Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
ской пляске в исполнении Судейкиной в своих
прозаических записях к "Поэме". Вообще она много лет думала о балетном
либретто на материале "Поэмы". К сожалению, все это осталось в
фрагментах.
[Бродский:]
Анна Андреевна ведь еще и пьесу написала, судя по всему,
замечательную вещь. По-видимому, она ее сожгла. Как-то раз она при мне
вспоминала начало первой сцены: на сцене еще никого нет, но стоит стол
для заседаний, накрытый красным сукном. Входит служитель, или я уж не
знаю, кто, и вешает портрет Сталина, как Ахматова говорила, "на муху".
[Волков:]
Для Анны Андреевны это совершенно неожиданный, почти
сюрреалистический образ.
[Бродский:]
Нет, отчего же, ровно наоборот. У нее этого полно в стихах --
особенно в поздних, да и в быту сюрреалистическое это ощущение часто
прорывалось. Помню, на даче в Комарове у нее стояла горка с фарфоровой
посудой. В разговоре нашем возникла какая-то пауза, и я, поскольку мне
уже нечего было хвалить в этом месте, сказал: "Какой замечательный
шкаф". Ахматова отвечает: "Да какой это шкаф! Это гроб, поставленный на
попа". Вообще чувство юмора у нее характеризовалось именно этим выходом
в абсурд. Это она очень сильно чувствовала.
[Волков:]
Вы упомянули о том, что Цветаева называла Анну Андреевну "дамой".
Мне представляется, что вы, с вашим опытом -- фабрика, работа в морге,
геологические экспедиции -- были в ее окружении скорее исключением. И
вообще, для русского поэта ваша жизнь в отечестве была не вполне
обычной: и тюрьма, и -- если не сума, то батрачество...
[Бродский:]
Да нет, жил как все. Русское общество, при всех его недостатках,
все-таки в сословном смысле наиболее демократично.
[Волков:]
Русский поэт обыкновенно оказывается более демократичным в своих
стихах, чем в реальной жизни. Анна Андреевна в одном из ранних своих
стихотворений говорит о себе: "На коленях в огороде / Лебеду полю".
Лидия Гинзбург вспоминала, как гораздо позднее выяснилось, что Ахматова
даже не знает, как эта самая лебеда выглядит. Вокруг Анны Андреевны
всегда был тесный круг вполне интеллигентского персонала.
[Бродский:]
Это далеко не так. Русский литератор никогда на самом деле от
народа не отделяется. В литературной среде вообще всякой шпаны навалом.
Но если говорить об Ахматовой, как быть с ее опытом тридцатых годов и
более поздним: "Как трехсотая, с передачею, / Под Крестами будешь
стоять..."? А все те люди, которые к ней приходили? Это были вовсе не
обязательно поэты. И вовсе не обязательно инженеры, которые собирали ее
стихи, или технари. Или зубные врачи. Да и вообще, что такое народ?
Машинистки, нянечки, сестры, все эти старушки -- какой вам еще народ
нужен? Нет, это фиктивная категория. Литератор -- он сам и есть народ.
Возьмите вон Цветаеву: ее нищету, ее поездки с мешками в Гражданскую
войну... Да нет, уж вот где-где, а в возлюбленном отечестве поэту
оторваться от простого народа никогда не удавалось...
[Волков:]
Ахматова в последние годы своей жизни стала более доступной...
[Бродский:]
Да, к ней приходили почти ежедневно -- и в Ленинграде, и в
Комарове. Не говоря уж о том, что творилось в Москве, где все это
столпотворение называлось "ахматовкой". В Москве Анна Андреевна
останавливалась у разных людей: в Сокольниках, у Любови Давыдовны
Большинцовой, вдовы Стенича, замечательного переводчика, и дамы самой
по себе довольно замечательной; на Большой Мещанской, у вдовы и дочери
поэта Шенгели; у профессора Западова, специалиста по русскому
классицизму -- Ломоносову, Державину и полководцу Суворову; у Лидии
Корнеевны Чуковской. Но главным образом у Ардовых, на Ордынке.
[Волков:]
Опишите "ахматовку" подробнее.
