Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
сятилетку
совершенно спокойно. Я, в общем, как-то подготовился, по всему
аттестату. Думал, что погорю на физике или на химии, но это я как раз
сдал. Как это ни комично, погорел я на астрономии. По астрономии я
решительно ничего не читал тем летом. Действительно, руки не доходили.
Чего-то они меня спросили, я походил вокруг доски. Но стало совершенно
ясно, что астрономию я завалил. Можно было попробовать пересдать, но я
уже как-то скис: надоело все это, эти детские игры. Да я уж и
пристрастился к работе: сначала был завод, потом морг в областной
больнице. Потом геологические экспедиции начались.
[Волков:]
А что именно вы делали в морге? И как вы туда попали?
[Бродский:]
Вы знаете, когда мне было шестнадцать лет, у меня возникла идея
стать врачом. Причем нейрохирургом. Ну нормальная такая мечта
еврейского мальчика. И вслед появилась опять-таки романтическая идея --
начать с самого неприятного, с самого непереносимого. То есть, с морга.
У меня тетка работала в областной больнице, я с ней поговорил на эту
тему. И устроился туда, в морг. В качестве помощника прозектора. То
есть, я разрезал трупы, вынимал внутренности, потом зашивал их назад.
Снимал крышку черепа. А врач делал свои анализы, давал заключение. Но
все это продолжалось сравнительно недолго. Дело в том, что тем летом у
отца как раз был инфаркт. Когда он вышел из больницы и узнал, что я
работаю в морге, это ему, естественно, не понравилось. И тогда я ушел.
Надо сказать, ушел безо всяких сожалений. Не потому, что профессия
врача мне так уж разонравилась, но частично эта идея как бы
улетучилась. Потому что я уже поносил белый халат, да? А это, видимо,
было как раз главное, что меня привлекало в этой профессии.
[Волков:]
Вас не воротило от работы в морге? Чисто физически?
[Бродский:]
Вы знаете, сейчас я такое ни в коем случае не смог бы сдюжить. А в
юности ни о чем метафизическом не думаешь, просто довольно много
неприятных ощущений. Скажем, несешь на руках труп старухи,
перекладываешь его. У нее желтая кожа, очень дряблая, она прорывается,
палец уходит в слой жира. Не говоря уже о запахе. Потому что масса
людей умирает перед тем, как покакают, и все это остается внутри. И
поэтому присутствует не только запах разложения, но еще и вот этого
добра. Так что просто в смысле обоняния, это было одно из самых крепких
испытаний.
[Волков:]
Мне такое даже слушать -- испытание.
[Бродский:]
Ушел я из морга главным образом потому, что приключилась одна
неприятная сцена. Больница эта была областная. И летом очень много
привозили детей. Дело в том, что летом (а это был июль) детская
смертность подскакивает. По области гуляет бруцеллез, много случаев
токсической диспепсии, маленькие дети особенно страдают; что-нибудь
съедят или выпьют -- молочко не такое, и все. Младенцы этому
чрезвычайно подвержены. И пришел к нам в морг цыган. Я выдал ему двух
его детей -- двойняшек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их
разрезанными, то среагировал на это довольно буйно: решил меня тут же
на месте и пришить. И вот этот цыган с ножом в руке стал носиться за
мной по моргу. А я бегал от него между столами, на которых лежали
покрытые простынями трупы. То есть это такой сюрреализм, по сравнению с
которым Жан Кокто -- просто сопля. Наконец, он поймал меня, схватил за
грудки, и я понял, что сейчас произойдет что-нибудь непоправимое. Тогда
я изловчился, взял хирургический молоток -- такой, знаете, из
нержавеющей стали -- и ударил цыгана по запястью. Рука его разжалась,
он сел и заплакал. А мне стало очень не по себе.
[Волков:]
Ну и сцена...
[Бродский:]
Да, сцена была совершенно замечательная. Самое смешное в том, что
морг находился стенка в стенку с "Крестами". И заключенные оттуда
перекидывали к нам записки на волю, посылали друг другу "коней"...
[Волков:]
А что это такое -- "конь"?
