Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
ственности, нежели на каждом углу заявлять о своей сексуальной
свободе. Он так и не стал одним из этих типичных местных геев, для
которых существо их жизни состоит именно в утверждении своей
сексуальной identity. (Уж не знаю, как это перевести на русский язык,
хотя, наверное, перевод есть.) Другой identity у этих людей нет. А у
Шмакова -- была.
[Волков:]
Помню, мы встретились со Шмаковым перед его отъездом из России в
Нью-Йорк, дело было весной 1975 года. Он тогда подарил мне свою
вышедшую в Тарту работу об отношениях Блока и Михаила Кузмина, с
надписью, которую я люблю перечитывать -- "Милому Соломону Волкову с
надеждами на встречу в стране "цвета времени и снов". Такими ему из
России виделись Штаты. (Сейчас-то я в эту надпись вкладываю совсем
другой смысл.) А тогда Шмаков был радостно возбужден, говорил мне, что
в Нью-Йорке будет, видимо, преподавать в университете. Из этого,
однако, ничего не получилось...
[Бродский:]
Вы знаете, я тоже предполагал, что как только Шмаков приедет в
Штаты, все сейчас же станет на свои места. И он начнет преподавать в
каком-нибудь университете -- как я надеялся, в Колумбийском. Но тут
обстоятельства сложились крайне неблагополучно. Потому что ключевые
позиции на славистских кафедрах в нескольких из ведущих американских
учебных заведений оказались занятыми теми людьми, которые в прошлом
Шмакова доили, в некотором роде. Когда они в свое время приезжали в
Советский Союз, Шмаков давал им разнообразные материалы, на основании
которых они в дальнейшем писали свои диссертации, при этом без всяких
ссылок на Шмакова или его консультации. И для них появление Шмакова в
Нью-Йорке было хуже второго пришествия. Мы оба знаем, о ком идет речь,
поэтому можем обойтись без фамилий. То, что они повели себя как подонки
-- это безусловно. Шмаков же, со своей стороны, когда его, по самому
началу, приглашали на какие-то славистские конференции, усугубил
ситуацию тем, что, слыша несшуюся с трибуны ахинею, таковой ее и
называл. Такие номера он выкидывал несколько раз. Что ни в коем случае
не помогло ему в приобретении друзей в академической славистской среде.
Но Шмакова все это не особенно уязвило, как это ни странно. Поскольку
он был человек очень гордый, подачек бы не стал принимать все равно. И
он, в общем-то, действительно был равнодушен к успеху. То есть,
конечно, ему было приятно, когда к нему хорошо относились. Это нам всем
приятно. Но когда к нам относятся плохо, это нас ни в коем случае с
толку не сбивает. В этом смысле Шмаков был типичным представителем
нашего поколения. Мы там, в Питере, все выросли убежденными
индивидуалистами -- и потому, быть может, большими американцами, чем
многие настоящие американцы, в Штатах родившиеся. По крайней мере, это
так в философском и, может быть, психологическом плане. И Шмаков,
потерпев в Нью-Йорке неудачу на академическом поприще, совершил
несколько попыток реализации своих индивидуалистических устремлений.
Помню, как он носился с идеей русской кухни в Нью-Йорке -- то, что
здесь называется catering. Потому что Шмаков, как вы знаете, бьш
совершенно феноменальным кулинаром.
[Волков:]
Да, шмаковские супы и котлеты я никогда не забуду!
[Бродский:]
Я тоже второго такого волшебника в этой области не знал. За одним,
пожалуй, исключением: Честер Каллман, приятель покойного Одена. Каллман
и Шмаков во многом были существа конгениальные. Увы, ничего из этой
затеи Шмакова не вышло, прогорела его кулинарная антреприза. Тогда он
стал пописывать в разные журналы статьи о русском балете. Помните, вы
как-то процитировали Слуцкого: "Его кормили. Но кормили -- плохо"? Так
вот, кормили Шмакова не очень плохо, на самом деле. То есть он сам
кормился не очень плохо. Но вот платили ему особенно поначалу, за его
статьи -- плохо. И тогда я познакомил его с Алексом Либерманом и
Татьяной Яковлевой, его женой. Либерман, как вы знаете, возглавлял
американский "Вог", для какового журнала Шмаков и стал более или менее
стабильно поставлять материалы.