[Бродский:]
Это, в первую очередь, непрерывный поток людей. А вечером -- стол,
за которым сидели царь-царевич, король-королевич. Сам Ардов, при всех
его многих недостатках, был человек чрезвычайно остроумный. Таким же
было все его семейство: жена Нина Антоновна и мальчики Боря и Миша. И
их приятели. Это все были московские мальчики из хороших семей. Как
правило, они были журналистами, работали в замечательных предприятиях
типа АПН. Это были люди хорошо одетые, битые, тертые, циничные. И очень
веселые. Удивительно остроумные, на мой взгляд. Более остроумных людей
я в своей жизни не встречал. Не помню, чтобы я смеялся чаще, чем тогда,
за ардовским столом. Это опять-таки одно из самых счастливых моих
воспоминаний. Зачастую казалось, что острословие и остроумие составляют
для этих людей единственное содержание их жизни. Я не думаю, чтобы их
когда бы то ни было охватывало уныние. Но, может быть, я несправедлив в
данном случае. Во всяком случае, Анну Андреевну они обожали. Приходили
и другие люди: Кома Иванов, гениальный Симон Маркиш, редакторши,
театроведы, инженеры, переводчики, критики, вдовы -- всех не назвать. В
семь или восемь часов вечера на столе появлялись бутылки.
[Волков:]
Анна Андреевна любила выпить. Немного, но...
[Бродский:]
Да, за вечер грамм двести водки. Вина она не пила по той простой
причине, по которой я его уже не особенно пью: виноградные смолы сужают
кровеносные сосуды. В то время как водка их расширяет и улучшает
циркуляцию крови. Анна Андреевна была сердечница. К тому времени у нее
уже было два инфаркта. Потом -- третий. Анна Андреевна пила совершенно
замечательно. Если кто умел пить -- так это она и Оден. Я помню зиму,
которую я провел в Комарове. Каждый вечер она отряжала то ли меня, то
ли кого-нибудь еще за бутылкой водки. Конечно, были в ее окружении
люди, которые этого не переносили. Например, Лидия Корнеевна Чуковская.
При первых признаках ее появления водка пряталась и на лицах воцарялось
партикулярное выражение. Вечер продолжался чрезвычайно приличным и
интеллигентным образом. После ухода такого непьющего человека водка
снова извлекалась из-под стола. Бутылка, как правило, стояла рядом с
батареей. И Анна Андреевна произносила более или менее неизменную
фразу: "Она согрелась". Помню наши бесконечные дискуссии по поводу
бутылок, которые кончаются и не кончаются. Временами в наших разговорах
возникали такие мучительные паузы: вы сидите перед великим человеком и
не знаете, что сказать. Понимаете, что тратите его время. И тогда
спрашиваете нечто просто для того, чтобы такую паузу заполнить. Я помню
очень отчетливо, как я спросил ее нечто, касающееся Сологуба: в каком
году произошло такое-то событие? Ахматова в это время уже поднесла
рюмку с водкой ко рту и отпила. Услышав мой вопрос, она сделала глоток
и ответила: "Семнадцатого августа тысяча девятьсот двадцать первого
года". Или что-то в этом роде. И допила оставшееся.
[Волков:]
Когда Ахматовой наливали, то всегда спрашивали -- сколько налить? И
Ахматова рукой показывала, что, дескать, хватит. И поскольку жест был
-- как все, что Анна Андреевна делала,-- медленный и величественный, то
рюмка успевала наполниться до краев. Против чего Ахматова не
возражала... Вы говорили, что к Ахматовой приходили самые разные люди.
Вероятно, многие -- по русскому обычаю -- искали не только поэтических
советов, но и чисто житейских?
[Бродский:]
Я вспоминаю один такой эпизод, вполне типичный. Дело было зимой, я
сижу у Анны Андреевны в Комарове. Выпиваем, разговариваем. Появляется
одна поэтесса, с этим замечательным дамским речением: "Ой, я не при
волосах!". И моментально Анна Андреевна уводит ее в такой закут,
который там существовал. И слышны какие-то всхлипывания. То есть явно
эта поэтесса не стихи читать пришла. Проходит полчаса. Анна Андреевна и
дама появляются из-за шторы. Когда дама эта удалилась, я спрашиваю:
"Анна Андреевна, в чем дело?" Ахматова говорит: "Нормальная ситуация,
Иосиф. Я оказываю первую помощь". То есть множество людей к Ахматовой
приходило со своими горестями. Особенно дамы. И Анна Андреевна их
утешала, успокаивала. Давала им практические советы. Я уж не знаю,
каковы эти советы были. Но одно то, что эти люди были в состоянии
изложить ей все свои проблемы, служило им достаточной терапией.