[Бродский:]
"Конь" -- это средство общения в тюрьме. Способ передачи разных
сообщений, а также хлеба, вещей. Например, вы -- фраер. Вы попадаете в
тюрьму, а кто-то, наоборот, освобождается, и ему не в чем выйти. Тогда
у вас берут пиджак, затем связывают тряпки, или носки, или простыни в
длинную веревку. Пиджак свертывается в комок и привязывается к этой
штуке. Затем рука высовывается за оконную решетку и размахивает этой
веревкой с пиджаком, пока он не попадает в окно другой камеры. А в
другой камере его ловят, высовывая руку или палку. Это и называется
послать вещь "конем". Из морга я за всем этим мог наблюдать. Когда
позднее я сам попал в "Кресты", то видел все это с другой стороны.
[Волков:]
После морга вы, кажется, работали истопником в котельной?
[Бродский:]
Да. Но это продолжалось сравнительно недолго -- может быть,
несколько месяцев. А потом началась работа в геологических экспедициях.
[Волков:]
Как вы туда попали?
[Бродский:]
А очень просто. Я мечтал путешествовать по свету -- ха-ха-ха, прошу
прощенья, да? Но я совершенно не представлял, как эту мечту
осуществить. И вот кто-то -- не помню уж кто, может быть, даже знакомый
родителей -- сказал, что существуют такие геологические экспедиции. Я
страшно завелся на это дело и узнал, что каждое лето в поле
отправляются геологические партии. И что там просто нужны руки. Это у
меня было. И ноги. И спина, как потом выяснилось. Это тоже у меня было.
Я нашел Пятое геологическое управление и предложил свои незатейливые
услуги. И они меня взяли.
[Волков:]
А здесь пятый пункт не имел значения?
[Бродский:]
О нет! Геология была как та курица -- брала под свое крыло кого
хочешь, кто туда заберется. Геология стала кормящей матерью для многих!
[Волков:]
Куда же вы отправились?
[Бродский:]
Тут вышла небольшая накладка. Я думал, мы поедем на Камчатку. И от
этого, конечно, обалдел -- как сейчас помню. Но вышло ровно наоборот:
вместо Камчатки мы отправились на Белое море.
[Волков:]
Вот, значит, когда вы в первый раз увидели Север! И какое он тогда
произвел впечатление?
[Бродский:]
Замечательное. Это замечательные были места. То есть ничего
хорошего в них не было. Это к северу от Обозерска -- полутайга,
полутундра. Чудовищное количество комаров! То есть все, что со мной
приключилось в дальнейших геологических экспедициях -- по Сибири,
Якутии, Дальнему Востоку -- это детский сад по сравнению с теми
комарами. Хуже никогда не было. Так что это была такая замечательная
закалка, да?
[Волков:]
А что там была за публика, в этих геологических экспедициях?
[Бродский:]
Ну, публика -- с бору по сосенке. Главным образом, бичи. Знаете,
кто такие бичи?
[Волков:]
Бродяги. Те, кто здесь, в Америке, называются "хобос".
[Бродский:]
В общем, да. Но все-таки "хобос" -- куда более смирное племя,
нежели бичи. Бичи -- это люди со сроками, с ножами.
[Волков:]
А чем вы там занимались?
[Бродский:]
В то время создавалась геологическая карта Советского Союза в
миллионном масштабе. Вот и мы делали карту пород, залегающих в этой
местности, на Севере. Это была карта четвертичного залегания, то есть
слоев грунта, недалеко уходящих в глубину: глина и так далее. Шурфы
бьются на метр-полтора. В день мы нахаживали пешком по тридцать
километров, забивали по четыре шурфа. Или, поскольку это было в тундре,
в болотах, делали прокол. Просто брали шест, забивали и что-то
вытаскивали, чего там было. Там, как правило ничего не было.
[Волков:]
А что хотелось найти?
[Бродский:]
Хотелось найти уран, естественно. Чтобы потом... Ну понятно, зачем
нам уран был нужен. Никаких сомнений на этот счет быть не могло. И
между прочим однажды, на Дальнем Востоке, я даже нашел месторождение
урана -- небольшое, но нашел.
[Волков:]
Это была трудная работа?
[Бродский:]
Вы таскаетесь по тайге, по этим совершенно плоским, бесконечным
болотам. Согнуты в три погибели. Разогнуться потом совершенно
невозможно.
[Волков:]
А что тащите?
