Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
ского были у Прокофьева доброхотные подручные, гораздо более радикальные и жестокие, нежели он. Член секретариата Петр Капица и до суда над Бродским имел в писательских кругах Ленинграда репутацию бдительно конвойную, за что его ценили руководящие работники не только литературного цеха, но и других ведомств, не имеющих прямого отношения к искусству. Вот он-то на секретариате произнес о Бродском такую прокурорскую речугу, после которой вполне логично было бы дать в те времена нынешнему нобелевскому лауреату, а тогдашнему великолепному молодому поэту лет десять строгих лагерей.
Горстку ленинградских литераторов, к которым я примкнул незадолго до первого суда, легко перечислить: Наталья Грудинина, Наталья Долинина и Ефим Григорьевич Эткинд. Я знал, что принимает самое горячее участие в горестной участи Бродского его друг Яков Гордин. Существенно помогал нашей группе, делая это тайно, поскольку он был референтом ленинградского СП, поэт Глеб Семенов: от него мы получали совершенно достоверную информацию о расстановке сил писательского руководства. И еще я знал, что должна приехать на суд Фрида Вигдорова, с которой знаком был лишь по коротенькой давнишней дружелюбной переписке.
Не забыть бы одну подробность, в ту пору она была мало кому известна. Некоторое время до первого суда Бродский содержался под стражей в Дзержинском райотделе милиции. А заместителем начальника этого райотдела был капитан Анатолий Алексеев -- на редкость интеллигентный образованный молодой человек, азартный книгочий, подобных работников милиции я более никогда не встречал.
Узнав, что Бродский сидит в одиночной камере предварительного заключения этого райотдела, я попросил Алексеева зайти ко мне, он бывал у меня. Естественно, никаких секретов я не собирался выведывать у Анатолия, да он и не стал бы мне их разбалтывать. Я хотел лишь узнать, как себя чувствует Бродский, в каких условиях он содержится. Капитан рассказал мне, что условия обычные -- сами знаете, не ахти, на питание скудные копейки, но он, Анатолий, поздними вечерами, когда райотдел пустоват, вызывает иногда Бродского якобы на допрос, а на самом-то деле приносит ему из своего дома поесть чего-нибудь и поит чаем. Однако в том, как мне все это рассказывал Анатолий, я ощущал некую его сдержанность, вроде бы он хотел сообщить что-то еще, но все не решался. Перед самым уходом решился. Сказал, не глядя мне в глаза:
-- Не советую я вам встревать в это дело. Оно безнадежное.
-- То есть как безнадежное! Откуда это может быть известно до решения суда?! -- взъерошился я.-- Не сталинские же времена!
-- Да оно уже решенное. Василий Сергеевич распорядился, суд проштампует -- и вся игра.
-- А кто он такой, этот Василий Сергеевич? -- наивность моя была безбрежной.
-- Ну, вы даете! -- грустно качнул головой Анатолий.-- Василий Сергеевич Толстиков. Первый секретарь обкома.
С Фридой Абрамовной Вигдоровой я созвонился, когда она приехала в Ленинград, мы условились встретиться у меня и пойти на суд вместе. Договорились и со всей нашей маленькой группой.
Дзержинский районный суд -- это на улице Восстания. Я не ожидал увидеть здесь у входа в это унылейшее здание такую непомерную толпу, главным образом -- молодежи. Они заполняли не только тротуар у подъезда, но и извилистые коридоры,-- залы суда были расположены во втором этаже, и подле дверей каждого зала висел список дел и время их рассмотрения, часы начала заседания. Объявления о деле Бродского нигде не висело.
По правде сказать, я взволновался, увидев такое скопление народа. Испугался, не произойдут ли какие-либо скандальные поступки в толпе, когда Бродского привезут сюда, да и во время судебного разбирательства это могло случиться, что безусловно повредило бы делу. Зная от Наташи Долининой, что Яков Гордин пользуется среди студенчества уважением и дружеским влиянием, я отыскал его в толпе и, рассказав о своем беспокойстве, попросил поговорить с ребятами, чтобы они ни в коем случае не вышли из берегов положенного порядка. Он охотно согласился сделать это, и действительно, несмотря на всю безобразнейшую возмутительность того, что происходило тогда в переполненном здании, несмотря на то, что решительно никого из них не впустили в зал заседания, издевательски устроив это судилище в самом крохотном нигде не объявленном зальчике -- в нем было не более двадцати пяти квадратных метров, тридцать от силы, у меня хороший глазомер,-- несмотря на все это, молодые люди, душа которых, я убежден, пенилась от возмущения, вели себя достаточно благопристойно, лишь бы не осложнять участь подсудимого.
