Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бродский Иосиф. Вокруг Иосифа Бродского -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  - 112  - 113  - 114  - 115  - 116  - 117  - 118  -
119  - 120  - 121  - 122  - 123  - 124  - 125  - 126  - 127  - 128  - 129  - 130  - 131  - 132  - 133  - 134  - 135  -
136  - 137  - 138  - 139  - 140  -
о, она - учительница, она - журналистка, гораздо лучше меня понимала, что такое воспитание в самом широком, истинно общественном смысле. Но при этом от каждой своей статьи в газете, от каждой судебной или иной записи она привыкла требовать прежде всего результата совершенно прямого, конкретного: чтоб выпустили человека из тюрьмы; чтоб дали человеку комнату; чтоб восстановили человека на работе... Прямого результата запись суда над Бродским, несмотря на все наши усилия, не давала, - а воспитательный смысл? а художественная ценность? - Бог с ними, печально говорила Фрида. В последние недели Фридиной жизни, или точнее: в последние недели Фридиного умирания, когда она уходила от нас, покидала нас, или еще точнее: когда она покидала себя, лежа неподвижно на тахте в своей милой комнате, меня преследовал один и тот же сон... Возвращается Бродский. Я - во сне - набираю номер: АД 142-97. И говорю: "Сашенька, Иосиф вернулся, скажи маме... Сашенька, скажи маме..." И во сне думаю: как хорошо, что она успела узнать. Что я успела подать ей весть туда, на тахту, которая из веселой, мягкой обыкновенной тахты превратилась в два твердых, как камни, непостижимых слова: смертный одр. Сон этот осуществился наяву, но, к великому нашему горю, неполностью. Бродский был освобожден через полтора месяца после Фридиной смерти. Он пришел ко мне. Мы вместе позвонили в Ленинград Анне Андреевне и его родным. Потом я сняла трубку и набрала номер: АД 142-97. - Сашенька, Иосиф вернулся, - сказала я Саше, когда та отозвалась. Мы обе замолчали. Продолжения не было. Из горла ничего не шло на губы, с губ ничего в трубку. Я видела Сашу так же ясно, как если бы это был не телефон, а телевизор. Ресницы, волосы. Я видела пустую тахту. Я подумала: пойти, разве, на могилу, прошептать эти слова земле: Фридочка, Иосиф вернулся... В двадцатых числах июля, дней за десять до конца, Фрида в последний раз спросила меня о Бродском. И странно, мне показалось потом, когда я перебирала в памяти мои последние к ней приходы, что этот разговор был тенью нашего старого разномыслия: "Бог с ней, с литературой, был бы цел человек..." Когда я вошла, Фрида лежала спиною ко мне и лицом к стенке, и когда я села в кресло рядом с тахтой - не повернула ко мне головы, не подняла глаз, и поздоровалась со мной только морщинкой: это от усилия улыбнуться морщинка перерезала лоб. - Ну как наш рыжий мальчик? - спросила Фрида медленно, словно бы по складам, "ры-жий маль-чик?". Дело стояло тогда на точке совершенно загадочной. Оно находилось у председателя Верховного Суда РСФСР Л. Н. Смирнова, и в течение трех месяцев нам по телефону и лично отвечали на спрос, что решаться оно будет "через три-четыре дня". На письма же и телеграммы ответа вообще не было. Но все-таки у меня для Фриды была припасена хорошая новость: Евтушенко, сказала я, вернувшись из Италии, представил в ЦК, как водится, записку о своей поездке, и там, излагая содержание своих бесед с представителями итальянской интеллигенции, заявил, что "дело Бродского" наносит престижу нашей страны огромный ущерб, что Бродского необходимо выпустить и, главное, как можно скорее издать книгу его стихов - потолще той, какая издана на Западе. Там же он писал, что берется сам составить книгу и приготовить предисловие к ней. - Книга Бродского! Вот бы хорошо! - сказала я. Фридочка показала мне рукой, чтобы я с кресла пересела на тот угол тахты, с которого она могла видеть меня, не поворачиваясь. И подняла веки. - Не до предисловия тут, не до книги, - сказала она легко, быстро, внятно. И затем снова с трудом, по складам: - Вы-пустили бы маль-чи-ка на во-лю. Кни-га - это по-том. И закрыла глаза. Книга - потом. На первом месте - человек. Мысль мыслей. <...