой медный крест, полуобернутый в темный плат. Видно было, что
и псалтырь и кадило извлечены были все из того же черного портфеля. Да и
ряса, наверное, оттуда же. Была она мятая и короткая - едва до колен
доставала. Заметно было по всему, что бедный служитель культа проделал
сюда