Я стоял на лестнице, когда в тюремной машине привезли Бродского. Стоял в плотной толпе. Она притихла и умудрилась расступиться -- Иосиф с заложенными за спину руками, как велено преступнику, в сопровождении двух конвоиров быстрым шагом подымался по ступеням. На лестнице было не слишком светло, но я успел разглядеть смущенную, извиняющуюся полуулыбку Иосифа, словно ему было неловко, что столько людей обеспокоены его судьбой.
Задержавшись на лестнице, я отстал от своих спутников, и когда мне удалось протолкаться в коридор, оказалось, что они уже в зале заседаний, а у дверей снаружи уже стоял охранник. И тут меня выручил Ефим Григорьевич Эткинд: он приоткрыл эту дверь изнутри зала, не знаю уж, что именно сказал охраннику обо мне, возможно, нечто и присочинив для форса, но во всяком случае в результате громко окликнул меня и пригласил войти.
Не забыть мне никогда в жизни ни этого оскорбительного по своему убожеству зала, ни того срамного судебного заседания -- вот уже и четверть века проползло, промчалось, проскочило с того дня, но и сейчас взвыть хочется, когда упираешься сердцем в это воспоминание.
Да какой уж зал! Обшарпанная, со стенами, окрашенными в сортирный цвет, с затоптанным, давно не мытым дощатым полом комната, в которой едва помещались три продолговатых скамьи для публики, а перед ними, на расстоянии метров трех -- судейский стол, канцелярский, донельзя поношенный, к нему приставлен в форме буквы Т столик для адвоката, прокурора и секретаря. Самая нищенская контора ЖЭКа, не более того. Все было смертельно унизительно в тот день -- даже и это. Нас всех, вместе с подсудимым окунали в наше ничтожество.
Допущенная в зал публика -- Вигдорова, Грудинина, Долинина, Эткинд и я легко разместились на первой скамье; на ней же, с краю, поближе к дверям, сидели мать и отец Иосифа. На них было невыносимо больно смотреть, они не отрывали глаз от двери, она должна была отвориться и впустить их сына.
Лиц народных заседателей я не помню. При цепкой моей памяти не смог их запомнить, ибо они выражали лишь свое небытие, я их не видел, даже когда силился вглядеться в них, они не фотографировались моим сознанием.
А вот судья Савельева! Тут хотелось бы чуточку объясниться. Мне часто бывает не по себе, слушая, как люди высказывают свое мнение о человеке, исходя лишь из описания его наружности: тонкие губы -- злой, выдающийся подбородок -- упрямый, широкий лоб -- умница, низкий -- тупица. Природа не настолько элементарна, ее неожиданности и секреты, ее загадочность непредсказуема.
Но вот судья Савельева! Тут уж природа не стала хитрить. Натура Савельевой была крупно и четко отпечатана на ее лице, настолько четко, что отсутствие специального переводчика не помешало бы любому иностранцу, не сведущему в русской речи, синхронно понимать по выражению лица судьи все, что она выталкивала из своих вполне обычных губ. Угрюмым хамством, невежеством, упоением властью сверкали ее глаза под неаккуратно и вульгарно подбритыми бровями, когда она чаще, нежели ежеминутно, перебивала тихие, учтивые, а порой и задумчивые ответы Бродского.
В этой компате, лживо называвшейся залом, не было барьера для подсудимого. Он стоял в углу подле двери, почти рядом со своими родителями; даже я, поднявшись и шагнув, мог бы пожать его руку. Около него, как гвоздь, торчал конвойный.