>" ___ Иосиф Бродский. Постпостскриптум (перевод с английского) Как всегда неохотно, с трудом проснувшись, я опять вижу во- круг себя тупик пространства. Язык времени, только что проглотившего грамматику, еще подрагивает, дегустируя герундии, предлоги, просто слова -- части речи. В вакууме одеяла морщится от мигрени вопрос: кто же суть она, чей овал, бюст и проч. удаляются от меня так же уверенно, как тиран осуществляет завидное право первой ночи в своей Империи, не ведая, что вписывание в угол спальни еще одного деформированного пиэрквадрата не суть панацея от будущего. Так нас учит пример вдруг тяжело занемогшего брата моей матери (или отца?) -- человека, как правило, честного, зане его я, безадресно ругая свои костыли, вставную челюсть, слуховые аппараты, искусственное сердце -- все эти предвестники и мне тоже грозящего торжества будущего над перспективой,-- всЈ же уважаю. Ныне круглосуточная сиделка, я вынужден скармливать своему уму эту ужасную скуку постоянного вглядывания в ярко-серый цвет горизонтального времени. Впрочем, горизонталь в какой-то мере вертикальна. Как еще не сказал я, обращаясь к не-знаю-кому. Часть мужчины в перчатке подает лекарство и поправляет подушки. Перекру- ченный мозг (да, мой) тешится совершенно секретной мыслью о близкой смерти лежащего, тем заслуживая упрек в коварстве. Но нет, он (мозг) -- лишь вода, отраженная в чешуе залегшей поутру на дно камбалы, в отличие от меня не успевшей даже мысленно пересечь океан, обозреть полмира, или стать знаменитым поэтом. * Пародия (c) С. Виницкий, 1999. Распространять свободно. Игорь Шайтанов. Уравнение с двумя неизвестными "Вопросы литературы", N 6, 1998 ___ Уравнение с двумя неизвестными Поэты-метафизики Джон Донн и Иосиф Бродский Бродского все чаще и охотнее сравнивают с Джоном Донном и говорят о нем как о "поэте-метафизике", несмотря на колеблющуюся степень неясности такого определения*(1). В английском контексте неясность сопутствует слову, которое значит слишком много, ибо соотносит Бродского с классической традицией XVII века. В русском, по крайней мере в сфере поэзии, оно все еще значит очень мало. Русскому Донну едва исполнилось двадцать лет. Он лишь подходит к своему совершеннолетию. Его имя только начинает звучать узнаваемо, и не так уж много известно о нем, помимо имени. Телевизионный журналист, дававший информацию с похорон Бродского, сожалел о том, как плохо по сю пору мы сумели оценить своего недавно умершего гения, в то время как на Западе его уже поставили в один ряд с великим [американским] поэтом Джоном Донном (Петр Орлов, НТВ, 2 февраля 1996 года). В этой ошибке эхом отдается память о том, что Донна в России впервые узнали как автора эпиграфа к знаменитому роману Хемингуэя "По ком звонит колокол". Это было счастливой случайностью (впрочем, необходимой для его поэтического развития), что Бродский наткнулся на Донна так рано -- в начале 60-х, в самый разгар увлечения у нас Хемингуэем. Хотя "По ком звонит колокол" оставался запрещенным цензурой по идеологическим соображениям -- чтобы не огорчать Долорес Ибаррури, находившую искаженным в нем исторический облик испанской революции, -- роман все же вскоре был напечатан. Вначале в целях контрпропаганды очень ограниченным тиражом: "Для служебного пользования". Чем менее книга была доступной, тем более она притягивала. Название было на слуху до чтения. Не тогда ли впервые и Бродский услышал имя Донна? Или это было, когда ленинградский переводчик европейской поэзии Иван Лихачев взял с полки том стихов Донна, упрекнув Бродского и Евгения Рейна за то, что они его не знают?