Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
ми бегал. Перепьются все... Доярки его в свои тряпки наряжали...
женщиной! Срам. А тут еще сгорела силосная башня от самовозгорания - силос
неправильно заложили. И вот приехали ревизоры - дружки Стрючкова из рика
да из райфо Шикунов. А этому Шикунову директор пять свиней отправил. Как
осень, так свинью везет, да зимой, к масленице, свинью. Приехали они,
поохотились вместе, попьянствовали, а потом на меня ж и акт составили.
Мол, все это клевета. Кое-кого из рабочих подговорили. Те из кожи лезут -
ну прямо Стрючков - отец родной. Меня и в НКВД таскали, посадить хотели,
как врага народа. "За вредительство по кадрам". На этот раз не посадили,
но из партии исключили, с работы сняли. Эх, господи боже мой! - Она снова
всхлипнула и помолчала.
- И пришла сюда я, в Кустаревку. Отсюда народ разбегался, избы дешевыми
были. Купила я себе деревянную избу и пошла в колхоз птичницей работать.
Курятник на горе стоял. Изба моя с краю села, рядом. Удобно. Ну, что ж, и
так жить можно. Привели они меня в ничтожность и думали: теперь я замолчу.
Не тут-то было! Я их еще пуще разоблачать стала. За всеми следила - и за
председателем, и за бригадирами, и за милиционером. Бессонница тогда
приключилась со мной. Я ночи напролет шастала по селу. Они бы меня не
взяли, кабы своя Катька не выдала. Прижилась у меня нищенка приблудная.
Родом из Ермилова. Ее в тридцать восьмом году за колоски сажали. Года два
отсидела... Но в колхоз не вернулась, по миру пошла. Все сестрицей меня
звала. Я, говорит, стрица, там прозрела. Человек должен окончательно
освободиться от всякого имущества. Кто наг, тот и благ. Не тело спасать
надо, а душу. Кто теперь работает на антихриста, тому не видать земли
Восеонской. А вот как бросим все работать, пойдем по миру - небось она и
откроется нам. Ничего нам не откроется, говорю, только помрем с голоду. А
она мне: хлеб, он без правды и в рот не лезет. Да ведь правда не медведь,
по лесу не бродит. Не искать ее надо, а руками делать. А она мне - нет и
нет! Правда нерукотворна. Кто ноне работает, тот антихристу служит. Все
агитировала меня, с собой звала. Я вот только отдохну у тебя, говорит, с
силами соберусь. Поживу немножко. Живи! Места не жалко. Да и веселее
вдвоем-то было. Целое лето прожила у меня. И меня же выдала... Эх, господи
боже мой! - Она мотнула головой и всхлипнула. - А ты пей, пей! - Прошкина
долила мне стакан чаю. - Остыл уж совсем. Может, подогреть?
- Нет, нет! Вы рассказывайте, пожалуйста.
- Поди, уж надоело? Рассказ-то мой не больно веселый. Да сказано: кто
не живал, тот и горя не видах. От сумы да от тюрьмы не уйдешь. Видать, уж
такая планида. На роду мне написано. Эх, господи боже мой!
Странно звучало у нее это восклицание; сначала высоко и протяжно -
"э-эх!", потом короткая пауза, казалось, сейчас она залихватски свистнет
или заматерится, как давеча на бабу с косой. Но далее следовало тихое,
сиплое бормотание: "Господи боже мой".
- Были у меня утицы и канки. Я люблю канок, слабость моя. Целый день
они болтают, особенно индюк. Был-был-был! Был-был-был! Эх, бедолага,
думаю, и у тебя все было, да прошло. Вроде и мне веселее с ними. Приносила
я им иногда сметки. Бывало, привезут зерно и ссыплют возле птичника. Мы
его перетаскаем в кладовку, а сметки - с землей да с мякиной - в карман.
Утки дома все съедят. Эта птица прожорливая. Вот Катька и донесла
милиционеру: приходите, мол, нонче вечером, она сметки принесет. Иду я с
работы домой - они меня и встречают. И милиционер тут, и председатель
колхоза, и секретарь сельсовета. Стой! Что у тебя в карманах? Зерно
воруешь? Какое зерно, говорю, сметки. Это ты на суде расскажешь. Составили
на меня протокол и упекли на десять лет за хищение государственного
имущества. Поймана с поличным. Эх, господи боже мой! Нет, правда есть.