[Волков:]
Я хотел спросить вас об одной частности: я никогда не видел
фотографии, на которой вы и Анна Андреевна были бы вместе.
[Бродский:]
Да, такого снимка нет. Это смешно. Как раз вчера я разговаривал с
одной своей приятельницей, женой довольно замечательного поэта. И
сказал ей: "Дай мне твою фотографию". А она мне отвечает: "У меня нет.
В этом браке -- я тот, кто фотографирует".
[Волков:]
В книге об Ахматовой Аманды Хейт воспроизведен вот этот снимок: вы
и Найман в глубокой задумчивости; у вас, Иосиф, на коленях "Спидола"...
[Бродский:]
Наверняка слушаем Би-Би-Си. Не помню, кто это снимал. Либо Женя
Рейн (потому что оба они приехали ко мне в Норенское). Либо я поставил
камеру на автоспуск. На той же странице -- портрет Ахматовой моей
работы. Я ее снимал несколько раз. И вот эта фотография ахматовского
рабочего стола в Комарове -- тоже моя.
[Волков:]
Когда вы жили в Комарове?
[Бродский:]
Полагаю, это была осень и зима с шестьдесят второго года на
шестьдесят третий. Я снимал дачу покойного академика Берга, у которого
когда-то учился мой отец.
[Волков:]
Существует ли "мистика" Комарова? Или же это место само по себе
ничем не примечательно, а стало знаменитым лишь благодаря Ахматовой?
[Бродский:]
В Комарове был просто-напросто Дом творчества писателей. Там жил
Жирмунский Виктор Максимович, с которым мы виделись довольно часто.
Рядом с Анной Андреевной поселился довольно милый человек и, на мой
взгляд, довольно хороший переводчик, главным образом с восточных
языков, поэт Александр Гитович. Приезжала масса народу, и летом на даче
Анны Андреевны, в ее "будке", устраивались большие обеды. По хозяйству
помогала замечательная женщина, жившая, как правило, в летние периоды
при Ахматовой, Ханна Вульфовна Горенко. Многие годы она считалась
соломенной вдовой, если угодно, брата Анны Андреевны, который жил и
умер здесь, в Соединенных Штатах. Однажды Анна Андреевна показала мне
фотографию человека: широченные плечи, бабочка -- сенатор, да? И
говорит: "Хорош... -- после этого пауза,-- американец..." Совершенно
невероятное у него было сходство с Ахматовой: те же седые волосы, тот
же нос и лоб. Кстати, Лева Гумилев, сын ее, тоже больше на мать похож,
а не на отца.
[Волков:]
А как брат Ахматовой попал в Америку?
[Бродский:]
Он был моряк, гардемарин последнего предреволюционного выпуска. В
конце Гражданской войны он и Ханна Вульфовна, на которой он был тогда
женат, оказались на Дальнем Востоке. Его фамилия, как и Анны Андреевны
девичья, была Горенко. Он был такой Джозеф Конрад, но без литературных
амбиций. Когда он расстался с Ханной, то довольно долго странствовал по
Китаю и Японии -- эти места он потом называл "андизайрбл плейсис".
Плавал он там в торговом флоте, а когда после войны перебрался в Штаты,
то стал здесь "секьюрити гард". Отсюда первую весточку о себе он послал
Ахматовой не через кого иного, как через Шостаковича. Потому что так
получилось, что Горенко охранял Шостаковича во время приезда того в
Штаты. И таким образом Ахматова узнала о том, что ее брат жив. Потому
что прежде контактов между ними, по-моему, вообще никаких не было. Вы
можете себе представить, чем такие контакты могли бы обернуться. Только
к концу ее жизни, когда времена стали снова, как бы это сказать, более
или менее вегетарианскими, можно было опять думать о переписке, хотя бы
и чрезвычайно нерегулярной. Горенко посылал Ханне и Анне Андреевне
какие-то вещи -- шали, платья, которыми Ханна чрезвычайно гордилась.
Когда Анна Андреевна занедужила и с ней приключился третий инфаркт, ему
послали телеграмму. Ну что он мог сделать? Приехать? Он был женат на
американке, жил в Бруклине. Когда в свое время Ханна Вульфовна
вернулась с Дальнего Востока в Россию -- она была такая нормальная
КВЖДинка -- то, по-моему, села -- и крепко. А может быть, и нет. Вы
знаете, вот это не помнить -- грех. Мы с ней очень любили друг друга,
хорошо друг к другу относились; и я ей стихи какие-то посвятил. Но вот
что происходит с памятью... Или это не столько память, сколько
нагромождение событий?