[Волков:]
Насколько я знаю, Шмаков также стал записывать воспоминания
Яковлевой. Она ведь прожила бурную жизнь -- и в Европе, и в Америке.
Великая любовь Маяковского -- чего уж более!
[Бродский:]
Из этого тоже, к сожалению, ничего не вышло, по многим и сложным
причинам. Но Либерманы оказались для Шмакова новой семьей. Последние
годы он просто жил в их загородном доме в Коннектикуте, уже довольно
редко наведываясь в свою нью-йоркскую квартиру. В отношении Шмакова
Либерманы были ангелами. И вообще, они ужасно хорошие. Ты сюда
приезжаешь, чего-то там залупаешься, с кем-то сшибаешься из-за каких-то
принципов. Но в том-то и прелесть жизни, что вот она проходит, и самыми
важными становятся чисто человеческие дела и отношения, а не
идеологическая или философская сторона дела. Я об этом в последнее
время стал задумываться именно в связи с общением с Либерманами. И я
рад, что они скрасили Шмакову его последние дни. Кроме того, они
принимали живейшее участие в книжных проектах Шмакова, из которых он
успел осуществить три. Первой вышла автобиография Натальи Макаровой,
которую Шмаков фактически написал, хотя в этом издании он значился
только лишь как редактор. Затем последовала биография Барышникова -- на
мой взгляд, чрезвычайно достойное произведение, чьи достоинства
оказались до известной степени причиной финансового неуспеха этой
биографии. Ибо в ней не было никаких сплетен, не перебиралось грязное
белье звезды и так далее. И, наконец, великолепно изданный том под
названием "The Great Russian dancers".
[Волков:]
Извините, Иосиф, что я вас перебью, но мне хотелось бы высказаться
по поводу первых двух книг Шмакова -- автобиографии Макаровой и
биографии Барышникова. Обе эти книги -- как и "The Great Russian
dancers", конечно,-- стоят у меня дома на полке. Они для меня
довольно-таки важны по многим причинам. Главное -- я на собственном
опыте знаю, как трудно здесь, на Западе, пробиться в книжный бизнес
эмигранту из России, чья специализация -- то, что у нас называлось
"вед": то есть если он литературовед, музыковед, искусствовед, его
здесь рассматривают в первую очередь как "информанта", как источник
сугубо фактических сведений. Принес, как собака, в зубах свою
информацию -- и хорошо, а твои выводы или обобщения никому здесь не
нужны, можешь убираться на все четыре стороны. Шмаков такого отношения
нахлебался, как мы знаем, в Штатах вдоволь. И я чрезвычайно уважаю его
за настойчивость, которую он в данном случае, опубликовав не одну (что
уже само по себе -- почти подвиг), а целых три книги по-английски,
проявил. Но тут я вынужден с горечью добавить, что герои книг Шмакова
ему в этом многотрудном деле не очень-то поспособствовали. Я об этом
знаю со слов самого Шмакова. Сколько крови попортила ему Наталья
Макарова во время их совместной работы над ее автобиографией!
[Бродский:]
Ну, она -- звезда с фанабериями, это всем известно!
[Волков:]
Коли звезда, то не грех было бы и рассчитаться с братом --
эмигрантом из России -- за выполненную им высокопрофессиональную работу
пощедрее... А что случилось с книгой Шмакова о Барышникове? Закончив
рукопись, Шмаков дал ее Барышникову на прочтение. И, как Шмаков мне
рассказывал, Барышников вычеркнул из этой рукописи все показавшиеся ему
"излишними" или "неудобными" биографические подробности. И вот этот
кастрированный вариант Шмаков и опубликовал. Ясно, что у подобной
биографии было мало шансов на успех; я помню, как нью-йоркские критики
в своих рецензиях недоумевали: почему это Шмаков, многолетний и близкий
друг Барышникова, не сообщил в книге о нем ничего нового и интересного?