Хоть и отсидела я десять лет, а вот жива-здорова. А они все давно там -
кто помер, кто за воровство пошел. Все они быльем поросли. Так-то.
Ну, меня посадили, а Катька в доме моем осталась. И начала она все мое
добро проматывать. Стали ее спрашивать: как так? На каком основании? Она и
говорит: Прошкина не баба, а мужик. Она со мной жила, как с женой. Теперь
я хозяйка законная. Те, кому на руку было, поверили да разнесли по всей
округе. Прошкина, мол, не баба, а мужик. Недаром она замуж не выходила. И
мужа у нее никогда не было. И стрижется она коротко, под мужика, и штаны
носит. Всему у нас верят, всякой сказке. Только правде не верят. И кругом
одно воровство. Пишу я, пишу на них - и все без толку. Эх, господи боже
мой! Я - мужик. Ну, как же? Волосы коротко стригу, - она обернулась ко мне
неровно стриженным, словно обгрызенным затылком. - Я ведь сама стригусь.
Ухвачу вот так, одной рукой за лохмы, а другой ножницами - чик! - и
отчекрыжу. Чего хорошего в волосах? Одна грязь от них да зараза. Чего
штаны носишь? А чтоб слепни под подол не лезли. Одежда человеку дана не
для красоты, а для удобства. Не мешает - и ладно.
Да, сказано - нужду не ищут, она сама приходит. Отсидела я свой срок -
и вышла оттуда старухой. Даже тетка твоя не признала. Пришла сюда, в
Кустаревку... От дома моего и завалинки нет. Были блины да канки, остались
одни лихоманки. Да и Кустаревки уж не было - всего четыре двора. Куда
идти? Что делать? Работать в колхозе уж не могу: ни сил нет, ни
расторопности. Сторожем хотела устроиться - не берут, биография не та.
Жить негде. Поплакала я возле своих ветел. Да кто мои слезы увидит? Кому
они нужны? Надо устраиваться. В той самой ямине, где подпол у меня был,
сделала я землянку. Стены плетнем увила. Печку из битых кирпичей сложила.
Ну, думаю, теперь перезимую. Вот еще бы картошки посадить. Не то зимой с
голоду помрешь. Повесила я суму на плечи и по миру пошла: картошку на
семена собирать. И окрестили меня старицей. Мол, блаженная, в землянке
живет. Теперь чего ни напишу - на все рукой машут. Старица! Из ума выжила.
Эх, господи боже мой!
- Как же вы сюда переселились?
- Раньше Кустаревка входила в тот колхоз, где я председателем была, в
Еремеевке. А потом ее передали в Желудевку. Осталась у них здесь на отшибе
колхозная кладовая. Мне и отдали ее. С кладовой я начинала. Печь там
поставила. Да плохо, что пола не было. И стены больно мокли. Тут я и
скотину развела, сад рассадила. Так, маленьку-помаленьку лес подвозила на
тележке. Где новые бревнышки выпилишь, где старые подберешь. Пять лет
строилась. Эх, господи боже мой!
Осматривал я и дворовые постройки с крышами на ветлах, и бревенчатый
омшаник, и сад, и пруд, в котором она пять лет "жилу искала", и дивился
той безграничности человеческого упорства, порожденного любовью к
независимости. Приди Прошкина в райисполком, заяви, что жить негде, - ее
бы, как престарелую, безродную, отправили в дом инвалидов. Но она не
пошла. Годы прожила в землянке, в кладовой, более похожей на каменный
склеп, чем на жилье человека. И не сдавалась. Заглянул я в эту кладовую...
Не знаю, в какой пещере жил отец Серафим, но в этой кладовой он долго бы
не протянул. Окно маленькое, за железной решеткой, пол земляной, стены
холодные, мокрые. Темно, затхло, сыро. В углу, в полумраке, я заметил
икону на божнице.
- Анна Ивановна, что же вы икону здесь оставили?
- Она испортилась. Краска сошла от сырости. А икона старая. Жалко.
Я снял темную от времени и копоти икону: на толстой доске сохранилась
по краям кое-где позолота, местами проступали крупные складки темно-синего
женского покрывала. Но лика не было. Божья матерь не вынесла жития старицы
Прошкиной.
Торговаться нам не пришлось: цену за сено она запросила самую низкую.