[Волков:]
Что Анна Андреевна рассказывала о своем отце?
[Бродский:]
Андрей Антонович Горенко был морским офицером, преподавал
математику в Морском корпусе. Он, кстати, был знаком с Достоевским.
Этого никто не знал, между прочим. Но в 1964 году вышли два тома
воспоминаний о Достоевском. И там были напечатаны воспоминания дочки
Анны Павловны Философовой о том, как Горенко и Достоевский помогали ей
решать арифметическую задачку о зайце и черепахе. Я тогда жил в
деревне, эти воспоминания прочел и, умозаключив, что речь идет об отце
Ахматовой, написал об этом Анне Андреевне. Она была чрезвычайно
признательна. И потом, когда мы с ней встретились, уже после моего
освобождения, она примерно так говорила: "Вот, Иосиф, раньше была
только одна семейная легенда о Достоевском, что сестра моей матери,
учившаяся в Смольном, однажды, начитавшись "Дневников писателя",
заявилась к Достоевскому домой. Все как полагается: поднялась по
лестнице, позвонила. Дверь открыла кухарка. Смолянка наша говорит: "Я
хотела бы видеть барина". Кухарка, ответивши "сейчас я его позову",
удаляется. Она стоит в темной прихожей и видит -- постепенно
приближается свет. Появляется держащий свечу барин. В халате,
чрезвычайно угрюмый. То ли оторванный от сна, то ли от своих трудов
праведных. И довольно резким голосом говорит: "Чего надобно?" Тогда она
поворачивается на каблуках и стремглав бросается на улицу". И Анна
Андреевна, помнится, добавляла: "До сих пор это была наша единственная
семейная легенда о знакомстве с Достоевским. Теперь же я рассказываю
всем, что моя матушка ревновала моего батюшку к той же самой даме, за
которой ухаживал и Достоевский".
[Волков:]
В этом ее комментарии есть определенная доля самоиронии. Потому что
сотворять легенды было вполне в ее характере. Или я не прав?
[Бродский:]
Нет, она, наоборот, любила выводить все на чистую воду. Хотя есть
легенды -- и легенды. Не все легенды были ей неприятны. И все же
темнить Анна Андреевна не любила.
[Волков:]
Против одной легенды -- к сотворению которой, как мне теперь
кажется, она приложила руку,-- Ахматова протестовала всю свою жизнь...
[Бродский:]
Да, против легенды о романе ее с Блоком. Ахматова говорила, что это
"народные чаяния". Такая популярная мечта о том, чего никогда, как она
утверждала, не было. И вы знаете, Ахматова -- это тот человек, которому
я верю во всем беспрекословно.
[Волков:]
Вероятно, это был роман, что называется, "литературный". Во всяком
случае, с его стороны. Достаточно перечитать ее стихи, обращенные к
Блоку. В конце жизни Ахматова испытывала к Блоку чувства амбивалентные:
в "Поэме без героя" она описывает его как человека "с мертвым сердцем и
мертвым взором". В одном из стихотворений шестидесятых годов она
называет Блока -- "трагический тенор эпохи". И, если вдуматься, это
вовсе не комплимент.
[Бродский:]
А в баховских "Страстях по Матфею" Евангелист -- это тенор. Партия
Евангелиста -- это партия тенора.
[Волков:]
Мне такое даже и в голову никогда не приходило!
[Бродский:]
И стихи эти написаны как раз в тот период, когда я приносил ей
пластинки Баха...
[Волков:]
В стихах Ахматовой, особенно поздних, музыка часто упоминается: и
Бах, и Вивальди, и Шопен. Мне всегда казалось, что Анна Андреевна
музыку тонко чувствует. Но от людей, хорошо ее знавших, хотя, вероятно,
и не весьма к ней расположенных, я слышал, что Ахматова сама ничего в
музыке не понимала, а только внимательно прислушивалась к мнению людей,
ее окружавших. Они говорили примерно так: высказывания Ахматовой о
Чайковском или Шостаковиче -- это со слов Пунина, а о Бахе и Вивальди
-- со слов Бродского.
[Бродский:]
Ну это чушь. Это глупость беспредельная и безначальная. Просто
когда мы с Анной Андреевной познакомились, у нее ни проигрывателя, ни
пластинок на даче не было: потому что никто этим не занимался. Руки не
доходили, вот и все.