Поразительно для меня было, что этот юноша, которого только теперь я впервые имел возможность подробно разглядеть и наблюдать, да притом еще в обстоятельствах жестоко для него экстремальных, излучал какой-то покой отстраненности -- Савельева не могла ни оскорбить его, ни вывести из себя, он и не пугался ее поминутных грубых окриков, хотя был сейчас всецело в ее острых когтях; покой его, видимо, объяснялся не отвагой -- чем-то иным: просторное, с крупными библейскими чертами лицо его выражало порой растерянность оттого, что его никак не могут понять, а он в свою очередь тоже не в силах уразуметь эту странную женщину, ее безмотивную злобность; он не в силах объяснить ей даже самые простые, по его мнению, понятия.
Подробную запись допроса вела Вигдорова. Савельева усекла тотчас и цыкнула:
-- Немедленно прекратите записывать! Или выгоню из зала!..
И Фрида Абрамовна продолжала свои виртуозные записи, теперь уже держа блокнот на коленях, даже не заглядывая в него, вслепую.
Адвокат у Бродского был опытный. Из вопросов, задаваемых своему подзащитному, и из его ответов было совершенно очевидно, что обвинение в тунеядстве кощунственно вздорное: Иосиф зарабатывал деньги переводами стихов с нескольких языков, жил в семье, общих средств для скромной жизни хватало.
Однако, недолго посовещавшись, суд вынес решение: направить Бродского на судебно-психиатрическую экспертизу, поставив перед ней главный вопрос: не страдает ли подсудимый каким-либо психическим заболеванием, которое препятствовало бы отправлению его в отдаленные местности для принудительного труда.
Когда мы выходили из этого треклятого зала, в коридорах и на лестнице густились еще более обильные толпы молодежи. Случайно я оказался притиснутым вплотную к судье Савельевой. Удивленно приподняв свои подбритые брови, она негромко произнесла:
-- Не понимаю, почему собралось столько народу!
Я ответил:
-- Не каждый день судят поэта.
Теперь-то мне уже давно понятно: мой ответ был бессмысленно высокомерен и сильно неточен: поэтов, прозаиков, литераторов -- было время -- у нас судили каждодневно.
Но я не помню ни одного случая, когда бы руководство Союза писателей вступилось бы за собрата или хотя бы назвало фамилию стукача, посадившего его.
И они, стукачи, даже взбодрились, стали "отмываться", писать и публиковать свои прогрессивные воспоминания.
А мы стали ленивы и нелюбопытны -- совсем, совсем в ином смысле, чем это имел в виду Александр Сергеевич.
Вот и по делу Бродского я не изумлюсь, если прочитаю, что кто-либо из членов тогдашнего секретариата будет нынче утверждать, как он горячо ратовал во спасение замечательного поэта.
Напишет, опубликует -- и земля не разверзнется у него под ногами.
В качестве постскриптума хочу привести следующее письмо А. Б. Чаковскому, подаренное мне Ф. Вигдоровой.
"В редакцию "Литературной газеты"
Глубокоуважаемый Александр Борисович!
Прошу Вас внимательно прочесть мое письмо.
В середине февраля я попросила у "Литературной газеты" командировку в Ленинград. Мою просьбу выполнили, но специально предупредили, чтобы в дело молодого ленинградского поэта-переводчика Бродского я не вмешивалась. Я спросила, могу ли я именем "Литературной газеты" хотя бы пройти на суд, если он будет закрытым. Мне ответили: нет. Вероятно, мне сразу надо было отказаться от командировки, ведь, в сущности, мне было выражено самое оскорбительное недоверие.
К сожалению, я это поняла особенно остро уже на суде, когда судья в самой грубой форме запретила мне записывать, а я не могла в ответ предъявить удостоверение газеты, в которой сотрудничаю много лет и которую ни разу не подводила. Разве можно лишить журналиста его естественного права видеть, записывать, добираться до смысла происходящего?
Поэтому командировку я возвращаю неотмеченной и, разумеется, верну в бухгалтерию деньги. Но независимо от того, как сложатся теперь мои отношения с газетой, я считаю необходимым предложить Вашему вниманию запись первого и второго суда над Бродским. Как Вы поймете, дело не только в Бродском, а в том глубоком неуважении к интеллигенции и литературному труду, которые такие суды воспитывают у людей. Дело в чудовищном беззаконии, которое я наблюдала. Ваше право выступать или не выступать по этому поводу. Но знать, что там было, Вы, по-моему, должны.