Шмаков оказался в глупом положении, но, в конце концов, это был его
выбор, его дело. Меня удивило другое. Какое-то время спустя в "Нью-Йорк
Таймс Мэгэзин" появилось интервью с Барышниковым, причем среди вопросов
был и такой: "читали ли вы книгу Шмакова?" Тут, казалось бы,
Барышникову предоставлялся удобный случай сказать о Шмакове и его
работе хотя бы несколько теплых слов. Вместо этого он ответил, что
книги этой не читал. Опять-таки, говорит Барышников репортерам правду
или нет -- это его личное дело. Но Шмакова он в данном случае уже во
второй раз подставил.
[Бродский:]
Ну да, в деловом смысле...
[Волков:]
Поскольку он эту книгу не просто читал, но еще и выполнил по
отношению к ней роль, которую уважающий себя американский автор ему бы
выполнить не дал, а именно -- роль цензора. В Штатах в принципе не
положено нести биографию человека ему на предварительный просмотр и
одобрение, поскольку это ставит под сомнение авторскую, как здесь
говорят, integrity. Но Шмаков этим принципом поступился. В данном
случае я его не одобряю, но он, видимо, считал, что это его обязанность
по отношению к Барышникову как к другу, а не просто как к объекту
исследования. Но тогда, в свою очередь, и Барышников должен был вести
себя как друг. И когда я слушал такое теплое, прочувствованное
выступление Барышникова на панихиде по Шмакову, то не без грусти думал:
а что мешало эти же красивые слова высказать публично еще при жизни
Шмакова?
[Бродский:]
Ну вы знаете, в конце концов все мы совершаем ошибки. Все мы
находимся в тот или иной момент в какой-то диковатой ситуации.
[Волков:]
Ведь когда Барышников сказал, что книги Шмакова не читал -- это был
чистой воды выпендреж, за счет друга.
[Бродский:]
Ну да, наверное это был выпендреж, а может быть -- и не выпендреж,
я не знаю. Может быть, Барышников не хотел признаваться, что читал
книгу Шмакова. Может быть, он хотел создать впечатление, что книг о
себе не читает. И надо сказать, что зачастую так дело и обстоит.
Например, я точно знаю, что он не читал скандальной книжки Гелси
Киркланд. С другой стороны, я знаю довольно детально, в какой степени
Барышников помогал Шмакову во всех других отношениях. Так что я думаю,
что если Барышников в своем сознании занимался этой проблемой -- хотя я
не думаю, что он этим занимался или должен был бы заниматься -- если он
соотносил одно с другим, то у него, вероятно, не должно было возникать
ощущения той подножки, о которой вы говорили. Вы знаете, одно
уравновешивает другое.
[Волков:]
Я лично остаюсь при мнении, что хорошие слова о человеке
предпочтительнее говорить при его жизни, не стесняясь и публичных
оказий. И, коли мы уж об этом заговорили, хочу поблагодарить вас за
лестное для меня упоминание моего имени в вашем недавнем интервью
московскому журналу "Огонек". Должен вам сказать, что это -- первое
после моей эмиграции на Запад появление моего имени в тамошней прессе
без сопровождающего обязательного слова "отщепенец".
[Бродский:]
Неизвестно еще, надо ли меня за это благодарить. Поскольку я думаю,
что называться отщепенцем -- это весьма лестно. Все мы отщепенцы,
изгои, да?
[Волков:]
С третьей, и последней книгой Шмакова, опубликованной при его жизни
-- "The Great Russian dancers", вообще сложилась, как мне
представляется, ситуация трагическая. Она не только не нашла широкого
читателя, но и профессиональная критика ее практически замолчала. Что
отражало ту враждебность и пренебрежение к Шмакову, которые в тот
момент накопились в этой среде.
[Бродский:]
Безусловно! Поскольку Шмаков был человеком абсолютных мнений, плюс
никогда их не скрывал. Я тоже считаю, что просто бессмысленно открывать
рот, чтобы сказать то, чего ты не думаешь. Это полная трата отпущенного
тебе времени и энергии. От Шмакова стали отгораживаться иронией и
насмешками. Его имя, как вы знаете, для американского уха звучит
несколько диковато и комично. И как следствие, оно дважды появлялось в
списке местных критиков с самыми неудобоваримыми именами. Что очень
отравляло Шмакову жизнь. Он даже изменил написание своего имени, но это
его не спасло. Тогда он какие-то свои статьи стал подписывать
псевдонимом, что было предметом наших бесконечных шуток. Вдобавок
очередная работа Шмакова о балете -- биография Мариуса Петипа, первая в
своем роде, насколько мне известно -- была встречена его издателем без
особого энтузиазма. Уж не знаю, в чем там было дело. В свое время я
видел несколько сот страниц этого манускрипта, но ведь я этих вещей не
читаю -- я вам говорил уж не раз, что балет меня не особенно сильно
занимает. В итоге Шмаков несколько поохладел к писаниям о балете.
Думаю, главное, что его на свете интересовало в последние годы -- годы,
оказавшиеся последними -- это опера, Мария Каллас, о которой он и
принялся писать книгу. Кроме того, автобиографический роман. Вот вы
употребили выражение "трагическая ситуация". Да нет же, я не устану
повторять, что это был человек счастливой психологической конституции.
И поскольку он имел хлеб насущный сегодня, его не особенно
интересовало, что произойдет завтра. Тем более что его поддерживали
Либерманы, Барышников -- да все, кто его знал и любил.
[Волков:]
В свою очередь, и он очень многим помог Барышникову...
[Бродский:]
Да, он Барышникову дал чрезвычайно много. Поскольку у Шмакова, как
вы знаете, была совершенно феноменальная балетная и сценическая память.
Он знал и помнил наизусть множество классических балетных постановок.
Он помнил в них каждую мизансцену, каждое движение. Это было нечто
удивительное. Должен вам сказать, что мне было чрезвычайно интересно
слушать разговоры Шмакова с Барышниковым о том или ином классическом
балете. Я, помню, думал: какие у людей бывают странные качества!
Представьте себе: я раньше не знал, что существует такое понятие, как
музыкальная память. Что музыканты запоминают последовательность
разворачивания музыки, такт за тактом, как мы помним разворачивание
стиха -- слово за словом. И даже музыкантская память -- более подробная
и точная. Для меня это было большим сюрпризом... Подождите, Соломон, я
сейчас закурю...
[Волков:]
Понятная человеческая слабость...
[Бродский:]
Да, понятная человеческая слабость, от которой наступает еще
большая слабость...
[Волков:]
Когда Шмаков умер, меня поразило одно совпадение. Это была всего
лишь деталь, но "говорящая". В "Нью-Йорк Тайме" появился некролог, в
котором было сказано, что причина смерти -- опухоль в мозгу. В то время
как Шмаков умер от СПИДа...
[Бродский:]
Этот некролог написал, кстати, я. Ну они мне его перекроили,
разумеется. И даже вписали фразу, которая мне вообще не принадлежит --
именно эту, об опухоли в мозгу. Я подобной вещи сказать не мог,
поскольку факт смерти Шмакова от СПИДа был более или менее
общеизвестен. Секрета из этого мы не делали. И я крайне удивился
подобной цензуре со стороны "Нью-Йорк Таймс". Ну, в конце концов,
смерть -- это дело частное. Неважно, от чего умираешь...
[Волков:]
Совпадение же, о котором я начал говорить, заключается в том, что
приблизительно в это же время в московском журнале "Огонек" появилось
огромнейшее интервью с главным тамошним сексологом Игорем Коном на тему
о СПИДе в России. И это был, насколько я понимаю, прорыв в обсуждении
этой темы там. Впервые открыто заговорили о СПИДе. Впервые, на моей
памяти, официальная пресса высказалась без осуждения и паники о
гомосексуалистах в России. Кон сказал, что по его оценкам от двух до
пяти процентов мужского населения там -- гомосексуалисты. Никогда
раньше подобные цифры не приводились. Я уж не знаю, насколько они точны
-- скорее всего, сильно занижены: кто же сейчас в России будет
признаваться в том, что он -- гомосексуалист! Но все-таки это начало
какого-то откровенного разговора. При том, что они настаивают, будто в
России известен всего один случай заболевания СПИДом. Что, конечно,
является неправдой. Кстати, Шмаков вовсе не был первым известным
русским эмигрантом, умершим от СПИДа. В начале 1988 года в Амстердаме
умер молодой пианист Юрий Егоров...
[Бродский:]
Да, я знал его!