Но задаток взяла охотно, - развернула десятку на ладони, любовно
погладила:
- Надолго хватит мне. На хлебушко.
На прощание она поманила меня пальцем и, значительно подмигивая, повела
в сени. Здесь, в полумраке, она достала откуда-то из-за гашника маленький
ключ на цепочке и поднесла к моему лицу.
- Видишь?
На цепочке болтался плоский бронзовый ключ с выпуклой вязью: "ГАЗ".
- Что это? Откуда?
- Из машины... - Она подняла палец и сказала приглушенно: - Ночью
остановился грузовик возле бригадирской избы. Я заглянула - в нем
картошка. В кабине никого. Все в избе были, пьянствовали. Я ползком,
ползком подкралась да хвать его. И домой. Ношу только при себе. Живой не
отдам. Секретарю написала. Теперь жду, когда приедет. Вот оно -
доказательство!
И, схватив меня за рукав крючковатыми грязными пальцами, молитвенно
упрашивала:
- Зайди ты к секретарю райкома, ради бога. Скажи, мол, Прошкина секрет
имеет. Пусть приезжает.
На крыльце опять остановила меня и, грозя кому-то пальцем, сказала:
- Не-ет, меня голыми руками не возьмут. Я их еще выведу на чистую воду.
Два года спустя после той встречи жил я целое лето в Тиханове. Однажды,
разъезжая по лугам на райкомовском "газике", завернул я в Кустаревку.
Прошкина встретила меня так, словно мы только вчера расстались.
- Говорил ты с секретарем райкома? - спросила она.
- О чем? - Я с недоумением глядел на нее.
- Ну как же! Я ж тебя просила - передать ему, чтоб приехал. Прошкина,
мол, интерес имеет. Забыл! - Она с огорчением махнула рукой. - Я ему три
раза писала. Нет, не едет и не вызывает.
- Как поживаете, Анна Ивановна?
- А что мне теперь не жить? Двенадцать рублей пенсии получаю. На хлеб и
сахар хватает. Остальное у меня все есть. Так-то! Как ни старались они
скинуть меня со счета, а вот государство не забыло. Показали им дулю. Ноне
жить можно, слава тебе господи. Ты не через Желудевку едешь? - спросила
она, загораясь от любопытства.
- Через Желудевку.
- Прокати меня по селу. Пусть они поглядят на меня, собаки. И я на них
погляжу из райкомовской машины-то.
Я посадил ее рядом с шофером и сказал ему, чтобы ехал по селу медленно.
Она сидела гордо, прямо, словно аршин проглотила. Когда мы стали
сворачивать в проулок, на выезд из села, она схватила шофера за рукав и
властно приказала:
- Съездий в тот конец! Там бригадир живет, - и озорно подмигнула мне.
Мы ее провезли и мимо бригадирского дома, и даже мимо дома самого
председателя. Она беспокойно ерзала на сиденье, вертела головой, пытаясь
разглядеть, видит ли кто ее? Но улица была пустынной. Напротив магазина
она опять схватила шофера за руку:
- Стой! Теперь я сойду.
Шофер остановил "газик". Она моментально растворила дверцу и
молодцевато для своих лет спрыгнула с подножки.
Перед магазином на высоком бетонном крыльце стояли бабы. Она пошла на
них с выправкой ротного командира. На самой верхней ступеньке
остановилась, словно на трибуне, строго посмотрела на своих односельчан,
обернулась, улыбнулась нам и прощально помахала рукой.
1966
В БОЛОТЕ
Однажды по газетным делам отправился я в село Бузиново, лежащее в
лесной стороне за Тумой. Дорога в Мещере только одна - от Рязани до
Касимова. Он покрыта камнем, большей частью даже асфальтирована. Но в
сторону, проселками, да еще в дождливую пору проехать куда-нибудь -
проблема.
До Тумы добрался я сравнительно легко, а дальше призадумался: идти
пешком, на ночь глядя, и далеко, и дорога незнакомая.
- Сколько до Бузинова будет? - спросил я на улице.
Один ответил:
- Пятнадцать километров.
Второй сказал:
- Двадцать верст.
А третий любезно взял меня под руку и пояснил:
- Здешние дороги мерил черт да Тарас, но у них цепь оборвалась.
В чайной за мой пустынный столик подсел дюжий одутловатый мужик в
фуфайке, заляпанной мазутом, и в серой грязной кепке, натянутой по самые
уши.
- Проездом, значит? - смерил он меня с ног до головы быстрыми круглыми
глазками.
- Да вот, в Бузиново надо. А попутчиков нет.
- Хотите, на "газике" довезу? Поллитру "райкомовской", да вторую - для
сугреву в дорогу. Разопьем вместе, - предложил он.
"Райкомовской" водкой называют здесь перцовку, потому что от нее не
пахнет. Мы распили одну в чайной, вторую прихватили с собой и поехали...
Недалеко за Тумой мы встретили странный поезд, - пересекая наш
проселок, прямо по полю шел гусеничный трактор: за ним, подпрыгивая,
колыхаясь с боку на бок, волочился на буксире грузовик. В кузове на мешках
с мукой сидели мужики и бабы в телогрейках и брезентовых плащах. Хоть и
стояла ранняя осень, но погода была дождливой и ветреной. Поравнявшись с
нами, трактор остановился.
- А че по дороге-то не едешь? - спросил шофер тракториста.
- И тебе не советую! - кричал тот, высунувшись из кабины. - Полем
лучше... Цепляйтесь ко мне! - приветливая улыбка так и не сходила с его
чумазого лица. - Доставлю вас на буксире прямо по полю. Вам куда?
- В Бузиново.
- И я туда.
- А как добираться обратно?
- И обратно на буксире. Завтра молоко повезу в Туму. Я хожу только
напрямки - вот так! - рубанул он ладонью в направлении невидимого села. -
А лесом не советую. Засядешь на дороге-то.
- Не пужай!.. Че везешь?
- Муку. В пекарне хлеб кончился. Довезем! - весело крикнул на прощание
приветливый тракторист и помахал рукой.
- Может быть, мне лучше к нему пересесть? - спросил я шофера.
- Да ну! Мокнуть будете на мешках. Вон как туча замывает. Я вас с
удобством доставлю... Вездеход!
Погода и в самом деле хмурилась на дождь. Над мокрыми сумеречными
полями, обгоняя нас, низко летели растрепанные грязные облака: где-то
впереди, у горизонта, над тощим леском они сгруживались в темную тучу,
словно поджидая нас: "А вот мы вас, голубчики, встретим ужо". Туча все
росла, раздавалась в стороны, нахлобучивая поля. И вскоре стало совсем
темно.
Возле леса "газик" приостановился, - шофер выглянул из кабины и
напряженно всматривался в темноту. Легкий сквозной березнячок, казавшийся
издали таким мелким и реденьким, теперь сомкнулся, потемнел и вырос до
самых облаков, подпирая сизую навалистую тучу угловатым контуром, словно
рваная гранитная скала. И дорога ныряла в него, как в пещеру, металлически
поблескивая дегтярной водой огромной лужи.
- А не засядем в лесу-то? - спросил я с опаской шофера.
- Ничего, выкрутимся...
Пантелеевич, как назвался мне шофер, прибавил газу и свернул на
обочину. В свете фар замелькали то жиденькие стройные березки, то
голенастые, какие-то нагие, сосны. "Газик" ошалело заметался между ними,
чудом не натыкаясь на стволы своим тупым рылом. Пантелеевич, огромный,
погибистый, по-медвежьи накрыл баранку и крутил с таким остервенением,
словно хотел напрочь оторвать ее и выбросить. Мы проваливались в какие-то
колдобины, подминали кустарник, разбивали вдребезги лесные болотца. Нас
так трясло, словно машину взял в руки сам леший и решил вытрясти из нее
все содержимое.
Но мы ехали, курили, вели пустячный разговор.
- И чего тебя несет в это Бузиново? Ну что хорошего можно дочерпнуть
там, к примеру, областного масштаба? Да еще в газету! Одни пустые хлопоты
у тебя выйдут, - говорил мне Пантелеевич.
- Там фабрика ткацкая... Хочу посмотреть.
- Что это за фабрика? Артель "Напрасный труд". Они на деревянных станах
ткут тик на матрасы.
- И управляются?
- А чего ж мудреного? Тут испокон веков заведено тканье. В Алексеевке
еще надомные ткачи сохранились. И тоже фабрикой называется. Смех!
- Что ж они зарабатывают на этих станах?
- Рублей тридцать - сорок заработают. И то хлеб. Кормиться-то надо.
- Небогато.
- В колхозе и того не зашибешь. А станы кормят. Обижаться попусту
нельзя. Оно, конечно, кому как... Для областного масштаба, в газету ежели,
чего там почерпнешь? Газете нужен передовой настрой. Главная линия. А у
нас тут что за линия? Болота одни да грязь непролазная.
Уже просвет на лесной опушке показался, когда мы выехали на дорогу - и
сразу "газик" остановился. Фары выхватили из темноты огромное болото. Мы
вылезли из машины; Пантелеевич выломал палку и, осторожно ощупывая ею дно,
пошел в болото. Его резиновые сапоги быстро погрузились по колена. Он
вышел из болота, сошел с дороги вправо, влево, вернулся назад.
- Нет, не объехать, - сказал он озабоченно. - Деревья больно часто
стоят. И в болоте погрузнешь по брюхо. Мотор заглушишь. Придется нам,
парень, назад шуровать. Утро вечера мудренее.
- А далеко еще до Бузинова?
- Верст пять будет.
- Тогда я пешком пойду.
- Тебя что там, теща ждет?
- Крестник... будущий.
- Тогда давай хоть обогреемся в дорогу. Раздавим вторую поллитру. У
меня тут помидор припасен.
- Оставь на похмелье!
Я обошел стороной болото и вышел снова на дорогу. Пантелеевич
переключил фары на дальний свет и освещал мне путь до самого угора. Я шел
по середине глинистой дороги, как по тропе, по бокам поблескивали глубокие
колеи, наполненные до краев водой. Видимо, по ней давно уж никто не ездил.
На самом угоре я остановился. Пантелеевич хрипло посигналил мне, а я в
ответ помахал ему кепкой и спустился вниз. Темнота окутала меня кромешная.
После света фар я долго не мог различить не только дороги, но даже неба.
Ощущение было такое, будто я попал в подпол и надо мной захлопнули крышку.
Резко пахло землей и какой-то затхлой сыростью. Я шел на ощупь по
скользкой горбине дороги, поминутно оступаясь то в левую, то в правую
колею. Резиновые сапоги раскатал на всю длину, и все-таки брызги попадали
за голенища. Мокрые штаны прилипали к ляжкам, отчего по всей спине
пробегали мурашки, так что лопатки сводило.
Хлынул дождь... Я поднял воротник плаща, плотнее нахлобучил кепку и
прибавил шагу. Теперь вроде бы и повидняло, по крайней мере я различал по
шуму дождя, где вода, а где нет. Но вот беда - дорожные колеи стали
разбегаться в разные стороны и сплошь пропадать в мелких болотах. Болота я
переходил без особых затруднений, но всегда ошибался в выборе направления
дороги; она выныривала из болота непременно где-то сбоку, и немалых трудов
стоило отыскать эти заполненные водой параллельные колеи. Несмотря на
дождь и холодный ветер, я вспотел и расстегнулся.
Теперь уж я и сам не знаю, как все это случилось, - но я заблудился не
в лесу, не в поле, а в болоте. Болото как болото - поначалу мелкое, шел по
нему и вроде бы дорогу чуял под ногами - колеи. Потом провалился один раз
по пояс, второй - нахлебал в сапоги воды, повернул назад - шел, шел, а
берега все нет. И глубина - в пояс. Повернул направо, налево - куда ни
пойду, везде глубоко... Сапоги держу за голенища - под самый пах натянул,
а чуть оступишься, глядь, - и опять залил через край. Идти напролом -
плюнув на то, что заливает? Но куда? А если там еще глубже?.. Плыть?
Далеко не уплывешь в плаще да в резиновых сапогах. Да и куда поплывешь,
когда в трех шагах ничего не видно?
И вот я остановился посреди болота, стою почти по пояс в воде, держусь
за голяшки сапог, - хвост плаща в воде, кепка промокла, вода течет по
вискам, по шее за шиворот. Стою в кромешной тьме, посреди ночного
безмолвия - только тихий шум дождя о воду, как шелест листьев. Поначалу я
все озирался по сторонам - в надежде увидеть берег или хотя бы
какой-нибудь предмет. Потом как-то внезапно и остро сообразил, что забреди
я поглубже, выбейся из сил, - кричи до хрипоты, никто не услышит, никто не
придет на помощь. И мысль, что можно утонуть в этом грязном и паршивом
болоте, наполнила меня холодным отчаянием. Я вспомнил почему-то прочтенную
в детстве историю о том, как