Г. Радов был на втором суде, но, к сожалению, должен был уйти, не дождавшись конца. Возможно, там был и т. Хренков.*(2) Впрочем, думаю, что его не было, потому что иначе, я уверена -- он вступился бы за меня, когда мне (к счастью, в самом конце заседания) категорически запретили записывать.
Очень прошу ознакомить с моим письмом и протоколами суда членов редколлегии "Литературной газеты". С уважением Ф. Вигдорова".
Когда мы говорим о "деле Бродского", мы обычно все свое внимание сосредоточиваем на двух чудовищных судилищах. А ведь между ними была психиатрическая экспертиза. Вигдорова несколько позже писала: "Как я поняла из рассказов отца, переезд Ленинград -- Коноша (Иосифа после приговора этапировали в Архангельскую область.-- Я. Г.) был не самое трудное. Самым тяжелым была больница. 3 дня буйного отделения (без всякого для того повода), ледяные ванны, самоубийство соседа по койке и пр."
Вот после этого Бродский снова предстал перед высоким судом.
Второе -- главное заседание -- состоялось 13 марта. Оно происходило в клубе 15-го ремонтно-строительного управления на Фонтанке, 22, возле Городского суда, бывшего III отделения. Нужен был большой зал, поскольку готовилось показательное мероприятие. Из друзей Иосифа и вообще литературной публики в зал попало сравнительно немного народу. Две трети зала заполнены были специально привезенными рабочими, которых настроили соответствующим образом.
* 2. Д. Т. Хренков работал в то время зав. корпунктом "Литературной газеты" в Ленинграде.
Я просидел в зале все пять часов -- а это не всем удалось! -- и головой ручаюсь за точность второй записи Фриды Абрамовны.
"Заключение экспертизы гласит: в наличии психопатические черты характера, но трудоспособен. Поэтому могут быть применены меры административного порядка.
Идущих на суд встречает объявление: [Суд над тунеядцем Бродским]. Большой зал Клуба строителей полон народа.
-- Встать! Суд идет!
Судья Савельева спрашивает у Бродского, какие у него есть ходатайства к суду. Выясняется, что ни перед первым, ни перед вторым он не был ознакомлен с делом. Судья объявляет перерыв. Бродского уводят для того, чтобы он смог ознакомиться с делом. Через некоторое время его приводят, и он говорит, что стихи на страницах 141, 143, 155, 200, 243 ([перечисляет]) ему не принадлежат. Кроме того, просит не приобщать к делу дневник, который он вел в 1956 году, то есть тогда, когда ему было 16 лет. Защитница присоединяется к этой просьбе.
Судья: В части так называемых его стихов учтем, а в части его личной тетради, изымать ее нет надобности. Гражданин Бродский, с 1956 года вы переменили 13 мест работы. Вы работали на заводе год, потом полгода не работали. Летом были в геологической партии, а потом 4 месяца не работали... ([перечисляет места работы и следовавшие за этим перерывы]). Объясните суду, почему вы в перерывах не работали и вели паразитический образ жизни?
Бродский: Я в перерывах работал. Я занимался тем, чем занимаюсь и сейчас: я писал стихи.
Судья; Значит, вы писали свои так называемые стихи? А что полезного в том, что вы часто меняли место работы?
Бродский: Я начал работать с 15 лет. Мне все было интересно. Я менял работу потому, что хотел как можно больше знать о жизни и людях.
Судья: А что вы делали полезного для родины?
Бродский: Я писал стихи. Это моя работа. Я убежден... Я верю, что то, что я написал, сослужит людям службу и не только сейчас, но и будущим поколениям.
Голос из публики: Подумаешь. Воображает.
Другой голос: Он поэт, он должен так думать.
Судья: Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу?
Бродский: А почему вы говорите про стихи "так называемые"?
Судья: Мы называем ваши стихи "так называемые" потому, что иного понятия о них у нас нет.
Сорокин: Вы говорите, что у вас сильно развита любознательность. Почему же вы не захотели служить в Советской армии?