[Бродский:]
Главным образом, всякие геологические приборы. Поскольку это была
разведка на уран, то дозиметрические приборы. Сначала счетчик Гейгера,
для измерения радиации, потом более усовершенствованные приборы,
довольно толковые, с такой замечательной шкалой, которая давала
приблизительные показания о степени радиоактивности той или иной
породы. Вот вы спросили о впечатлениях от северного пейзажа. Я его
видел, но совсем не в том ключе. Воспринимается этот пейзаж
исключительно в функциональном плане, поскольку эстетически совершенно
не до него.
[Волков:]
А что вы там ели, пили?
[Бродский:]
Ели мясные консервы отечественного производства, которые
разогревали на костре, пили воду. И водку, естественно. Пили также
чифирь, поскольку у основного контингента этих геологических партий
большой опыт по этой части. Пили спирт, тормозную жидкость. Все что
угодно. Точнее, все что под руку попадало.
[Волков:]
А спали в палатках?
[Бродский:]
В палатках, в спальных мешках. Все это тоже на себе, на своем горбу
таскали.
[Волков:]
А женщины были в экспедициях?
[Бродский:]
Мало. Но были, были. Хотя в поле сексуальные проблемы несколько
иначе решаются и смотрятся.
[Волков:]
А именно?
[Бродский:]
Ситуация в этом смысле одновременно простая и сложная. Работа,
конечно, выматывает, но это обстоятельство не превращает тебя в нечто
асексуальное -- как раз наоборот. С другой стороны, бабы в
геологических экспедициях рассматриваются в значительной степени в том
же ключе, что и мужики, потому что выполняют ту же самую работу. И ты
не очень понимаешь: может быть, им как-то не особенно до того? Или
наоборот, до того всю дорогу?
[Волков:]
И как же эти проблемы решались?
[Бродский:]
Существовал определенный сексуальный кодекс -- если не чести, то,
по крайней мере, поведения. Потому что, если начинаешь крутить с
кем-нибудь, то, значит, все остальные оказываются как бы в накладе, да?
А поэтому возникали всякие психологические нюансы.
[Волков:]
Даже у бичей?
[Бродский:]
Ну, работяги -- они всегда себе кого-нибудь находили. Мы часто
останавливались на лесоповальных пунктах, а там постоянно бывали
какие-нибудь расконвоированные бабы. И сразу же начиналось! Как
правило, нигде не задерживаешься: остановка на одну ночь, потом
снимаешься. Поэтому связи носили характер плутовского романа,
применительно к тому ландшафту и к тому контингенту. Но в общем, за мои
годы в экспедициях особенного эротического напряжения или буйства я не
замечал.
[Волков:]
А сколько лет вы ходили в экспедиции?
[Бродский:]
Лет пять-шесть. Началось это году в 1956 или 1957, то есть когда
мне было лет шестнадцать-семнадцать. А кончилось примерно в 1962 году.
И в целом эротика в экспедициях была не очень сильна. Несколько раз
попадались пары, которые работали вместе -- муж с женой или любовники.
Над ними как бы посмеивались, и они вели себя более или менее не
показным, не вызывающим кривотолков -- которые конечно же имели место
-- образом.
[Волков:]
Должен вам сказать, Иосиф, что для начинающего поэта жизненный опыт
у вас был даже для России весьма разнообразным.
[Бродский:]
В плане использования его в художественной литературе? "Мои
университеты" Алексея Максимовича Горького? Между прочим, недавно
кто-то высказал довольно остроумную догадку, почему Горький так назвал
свой знаменитый роман -- "Мать": сначала-то он хотел назвать его "Еб
твою мать!", а уж потом сократил... Но если говорить серьезно, то это
мои университеты. И во многих отношениях -- довольно замечательное
время. Конечно, его можно было использовать и каким-то иным образом,
но...
[Волков:]
Мне кажется, ничто другое не могло бы восполнить такой опыт.
[Бродский:]
На самом деле это не так. Потому что это тот возраст, когда все
вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой
интенсивностью. И абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с
невероятным интересом, как будто это происходит в первый раз.
[Волков:]
В этом возрасте все и происходит в первый раз!
[Бродский:]
И да, и нет. Об этом говорить довольно интересно. Потому что я и
теперь считаю, что не всякий опыт полезен и занимателен. Например,
проработаешь где-нибудь неделю -- и все уже знаешь. Вообще-то в жизни
нет ничего плохого, единственно что в ней плохо -- это предсказуемость,
по-моему.
[Волков:]
Значит, для вас предсказуемость -- это не добро, а, скорее, зло?
[Бродский:]
Да. И когда я в какой-либо жизненной ситуации начинал чувствовать
эту предсказуемость, то всегда от нее уходил. Так что пословица
"повторенье -- мать ученья" не для меня. Если только это не то
повторенье, о котором говорил, по-моему, Лихтенберг. Его мысль звучала
приблизительно так: "Одно дело, когда веришь в Бога, а другое дело --
когда веришь в Него опять". То есть когда приходишь к Богу после опыта
неверия, то это совсем другая история, другая вера. Об этом, кстати,
говорил и Кьеркегор: простите меня, Соломон, за все эти иностранные
имена. При всем при этом -- повторение, конечно, может быть
замечательной вещью. И ты в конце концов привыкаешь к какой-то
предсказуемости.
[Волков:]
Вы как-то раз говорили мне, что предсказуемость -- это одно из
главных условий поэтического творчества...
[Бродский:]
Конечно. Все эти повторения, рефрены...
[Волков:]
Нет, речь шла не о поэтике, но о психологическом ощущении. Вы тогда
говорили, что поэт -- для того, чтобы иметь возможность писать,--
должен существовать в некоем инерционном поле.
[Бродский:]
Ну конечно. Должно возникать экзистенциальное эхо. Тот самый
принцип метафизической музыки, о котором мы уже говорили. Конечно, в
предсказуемости есть определенный плюс. Но лично я всегда норовил
смыться, чтобы не превратиться в жертву инерции.
[Волков:]
Ну не так уж много в вашей жизни предсказуемых ситуаций, скорее
наоборот. Да и время было такое, с постоянными политическими всплесками
и зигзагами. Особенно при Сталине, когда над средним интеллигентом
нависала то одна, то другая смертельная угроза. Вы помните, скажем, как
в вашей семье обсуждали "ждановское" постановление ЦК о Зощенко и
Ахматовой?
[Бродский:]
Нет, это прошло мимо меня -- ну, шесть лет мне тогда было! Из тех
лет у меня сохранилось другое яркое воспоминание -- мой первый белый
хлеб, первая французская булочка, которую я укусил. Война недавно
кончилась. Мы были у маминой сестры, у тетки моей -- Раисы Моисеевны. И
где-то они раздобыли эту самую булочку. И я стоял на стуле и ел ее, а
они все смотрели на меня. Вот это я запомнил.
[Волков:]
А более позднюю кампанию, в 1948 году, помните? Против Прокофьева,
Шостаковича и других композиторов?
[Бродский:]
Про это я читал в газетах. Помню, как осуждали Вано Мурадели и его
оперу "Великая дружба". Но я не очень-то соображал, о чем все это. В
семье у нас об этом не говорили. Но я помню разговоры о "ленинградском
деле". Отец говорил, что Попков был хороший человек.
[Волков:]
Про Попкова многие ленинградцы вспоминали, что он был толковым
организатором. И в частности, неплохо проявил себя во время блокады.
Кроме того, утверждали, что он не был антисемитом. Во время
расследования "ленинградского дела" это, говорят, было поставлено ему
Сталиным в вину. И в связи с этим я хочу спросить у вас вот о чем: как
вы восприняли антисемитскую кампанию начала пятидесятых годов, то есть
дело "врачей-убийц"?
[Бродский:]
А вот эту историю я помню довольно отчетливо. Помню, как я пришел
из школы домой. И мать с отцом, хотя должны были быть в это время на
работе, уже сидели в комнате. И они на меня так странно посмотрели. И
кто-то из них -- то ли отец, то ли мать -- сказал, что скоро им,
вероятно, придется отправиться в далекое путешествие. И в связи с этим
надо будет продать пианино и прочую мебель. Я спрашиваю -- что за
путешествие такое? И отец мне попытался как-то на пальцах все это
объяснить.
[Волков:]
Я моложе вас на четыре года, но тоже помню эти дни. Атмосфера была
какой-то нереальной, как в дурном сне.
[Бродский:]
Отец рассказал мне тогда об открытом письме в газету "Правда",
которое подписали все выдающиеся евреи -- они там каялись и выражали
всяческие верноподданнические чувства.
[Волков:]
С этим знаменитым письмом что-то неясно. Я тоже о нем много слышал.
Но ведь оно так и не появилось тогда в "Правде". И пока точно
неизвестно, кто же именно из еврейских знаменитостей его подписал, а
кто -- все-таки отказался. О письме я тогда, в 1953 году, не знал, но
помню, что в обстановке общей антиеврейской истерии чувствовал себя
крайне неуютно. Грубо говоря, я испугался. А что вы испытывали? Тоже
страх?
[Бродский:]
Вы знаете -- страха не было, нет. Не было. Но и воодушевления, надо
сказать, не было. Ясно, что родителям сложившаяся ситуация не очень
нравилась. И я их жалел: придется выносить мебель, возиться. Я просто
думал о мороке.
[Волков:]
А как вы отреагировали на смерть Сталина в марте 1953 года?
[Бродский:]
Я тогда учился в этой самой "Петершуле". И нас всех созвали в
актовый зал. В "Петершуле" секретарем парторганизации была моя классная
руководительница, Лидия Васильевна Лисицына. Ей орден Ленина сам Жданов
прикалывал -- это было большое дело, мы все об этом знали. Она вылезла
на сцену, начала чего-то там такое говорить, но на каком-то этапе
сбилась и истошным голосом завопила: "На колени! На колени!" И тут
началось такое! Кругом все ревут, и я тоже как бы должен зареветь. Но
-- тогда к своему стыду, а сейчас, думаю, к чести -- я не заревел. Мне
все это было как бы диковато: вокруг все стоят и шмыгают носами. И даже
всхлипывают; некоторые, действительно, всерьез плакали. Домой нас
отпустили в тот день раньше обычного. И опять, как ни странно, родители
меня уже поджидали дома. Мать была на кухне. Квартира -- коммунальная.
На кухне кастрюли, соседки -- и все ревут. И мать ревет. Я вернулся в
комнату в некотором удивлении. Как вдруг отец мне подмигнул, и я понял
окончательно, что мне по поводу смерти Сталина особенно расстраиваться
нечего.
[Волков:]
А что вы слышали о докладе Хрущева на XX съезде партии?
[Бродский:]
Вы знаете, я слышал об этом докладе, но ведь он же был "секретный",
только для сведения членов партии. И этот секрет соблюдался довольно
строго. К примеру, мой дядя, который был членом партии, так нам ничего
и не рассказал. Так что текст доклада я впервые прочел только здесь, на
Западе.
[Волков:]
А какие у вас были ощущения в связи с таким -- для многих
неожиданным -- посмертным низвержением Сталина?
[Бродский:]
Меня это низвержение, в общем, устраивало. Мне тогда сколько было
-- шестнадцать лет, да? Никаких особенных чувств я к Сталину не
испытывал, это точно. Скорее он мне порядком надоел. Чеcтнoe слово! Ну
везде его портреты! Причем в форме генералиссимуса -- красные лампасы и
прочее. И хотя я обожаю военную форму, но в случае со Сталиным мне все
время казалось, что тут кроется какая-то лажа. Эта фуражка с кокардой и
капустой, и прочие дела -- все это со Сталиным как-то не вязалось,
казалось не очень убедительным. И потом эти усы! И между прочим, в
скобках,-- знаете, на кого Сталин производил очень сильное впечатление?
На гомосексуалистов! Это ужасно интересно. В этих усах было что-то
такое южное, кавказско-средиземноморское. Такой папа с усами!
[Волков:]
Я недавно тоже об этом думал, и вот в связи с чем. Из России в
последнее время хлынул поток хроникальных киноматериалов о Сталине.
Раньше их, видно, держали под спудом, а сейчас продают направо и
налево. И я обратил внимание на то, какое впечатление производит Сталин
в этой кинохронике. Он, в отличие от Гитлера или Муссолини, не пугает.
Те кривляются, дергаются, буйно жестикулируют, пытаются "завести" толпу
чисто внешними актерскими приемами. А Сталин ведет себя сдержанно,
спокойно. И от этого его поведение гораздо более убедительно. Скажу
больше: он проецирует какое-то тепло. Действительно возникает ощущение,
что сейчас он тебя обнимет и пригреет. Как сказали бы американцы --
surrogate father figure.