[Волков:]
Анне Андреевне принадлежит удивительно тонкое замечание о музыке
Одиннадцатой симфонии Шостаковича. Об Одиннадцатой симфонии приходится
слышать вещи уничижительные, поскольку автор дал ей название "1905
год". А Ахматова сказала, что там "песни летят по черному страшному
небу как ангелы, как птицы, как белые облака". Я не могу даже передать,
насколько точно это услышано. И в то же время Анна Андреевна не
восприняла прелести "еврейского" вокального цикла Шостаковича. Там она
услышала только ужасные с поэтической точки зрения слова. В отношении
слов она, конечно права, но...
[Бродский:]
Ну это естественно, потому что она -- поэт. В первую очередь она
уделяет внимание стихам, содержанию.
[Волков:]
Но ведь в случае с Одиннадцатой симфонией Ахматова услышала за
чисто внешней программой подлинное, музыкальное содержание.
[Бродский:]
Может быть, в "еврейском" цикле -- это вина Шостаковича, что слова
выплыли на поверхность. Вероятно, музыка их не поглотила, не скрыла
должным образом.
[Волков:]
Шостакович, который был с Ахматовой знаком, дал ее высокий
музыкальный "портрет" в своем вокальном цикле "Шесть стихотворений
Марины Цветаевой". Говорила ли Анна Андреевна с вами о Шостаковиче?
[Бродский:]
Может быть, несколько раз упоминала. Мы чаще говорили с ней о
Стравинском, слушали советскую "пиратскую" пластинку "Симфония
Псалмов". Помню одно замечание Ахматовой о Стравинском. Дело было в
1962 году, во время приезда Стравинского в Советский Союз. Я был в тот
момент в Москве. И из такси, по дороге к Анне Андреевне, увидел
Стравинского, его жену Веру Артуровну и Роберта Крафта: они выходили из
"Метрополя" и садились в машину. Я знал, что накануне Стравинские
собирались нанести Анне Андреевне визит. И, приехав к ней, говорю:
"Угадайте, Анна Андреевна, кого я сейчас на улице увидел --
Стравинского!" И начал его описывать: маленький, сгорбленный, шляпа
замечательная. И вообще, говорю, остался от Стравинского один только
нос. "Да,-- добавила Анна Андреевна,-- и гений".
[Волков:]
У меня была возможность убедиться в том, что суждения Анны
Андреевны о музыке были веские и определенные: и о Вивальди, и о Бахе,
и о Перселле...
[Бродский:]
Перселла я таскал ей постоянно...
[Волков:]
Как раз это я и имею в виду...
[Бродский:]
Еще мы о Моцарте с ней много говорили.
[Волков:]
И она даже -- несмотря на свое пушкинианство -- придерживалась
научно прогрессивного взгляда, что Сальери к смерти Моцарта не имел
никакого отношения.
[Бродский:]
Ну конечно, что за разговор, что за разговор... Кстати, вы знаете,
что она обожала Кусевицкого? Я имя этого дирижера впервые услышал
именно от нее.
[Волков:]
"Симфония Псалмов" написана по заказу Кусевицкого. Вы говорили с
Анной Андреевной об этом сочинении Стравинского?
[Бродский:]
Мы в тот период как раз обсуждали идею переложения Псалмов и вообще
всей Библии на стихи. Возникла такая мысль, что хорошо бы все эти
библейские истории переложить доступным широкому читателю стихом. И мы
обсуждали -- стоит это делать или же не стоит. И если стоит, то как
именно это делать. И кто бы мог это сделать лучше всех, чтобы
получилось не хуже, чем у Пастернака...
[Волков:]
Анна Андреевна считала, что у Пастернака это получилось?
[Бродский:]
Нам нравилось -- и ей, и мне.
[Волков:]
Кстати, в связи с идеей переложения Библии: как вы относитесь к
гравюрам Фаворского, исполненным им для "Книги Руфи"?
[Бродский:]
Они очень хороши. И вообще Фаворский -- замечательный художник. Я
его довольно долго обожал. Но в последний раз я смотрел на вещи
Фаворского много лет тому назад. Фаворский принадлежит скорее к области
воспоминаний, нежели к моей зрительной реальности.
[Волков:]
Вам не кажется, что Фаворский и Ахматова -- это люди схожие? И что
есть какая-то связь между его гравюрами и, скажем, библейскими стихами
Ахматовой?
[Бродский:]
Да, есть какое-то сходство в приемах,