*(2) Русский Донн Не имея возможности с абсолютной уверенностью восстановить время и место первого знакомства Бродского с Донном (за год или за два до написания в начале 1963 года "Большой элегии Джону Донну"), мы обладаем одним документальным свидетельством. После возвращения Бродского из ссылки в 1965 году другой Лихачев, Дмитрий Сергеевич, известный ученый и член редакционного совета престижной академической серии "Литературные памятники", добился заключения с Бродским договора на перевод сборника "Поэзия английского барокко". Этот факт подтверждается анонсом в периодически издаваемом каталоге серии: "Поздние представители эпохи Шекспира, оказавшиеся свидетелями английской революции, а некоторые и реставрации, поэты "метафизической школы" выразили в своем творчестве трагические противоречия своего века, соединяя подлинный лирический пафос, сжатость и образность выражения с высокой интеллектуальностью, остроумием и изяществом художественной формы. В книге будут представлены в переводах И. Бродского лучшие образцы. Рядом с наиболее крупными поэтами (Донн, Марвель, Херберт, Крашоу, Воган, Коулей) в книге будут представлены и более мелкие (Хэррик, Кэрью, Уоттон, Рочестер и др.). Комментарий В. М. Жирмунского"*(3). В первый раз английские поэты-метафизики предполагались к изданию в России. Восемь печатных листов, то есть 5600 стихотворных строк, было отведено для них вместе взятых. Многие имена были совершенно новыми и оказались неверно транслитерированными: Марвель вместо принятого теперь и более точного Марвел, Крашоу вместо Крэшо, Коулей вместо Каули, Хэррик вместо Геррик (или Херрик). Имя Донна стояло в том же ряду и едва ли более известное, чем все остальные. Для Донна это также был бы дебют, за исключением нескольких случайных строк и одного-двух стихотворений, ранее опубликованных. Книга так и не увидела свет. Бродский уехал, переведя лишь несколько текстов, и издательский анонс остался тем редким случаем, когда его имя смогло появиться в печати, пророчески связанное с именами английских метафизиков, равно неизвестными широкой публике. Из этих переводов тогда -- в 1966 году, то есть за год до появления анонса, -- в печать попало лишь одно стихотворение Донна -- "Посещение" ("Когда твой горький яд меня убьет..."), процитированное в статье А. Аникста "Ренессанс, маньеризм и барокко в литературе и театре Западной Европы"*(4). Чтобы перевести Донна и метафизиков, нужно было создать стиль и закрыть лакуну в русском знании европейского XVII века. Почему она образовалась? Вплоть до сих пор человек, начитанный и представляющий историю западной литературы, скажет вам, что великими писателями XVII века были Корнель, Расин, Мольер... Может быть, вспомнится Мильтон. И лишь в последние два десятилетия начинается трудное знакомство с поэзией европейского барокко. Появляются первые издания испанца Гонгоры, немца Грифиуса, голландца Вонделла и английских метафизиков, в том числе Джона Донна. Что помешало их более раннему вхождению в русский контекст? Предположу лишь две причины. Одну -- касающуюся характера русской культуры, вторую -- собственно поэзии. Вероятно, были и другие, но скажу об этих двух. Мироощущение барочной лирики должно было показаться русскому сознанию не только очень далеким, но и прямо кощунственным в ее религиозных жанрах. Православие не знает такой непосредственности соприкосновения духовного с личным на основе именно личного, когда поэт вступает в общение с Богом, не оставляя своего эмоционального, даже чувственного опыта, обрушивая его в текст, почти не изменяя языку любовной лирики, когда со всей страстью он адресуется к небу. Для подобной странности сочетания тона и предмета есть свой термин -- "священная пародия". В русском сознании она должна была показаться оскорбительным богохульством и действительно показалась таковым в оригинальных стихах Бродского, чьи метафизические строки уже были названы "самыми страшными в русской поэзии"*(5). (О строчках, вызвавших такую оценку, нам еще придется говорить.) Что же касается официального советского литературоведения, то у него к барокко была идеологическая неприязнь, и русский читатель узнавал о Донне (не зная его) как о том, кому в англоязычном литературоведении отводится непомерно большое место в ущерб Мильтону: "Дальнейшему оттеснению Мильтона на задний план английской литературы XVII в. способствовало увлечение "метафизическими" поэтами и Донном, которым английское и американское литературоведение переболело в 20--30-х годах нашего века"*(6). Не менее важно и второе -- поэтическое обстоятельство. В русской поэзии привыкли ценить ясность и