Бродский: Я не буду отвечать на такие вопросы.
Судья: Отвечайте.
Бродский: Я был освобожден от военной службы. Не "не захотел", а был освобожден. Это разные вещи. Меня освобождали дважды. В первый раз потому, что болел отец, во второй раз из-за моей болезни.
Сорокин: Можно ли жить на те суммы, что вы зарабатываете?
Бродский: Можно. Находясь в тюрьме, я каждый раз расписывался в том, что на меня израсходовано в день 40 копеек. А я зарабатывал больше, чем по 40 копеек в день.
Сорокин: Но надо же обуваться, одеваться.
Бродский: У меня один костюм -- старый, но уж какой есть. И другого мне не надо.
Адвокат ([3. Н. Топорова]): Оценивали ли ваши стихи специалисты?
Бродский: Да. Чуковский и Маршак очень хорошо говорили о моих переводах. Лучше, чем я заслуживаю.
Адвокат: Была ли у вас связь с секцией переводов Союза писателей?
Бродский: Да. Я выступал в альманахе, который называется "Впервые на русском языке" и читал переводы с польского.
Судья ([защитнице]): Вы должны спрашивать его о полезной работе, а вы спрашиваете о выступлениях.
Адвокат: Его переводы и есть его полезная работа.
Судья: Лучше, Бродский, объясните суду, почему вы в перерывах между работами не трудились?
Бродский: Я работал. Я писал стихи.
Судья: Но это не мешало вам трудиться.
Бродский: А я трудился. Я писал стихи.
Судья: Но ведь есть люди, которые работают на заводе и пишут стихи. Что вам мешало так поступать?
Бродский: Но ведь люди не похожи друг на друга. Даже цветом волос, выражением лица.
Судья: Эго не ваше открытие. Это всем известно. А лучше объясните, как расценить ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму?
Бродский: Строительство коммунизма это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд, который...
Судья: Оставьте высокие фразы. Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую деятельность на будущее.
Бродский: Я хотел писать стихи и переводить. Но если это противоречит каким-то общепринятым нормам, я поступлю на постоянную работу и все равно буду писать стихи.
Заседатель Тяглый: У нас каждый человек трудится. Как же вы бездельничали столько времени?
Бродский: Вы не считаете трудом мой труд. Я писал стихи, я считаю это трудом.
Судья: Вы сделали для себя выводы из выступления печати?
Бродский: Статья Лернера была лживой. Вот единственный вывод, который я сделал.
Судья: Значит, вы других выводов не сделали?
Бродский: Не сделал. Я не считаю себя человеком, ведущим паразитический образ жизни.
Адвокат: Вы сказали, что статья "Окололитературный трутень", опубликованная в газете "Вечерний Ленинград", неверна. Чем?
Бродский: Там только имя и фамилия верны. Даже возраст неверен. Даже стихи не мои. Там моими друзьями названы люди, которых я едва знаю или не знаю совсем. Как же я могу считать эту статью верной и делать из нее выводы?
Адвокат: Вы считаете свой труд полезным. Смогут ли это подтвердить вызванные мною свидетели?
Судья ([адвокату, иронически]): Вы только для этого свидетелей и вызвали?
Сорокин ([общественный обвинитель, Бродскому]): Как вы могли самостоятельно, не используя чужой труд, сделать перевод с сербского?
Бродский: Вы задаете вопрос невежественно. Договор иногда предполагает подстрочник. Я знаю польский, сербский знаю меньше, но это родственные языки, и с помощью подстрочника я смог сделать свой перевод.
Судья: Свидетельница Грудинина.
Грудинина: Я руковожу работой начинающих поэтов более 11 лет. В течение семи лет была членом комиссии по работе с молодыми авторами. Сейчас руковожу поэтами-старшеклассниками во Дворце пионеров и кружком молодых литераторов завода "Светлана". По просьбе издательства составила и редактировала 4 коллективных сборника молодых поэтов, куда вошло более 200 новых имен. Таким образом, практически я знаю работу почти всех молодых поэтов города.
Работа Бродского, как начинающего поэта, известна мне по его стихам 1956-го и 1960 годов. Это были еще несовершенны