[Волков:]
Это был музыкант фантастической одаренности! Он обещал стать новым
Горовицем. Я получил извещение о его смерти, подписанное голландским
другом Егорова. А через несколько месяцев пришло письмо, извещавшее о
смерти этого друга... Что касается публикации в журнале "Огонек", то
там обнажается масса проблем: ничего нет, даже презервативов в продаже
нет.
[Бродский:]
Никак перестал работать знаменитый Баковский завод резиновых
изделий? Помните? Но эти изделия, насколько я припоминаю, никогда не
пользовались у населения России особым доверием.
[Волков:]
Да, гораздо больше ценились импортные китайские презервативы.
Считалось, что они повышенного качества, поскольку китайцам надо было
контролировать рождаемость.
[Бродский:]
Это, по-моему, глобальная проблема. Недавно я прочел где-то
довольно интересную информацию о том, что в Чикаго, в одном из
исследовательских институтов, в качестве опыта презервативы просто
положили на подоконник. И они от воздействия воздуха -- от этого смога
и так далее -- начали разлагаться. То есть резина не выдерживает того
воздуха, которым мы дышим.
[Волков:]
Резина не выдерживает, а мы как-то выдерживаем.
[Бродский:]
Но недолго. Недолго. И вдобавок, эта обременительная мысль о том,
что надеяться на презервативы не приходится. На каковую тему мы в свое
время со Шмаковым также немало шутили.
[Волков:]
Хорошо бы теперь издать в России переводы Шмакова из Кавафиса, да и
другие его работы. Нынче это в принципе возможно, поскольку там
довольно жадно абсорбируют культурное богатство, накопленное русской
эмиграцией за семьдесят лет. Дойдет, безусловно, очередь и до писаний
Шмакова. Что будет восстановлением некоей исторической справедливости,
поскольку, когда Шмаков эмигрировал, его имя в России стали отовсюду
вычеркивать, а работы его повыкидывали из библиотек. Что самое
удивительное -- в свое время подобная варварская политика, которая
применялась ко всем эмигрантам без исключения -- все они словно
проваливались в черную дыру -- воспринималась в России как нечто
естественное, само собой разумеющееся. Возникали всякого рода
гротескные ситуации. Например, в Москве в 1976 году вышел сборник
статей о Майе Плисецкой, в котором участвовали ведущие балетные
критики, в том числе и Шмаков. Но, поскольку он в это время уже жил в
Нью-Йорке, его статья подписана другим именем.
[Бродский:]
Да, Шмаков к Майе относился с восторгом. И она к нему была очень
благосклонна. Уже когда он был совершенно болен, Шмаков, вместе с
Барышниковым, отправился в Бостон на галапредставление Майи. Но там он
свалился с приступом, пришлось спешно возвращать его в Нью-Йорк.
[Волков:]
Мне об этом рассказывал Андрей Вознесенский, который поехал в
Бостон в одной компании со Шмаковым. Он тогда, кажется, сочинил свой
стихотворный экспромт: "Геннадий Шмаков, ты не любил в душе башмаков".
[Бродский:]
Должен сказать, что, при всей его подонностости, Евтушенко мне все
же симпатичнее, чем Вознесенский. С моей точки зрения -- которая
конечно же не безупречна -- у Евтуха русский язык все-таки лучше. Ну,
что такое Евтух? Это такая большая фабрика по самовоспроизводству, да?
Он работает исключительно на самого себя и не делает из этого секрета.
То есть он абсолютно откровенен. И, в отличие от Вознесенского, не
корчит из себя poete maudit -- "проклятого поэта", богему, тонкача и
знатока искусств. И я, между прочим, думаю, что искусство Евтушенко
знает и понимает получше, чем Вознесенский.
[Волков:]
Вы знаете, Иосиф, я уверен, что в какую-то будущую идеальную
антологию русской поэзии XX века войдут при любом, самом строжайшем
отборе, по десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского.
[Бродский:]
Ну это безусловно, безусловно! Да что там говорить, я знаю на
память стихи и Евтуха, и Вознесенского -- думаю, строк двести-триста на
каждого наберется. Вполне, вполне.
[Волков:]
И в истории русской культуры и общественно-политической жизни XX
века и "Бабий Яр", и "Наследники Сталина" Евтушенко навсегда останутся.
[Бродский:]
А я не уверен, что останутся. Потому что если в ту антологию, о
которой вы говорите, будет включена "Погорельщин