простоту. Оба эти достоинства были осенены пушкинским именем, его "гармонической ясностью". Все, что отклонялось от господствующего вкуса, к тому же подкрепленного столь характерным для русской литературы в целом требованием общедоступности и демократичности, должно было отстаивать право на существование. Желание впасть, "как в ересь, /В неслыханную простоту" рано или поздно посещало едва ли не каждого русского поэта. Почва для барочного стиха созревала долго и была подготовлена лишь всем поэтическим движением нашего века. Стиль для нее предстояло создать. Это явилось делом Бродского. Что и когда становилось известным из Донна русскому читателю? Это предмет для отдельного исследования. Вероятно, в числе первых его начал переводить О. Румер (1883--1954). Один из ранних переводов был выполнен С. Маршаком -- стихотворение из цикла "Благочестивые сонеты" ("Divine sonnets"): "Смерть, не гордись, когда тебя зовут..." На автографе дата -- 1945. Однако в данном случае Маршаку не суждено было ни стать первооткрывателем, ни внести сколько-нибудь важного вклада в создание русского Донна. Этот единственный его перевод не сделал погоды, появившись в 1969 году в третьем томе собрания сочинений (повторен в 1972 году в маршаковском томике серии "Мастера поэтического перевода") одновременно с тем, когда над переводами из метафизиков работал И. Бродский, и накануне того, как увидел свет сборник "Стихотворения" Донна в переводе Б. Томашевского (1973). Это было начало, и оно было курьезным. Для примера: вот первая строфа из "A Valediction forbidding mourning", переведенного как "Прощание, запрещающее печаль" Б. Томашевским и "Прощание, запрещающее грусть" -- И. Бродским. У Томашевского: Так незаметно покидали Иные праведники свет, Что их друзья не различали, Ушло дыханье или нет. У Бродского: Как праведники в смертный час Стараются шепнуть душе: "Ступай!" -- и не спускают глаз Друзья с них, говоря "уже". Отметим только то, что безусловно слышимо: Томашевский уничтожил [интонацию] подлинника, заменил сложный речевой рисунок ритмичной ямбической дробью. Интонация стала важнейшей находкой Бродского, подкрепленная, как и в оригинале, анжанбеманами, вынесением в сильную рифмующуюся позицию слов неожиданных, вспомогательных... Переводы Бродского увидят свет в 1988 году*(7), а Томашевского -- на полтора десятилетия ранее, но они не могли создать традиции и не могли сделать метафизический стиль фактом русской поэзии, ибо именно этот стиль и утрачивался в переводе. Наряду с интонацией пропадал особый характер [речевого остроумия], неожиданность как бы спонтанно рождающихся резких метафорических сближений. Любопытно, что Томашевский настолько не решался пойти вслед Донну, довериться ему, что отказывался даже от того, что было им уже найдено. Об этом можно судить по раннему варианту перевода "Солнце встает", который приведен в книге Р. М. Самарина "Реализм Шекспира" на страницах, посвященных поэзии Донна: "Нет для любви ни зим, ни лет в полете. /Часы и дни -- лишь времени лохмотья"*(8). Это буквальное повторение оригинала: "Love all alike, no season knows nor clime, /Nor hours, days, months, which are the rags of time", -- сохраняющее силу его образа, его мысли. Однако переводчик как будто усомнился в своем праве быть настолько резким в выражении и смягчил его до безликости, печатая в сборнике: "Ни лет, ни зим, ни стран любовь не знает, /Ни дней, ни месяцев она не различает". Первый блин вышел комом. Донн попытался заговорить по-русски, сменив остроумие на банальность. Оставалось ждать второй попытки. Она не могла быть связана с именем Бродского, к тому времени вынужденного покинуть Россию и с сожалением прервавшего работу над метафизиками, о чем свидетельствует Вяч. Иванов: "Придя ко мне прощаться в конце весны 1972 года перед вынужденным отъездом из России, он назвал среди прочего оставляемого с сожалением и несостоявшуюся "работу с Аникстом"*(9) (который должен был написать предисловие и комментарий для серии "Литературные памятники"). В 1977 году свет увидел очередной том "Библиотеки всемирной литературы" -- "Европейская поэзия XVII века". Там был Донн и другие метафизики, представленные в разных переводах. Сошлюсь на свое мнение об этом событии, ставшее одним из первых суждений о русском Донне, высказанным до появления переводов Бродского и до открытого явления в России его самого: "Переводчики явно в затруднении, по аналогии с какой русской традицией мыслить этот ритмически разорванный, метафорически усложненный стих. Не знаю, насколько сознательно, но некоторые стихи Д. Донна ... явно переведены "под Пастернака". Странный анахронизм, хотя и понятно, откуда возникшая аналогия. Все же между аналогичными явлениями такого рода слишком велик временной промежуток. Может быть, стоило припомнить другое -- то, что новая русская поэзия начиналась с ломоносовского сопряжения "далековатых" идей. В той эпохе таится, видимо, более верная стилистическая подсказка"*(10). Именно это возвращение и осуществил Бродский, связав три века русской поэзии, выступив в ней архаистом-новатором. Но тогда его поэзии для России не существовало. В его отсутствие метафизическую подсказку действительно искали у Пастернака. Говоря о его влиянии, я имел в виду, например, еще один перевод "Прощания, запрещающего печаль" -- А. Шадрина. Вот третья с конца строфа: И если душ в нем две, взгляни, Как тянутся они друг к другу: Как ножки циркуля они В пределах всего того же круга. Кажется, у позднего Пастернака (стихи из романа "Доктор Живаго") можно найти то, что послужило для настройки слуха, вплоть до рифмы и мысли о нераздельности: Ты -- благо гибельного шага, Когда житье тошней недуга, А корень красоты -- отвага, И это тянет нас друг к другу. И более ранний Пастернак ("советское барокко", как якобы отозвался о нем однажды Мандельштам) мог быть сочтен близкой аналогией стилю метафизиков по целому ряду признаков: разговорное косноязычие, метафоризм, детальная разделка мира ("всесильный Бог деталей")... И Донн, и Пастернак резко современны по речевой окраске стиха, но современность у них разная: XVII век -- у одного, ХХ век -- у другого. Впрочем, уже в том сборнике "Библиотеки всемирной литературы" за спиной переводчиков ощущалось и другое присутствие -- Бродского. Едва ли случайно, что, пожалуй, и на сегодняшний день один из лучших переводов Донна на русский язык -- "Ноктюрн в день святой Люси, самый короткий день года" удался тогда Андрею Сергееву, московскому знакомцу Бродского. Нечастые переводческие удачи случаются там, где аналог поэтической речи уже создан поэтом: День Люси -- полночь года, полночь дня, Неверный свет часов на семь проглянет: Здоровья солнцу недостанет Для настоящего огня; Се запустенья царство; Земля в водянке опилась лекарства, А жизнь снесла столь многие мытарства, Что дух ее в сухотке в землю слег; Они мертвы, и я их некролог. В ломающемся неравносложном размере нет ни хрупкости, ни неуклюжести, но напротив -- ощущение сильного и уверенного движения, как будто уже включен метроном ритма, теперь так хорошо знакомый по стихам Бродского. В лексике -- естественность вхождения архаизма и одновременно метафорическая решимость, с которой овеществляется отвлеченное (жизненный дух в сухотке, я -- их некролог). Не своими переводами в первую очередь Бродский формировал стиль русского Донна, а своими оригинальными стихами, которые вобрали в себя опыт английской "метафизической поэзии". Переводы были выполнены как своего рода первый шаг в постижении новой стилистики, и он не всегда был верным в отношении оригинала. Бродский тогда -- до отъезда -- еще не вполне справлялся с английским языком. Не все сложные места удавалось расшифровать. Так, явные трудности возникли с пониманием начала раннего послания "Шторм" (1597), адресованного Кристоферу Бруку: Ты, столь подобный мне, что это лестно мне, Но все ж настолько "ты", что эт

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  - 112  - 113  - 114  - 115  - 116  - 117  - 118  -
119  - 120  - 121  - 122  - 123  - 124  - 125  - 126  - 127  - 128  - 129  - 130  - 131  - 132  - 133  - 134  - 135  -
136  - 137  - 138  - 139  - 140  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору