Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
Валентин ПИКУЛЬ
СЛОВО И ДЕЛО 1-2
ЦАРИЦА ПРЕСТРАШНОГО ЗРАКУ
МОИ ЛЮБЕЗНЫЕ КОНФИДЕНТЫ
Валентин ПИКУЛЬ
СЛОВО И ДЕЛО
КНИГА ПЕРВАЯ: "ЦАРИЦА ПРЕСТРАШНОГО ЗРАКУ"
ONLINE БИБЛИОТЕКА http://www.bestlibrary.ru
ЛЕТОПИСЬ ПЕРВАЯ
ГОСУДАРЕВА НЕВЕСТА
Мощно, велико ты было, столетие! Дух веков прежних
Пал пред твоим алтарем ниц и безмолвен, дивясь
Но твоих сил недостало к изгнанию всех духов ада
Брызжущих пламенный яд чрез многотысящный век
А Н Радищев
("Осьмчадцатое столетие")
Никто не уповай во веки,
На тщетну власть князей земных
Их те ж родили человеки,
И нет спасения от них
Михаила Ломоносов
(псалом ј 145)
Глава 1
По самому краю гиблого света течет стылая Сосьва-река. А куда течет -
неведомо, и там, за рекой, пусто, только зверь пушистый сигает. Вот на
этом-то берегу, распевая псалмы и богохульствуя, одинокий старик с полудня
копал могилу.
Ненастно было...
- Ай-ай, дел наделал - всего и не упомнишь! Зато и был он князь двух
империй (Российской и Римской) , генералиссимус и ордена Андрея
Первозванного кавалер. Сердечный друг, "мин херц Данилыч", его высокое
сиятельство Алексашка Меншиков - на краю света, в армяке мужичьем, бородатый
и страшный, и вот.., видит бог: копает могилу!
Для дочери. Для Марьюшки. Для царевой невесты.
- И вознесо-ох избранна-аго-о, - пропел Меншиков сипло.
А в могиле было ему даже хорошо: не обдувал ветер, что забегает с тундры,
не виднелись из ямы постылые крыши Березова-городка. Только чистые облаци
над головой старика - плывут и плывут в незнаемое.
Под вечер вернулся Данилыч к себе в домишко, что срубил саморучно
(бревна-то в два венца клал, окошки-то в кругляк вывел - на зависть одичалым
березовцам). Семейство опального князя, выплакивая глаза, сумерничало в
нетопяеияых горницах. Всего двое и остались: сын его Санька да девка малая -
тоже Александра. Супругу-то свою, Дарью Михайловну, еще под Казанью навеки
оставил - на самом берегу Волги зарыл ее, когда в ссылку обозом тянулись.
- Будет вам! - цыкнул Меншиков на детей. - Пряники-то писаны на Москве
остались. И скулить - неча... Мой грех вижу в том, что не отведали вы ранее
горбушки серенькой.
Раздул лучину - прошел к покойнице. В кедровом гробу, обитом сукном
изнутри, покоилась царская невеста - княжна Марья. А жития ей было
осьмнадцать лет. И хвори она никакой не знала - просто тоска приключилась.
"В Москву, - плакала перед смертью, - в Москву бы мне..." Торчал теперь из
кружев остренький носик, а губы раскрылись в смерти - губы, царем недавно
целованные.
Меншиков подул на замерзшие пальцы, долго и неумело вдевал серьги в
занемевшие мочки покойницы. Вдел кое-как, и затрясся в рыданиях гордый
подбородок:
- Эх, Марьюшка.., быть бы тебе императрицей! Почто не отдал я тебя за
Сапегу? Жила бы в Польше... Внука бы мне.., внука!
После погребения не мог Данилыч отойти от дочерней могилы. Все на другой
берег Сосьвы посматривал. А там синел корчеватый лес да стелились вдали
тобольские тундры - края постылые, жуткие, безлюдные... И сказал сыну и
дочке с лаской:
- Детушки, вы домой ступайте. Не то озябнете, чай! А сам примерился
глазом, сразу помолодевшим. Лопатой отсек добрую сажень и торопко начал
копать другую могилу. Рядом с дочерней - только пошире, только поглубже...
Страшно стало, и в рев ударились княжата:
- Тятенька, тятенька! Не пужайте нас, миленькой... На што вторую-то
грабстаете? Ой, горе нам, сирым Меншиковым...
Данилыч знай копал - быстро и сноровко.
- Не вам, не вам, - ответил. - А имени несчастному моему!
И вскорости, правда, слег. Сначала интерес к еде потерял. Пил только воду
с брусникой.
Лежа на полатях под шубами, начитывал Данилыч мемуар свой, а княжата
записывали. Память не изменяла временщику: баталии да кумпанства, виктории
громкие да ретирады стыдные - все он помнил... Все! А однажды поманил к себе
сына поближе:
- Глуп ты, чадушко, но смекни. Деньги-то мои при банках надежных лежат -
в Лондоне и Амстердаме. Смотри же, Санька: как бы тебе на дыбе из-за них не
болтаться...
Юный князь вяло шевельнул бесцветными губами:
- Сколько ж там у нас, тятенька?
- Да миллионов с десять, почитай, набежит... Велик грех!
Тоненько и горестно заплакала дочка:
- Ой, лишенько! Оскома от клюкв и брусник здешних, вишенок бы мне
московских из садика... Желаю я на Москве показаться!
Вспомнил тут Данилыч, как отказал жениху ее, принцу Ангальт-Дассаускому,
потому как мать его была аптекарской дочкой.
- Терпи, - сказал. - Да за казака ступай здешнего. Что прынц, что казак -
едина доля тебя ждет, бабья...
В конце короткой тобольской осени, когда метельные "хивуса" залепили
снегом окошки, почуял Меншиков смерть и выпростал из-под вороха шуб свою
жилистую руку:
- Вот она.., пришла, стало быть, за мною! Ну, так ладно.
Велел камзол нести да брить себя. Без бороды, принаряженный, стал он тем,
каким его ранее знали. Даже глаз с искрой сделался - будто в знатные годы.
Губы, всегда скупые, размякли, добрея.
И все замечал с одра смертного. Эвон паутинка в уголке ткется, у лампадки
фитилек гаснет, мышонок корочку в нору себе прячет. Вот и мышонок сей жить
останется. Березовская мышь - не московская: что она знает-то? "А я, князь
светлейший, помираю вдали от славы и палат белокаменных... Обида-то какая! -
содрогнулся всем телом. - Мыши - и той завидую..."
Над ним склонился сын - в грудь отца вслушался:
- Поплачь, сестричка: изволили опочить во веки веков наши любезныя
тятеньки, Александры Данилычи... Но глаз временщика открылся снова -
круглый.
- Еще нет, - сказал Меншиков. - За мной слово остатнее. Не раз, детушки,
помянете вы дни опальные, яко блаженные! И завещаю вам волю отцовскую:
подале от двора царева живите. Не совладать вам... Вот и все. А теперь -
плачьте!
Матвей Баженов, мещанин Тобольской губернии, хоронил грозного временщика.
В мерзлую землю, посреди голубого льда, поставили тяжелую гробовину и
засыпали землей пополам со снегом. Великие сибирские реки, во едину ночь
морозами смиренные, уже звонко застыли: открылся до Москвы путь санный -
тысячеверстный.
***
Долго едет казак на заиндевелой лошадке. Гремят в котелке мерзлые куски
щей, наваренных бабою на дорожку, да стукаются в мешке вкусные пельмени. У
редких станков ямских пьет казак горючую водку. Корявым пальцем достает из
лошадиных ноздрей острые сосульки. Коль не вынешь их - кобыла падет, а казак
пропадет.
Больше месяца ехал служивый по сверкающему безлюдью снегов. Но вот
потянуло дымком над долиною Иртыша: Тобольск - пупок всей Сибири, город
важнецкий, при губернаторе и чиновном люде. За щекой у казака пригрелся
серебряный рубль. Ух, и загуляет же казак на раздолье кабаков тобольских,
вдали от жены и урядника!
Но допрежь вина - дело. В сенях канцелярии казак сбросил гремящую от
мороза доху, ружьецо курком к стенке прислонил и достал пакет из-за теплой
пазухи.
- Эй, люди! - объявил казак. - Дело за мной государево да спешное. Во
Березове-городке на Аксинью-подзимницу скончал живот свой поругатель царя и
отечества бывший князь Меншиков, персона известная... На чью руку мне депеш
о том скласть?
А до Москвы от Тобольска еще более двух тысяч верст. Медленно движется
обоз из Сибири: посылают соболей да серебро в казну царскую - ненасытную;
везут кяхтинскую камку да черный чай, зашитый в кожаные "шири". Под полстью
храпит в возке крытом пьянственный поручик (командир обозный). Иной час
протрезвеет и гаркнет в лютую морозную ночь:
- Эй, наррроды дикие! Водки бы мне... Хоадно. Грустно.
Москва же это время жила сумбурно и лиходейно, во хмелю, в реве
охотничьих рогов, в драках да плясках. "Эй-эй, пади!" - И по кривым улицам
пронесется, давя ползунов нищих, дерзкий всадник на запаренной лошади. Бок о
бок с ним проскачет князь Иван Долгорукий, а за ними гуртом дружным (с
белыми соколами, что вцепились когтями в перчатки) промчатся с гиком да
свистом доезжачие, кречетники, псари, клобушечники...
И падет народ по обочинам: то сам царь - его величество Петр В торы и,
внучек Петра Первого да Великого': От плоти царевича Алексея, что казнен был
гневливым батюшкой, урожденный. А в Воскресенском монастыре, средь кликуш и
юродивых, еще доживала свой век его бабка - царица Евдокия Лопухина.
Год 1729-й - год на Руси памятный: канун раздоров, крамол боярских и
разливов крови российской...
Ждите, люди, беды народной - беды отечественной!
***
Времечко-то ненадежное - без ласки к людям, без приветности душевной. Вот
и воронья на Москве стало много. Старые люди крестились походя: "К беде,
стал быть, коли каркают". Ивашке Козлятину, что у Ильи-пророка на Теплых
Рядах дьяконствовал, опять виденьице было: будто бы покойный царь Петр
Лексеич из гроба восстал, а от дыхания его так и пышет. Ивашка в приказе
Преображенском пытан был и на огне ленивом, плетьми дран, показал
допытчикам: мол, так оно и было.., восстал и пышет!
Приказ Преображенский тот вскоре уничтожили, и притихло бы вроде все: ни
тебе "слова", ни "дела". Только у рогаток замшелые дониконианцы на люд
прохожий двумя перстами грозились. О Страшном суде покрикивали сердито:
"Нонешний Синод - престол антихристов, скоро вера сыщется, и будет людям
жить добро, да не долго!" А в кружалах и фартинах царских грамотеи книжные
шепотком подметные письма читали. В них о райской землице сказано было.
Есть, мол, такая за Хвалынь-морем, идти до нее надобно сорок ден, не
оборачиваясь. А коли обернулся, милок, то и пропал...
Крестьянство пребывало на Руси в великом оскудении: войны Петра I
прошлись податями по мужицким хлевам да сусекам. Повыбили скотинку, повымели
мучицу. Армия тоже притомилась в походах. Изранилась, поизносилась. Люди
воинские от семей отбились - блудными девами пробавлялись. А на базарах
дрались, воровали и клянчили калеки - обезноженные, обезрученные, стенами
крепостными при штурмах давленные, порохом паленные... Всякие!
Дорого дались России победы азовские, на лукоморьях Гиляни каспийской да
в землях Свейских - полуночных. Теперь офицерство промеж себя толковало
так-то:
- Ныне малость и отдохнем! Государь пока младехонек, войны не учнет.
Лисичку где на охоте пымает - и рад! Да и Верховный совет тайный, слава те
господи, к миру Склонен...
А напившись тройной перцовой (которая горит - свечку поднеси), рвали на
себе мундиры жиденького суконца, рубили шпагами по тарелкам, плакались
горько и себя жалели:
- Мало, што ли, погибло да потопло нашего корени - дворянского? На што
нам Питерсбурх да галеры мокрые? Не нанимались в каторгу, чтобы грести по
морю веслами... Виват шляхетство!
И правда, Петр II от моря Балтийского отъехал подалее. Как явился в
Москву на коронацию, так и остался в покоях дворца Лефортовского, на слободе
Немецкой; в уши ему дудели бояре:
- Вот, государь, Москва-матушка - куды-ы там до нее Питеру, что на
болотах ставлен. Тамотко и дух гнилой, чухонский. И дичи той нету, а у нас -
эвон: из окна стебай лебедя любого - еще десять летит к тебе, чтобы вашему
величеству угодить...
Царь-отрок на Москве прижился и закапризничал:
- Что это умники, словно гуси лапчатые, о водах Балтийских пекутся? Не
хочу плавать флотски, как дедушка! Велите на площадях указ мой под барабан
бить: чтобы под страхом наказанья свирепого не болтать никому - вернусь в
Питерсбурх или нет! Мое то дело, государево: где желаю, там и живу...
Кляня русские порядки и бездорожье, кутаясь в меха и одеяла, иноземные
посольства тоже потянулись в Москву. Поближе к интригам двора, к теплым
печам московского боярства, к варварской музыке бестолковых куртагов, к
широкоплечим русским красавицам.
Петербург опустел. Замело сугробами едва намеченные першпективы. От
Невского монастыря да с чухонской Охты забегали прямо в "парадиз" волки и
выедали из будок сторожевых собачек. Иногда рвали в клочья и запоздалого
путника. Флот получил из Москвы грозный приказ: "Далеко не плавать!"
В один из дней москвичи проснулись от грохота. По кривым проулкам,
дребезжа станками, тянулся громыхающий обоз. Это переехал в Москву и
Монетный двор. Где власть - там и деньги. А следом за станками ехали великие
возы с великими бочками. Везли в этих бочках не рыбу - везли архивы
Двенадцати коллегий. Без бумаг, как и без денег, не стало житья русскому
человеку.
***
Петру II было тогда всего четырнадцать лет. Дядькою при нем состоял князь
Алексей Григорьевич Долгорукий, а воспитание царя-отрока было поручено
вице-канцлеру - барону Андрею Ивановичу Остерману, который иногда
прокрадывался в двери императора:
- Ваше величество, не пора ли нам занятия продолжить?
Но барона силком выталкивал прочь дядька царя.
- Ступай с богом, Андрей Иваныч, - говорил Долгорукий. - Кака там учеба?
Каки еще занятия? Вчера только пороша выпала... Собаки с вечера кормлены..,
по первопутку волка травить едем!
Глава 2
И по ночам в честные домы вскаки
Вал гость - досадный и страшный...
Князь Мих. Щербатов
Спит Москва боярская, развалясь дворами в темноте сугробов, в тупиках
переулков, что бегут от Мясницкой вдоль Тверской-Ямской - аж к лукавому на
кулички. Одинокой искрой светится окошко на самом верху Сухаревой башни.
Редко проползет в тени заборов хожалый, да хорошо (мертвецки!) спится
пьяницам, которых утречком божедомы соберут в одну братнюю могилу - без
родства, без племени. И крест водрузят упившимся - един крест на всю
братию!..
От рогатки вдруг заголосил страж города:
- Кто едет? Не худой ли человек? А то - вертай вспять...
На сытых лошадях под золотыми попонами ехали от заставы трое в масках,
словно разбойники. "Эть!" - сказал один и кистенем вмах уложил стража в
сугроб, отлетела в сторону алебарда...
- Куды далее? - спросил другой, постарше да в седле поусядистее. -
Сказывают, будто у Салтыковых девки хороши больно.
- Запирают их, - отвечал третий. - Да и собаки злые... Кистенями
взмахивая, ехали далее. Фыркали лошади.
- Чей дом сей? - спросил всадник, самый юный и верткий.
- Апраксиных, кажись...
- Ломай! Тута девки живут, нами еще не мятые... Старший грузно обрушил
забор. Самый юный - худой и тонкий, с голосом петушка - приказывал, а двое
покорно его слушались. Взвизгнула отбитая ставня. Тишком влезли через окно в
девичью. Старший двери сторожил, а молодые пошли мять девок...
Снаружи - на крик! - ломилась уже хозяйская дворня. Ворвался народ с
дубьем и плетками. Впереди всех (лютый, в слезах) наскакивал хозяин, граф
Апраксин:
- Бей, убивай разбойников... Я в ответе! Огня, огня... Вздули огонь, и
Апраксин, раскорячив босые пятки, вдруг начал стелиться по полу. Так и
пластался, словно раздавленная жаба. И светилось лицо вельможи умильной
радостью:
- Ваше величество, почто через окошко жалуете? Завсегда и с параду
принять рады... Ай и молодечество, государь! Вот и выпала благость нашему
дому-то...
Разом упало дубье, вмиг опустились плети. Скинув маску, стоял юный отрок
- император. Друг его, князь Иван Долгорукий, штаны подтягивал, а возле
дверей ухмылки строил егермейстер Селиванов.
Таились от людей и от света девки - порушенные...
- Брысь, подлые! - шипнул на них Апраксин. - Вы, дуры, еще благодарить
бога должны... Честь-то! Честь-то кака!
И просил гостей нежданных откушать чем бог послал. Прошел царь с
любимцами своими к столу. Наливки разные пробовали. Юный царь вина не любил.
- Чу, - сказал он, - тихо... Музыка-то откуда идет? Притихли за столом. А
из глубин дома всплакнула флейта. Повела осторожно. Так и тянуло на нее,
словно в сон, и спросил князь Долгорукий хозяина:
- Уж не у тебя ли играют, граф?
- Ей-ей, - заерзал старый вельможа, хитря. - Ума не приложу. Видать,
гостьюшки дорогие, это из дому Салтыковых слыхать...
Но царь встал, на потолки указывая:
- Не ври! Вот тут.., веди в покои верхние! Апраксин снова пластался перед
царем:
- Ваше величество, смилуйтесь... Женишка моя, старуха... А человек ейный
- на што он вам, молодцам экиим?
- Сказывай - где? - прикрикнул император... Упали засовы с дверей.
Потаенные. Коптила свеча. Прикованный длинной цепью, сидел на полу
белобрысый малый в бархатном кафтане. И держал перед собой флейту - нежную,
сладкоголосую.
- Ты кто? - спросил царь узника. - Музыкант?
- Нет, - отвечал парень, бренча цепью. - Я есть куафер графини
Апраксиной... Землепашец провинции Нарвской, зовут же меня - Иоганн
Эйхлер... А что играю - так скушно мне!
Ванька Долгорукий цепь поднял с пола.
- Тяжела, - сказал. - А за што ты в железах сиживаешь?
- Сижу на цепи, потому как ведаю женский секрет своей госпожи, и боится
она, как бы не выдал я!
- Каков секрет? Говори прямо... Я - царь твой!
- Парик ей делаю, - ответил Эйхлер, низко кланяясь.
- Давно ль прикован ты?
- Пятый уж годочек пошел, как света белого не вижу...
Царь взялся за цепь, и (длинная-длинная) она повела его из темницы. Змеей
уходила цепь под двери спальни графини. Хмельная компания вслед за Петром
гуртом вломилась в опочивальню: озорник Долгорукий откинул пуховые одеяла:
жмурясь от света яркого, старуха Апраксина сослепу тыкалась в подушки, а
голова у нее была - гладкая, как колено...
- Отомкни цепь, - велел Долгорукий хозяину. - Бабьи секреты не в нашу
честь. Мы люди веселые, охотные, а до старух нам дела нету. Прощай, граф! Да
отвори конюшни свои - нам лошадь нужна...
Со двора Апраксиных отъехали уже четверо: позади всех жадно дышал ветром
чухонец Иоганн Эйхлер; торчала из-под локтя его флейта - жалостливая...
На рассвете четыре всадника, пришпоривая усталых коней, тишком въехали в
подмосковное имение Горенки.
***
Рассвет наплывал со стороны Москвы, сиренево сочился в берегах
Пахры-реки, осенял застывшие в покое леса. За окнами старой усадьбы в
Горенках вьюжило - мягко и неслышно. Господская домовина, поскрипывая
дверьми, угарно дымилась печками спозаранок.
Алексей Григорьевич князь Долгорукий (гофмейстер и кавалер) с трудом
перелез через супругу, что была поперек себя шире, и нехотя зевнул на иконы.
- Ишь ты, - жене буркнул. - Развалила бока-то... Вставай! Уже кафу варят,
чую, быдто в Варшаве живем... О, хосподи!
Свечной огарок раскис за ночь, в опочивальне было мутно и едко. В одном
исподнем князь юркнул в сени, с писком разлетелись перед боярином челядные
девки.
- Я вам... Кыш-кыш! Глаза-то куда растопырили?
В соседней вотчине князей Голицыных (за рекою, в Пехро-Яковлевском) уже
усердно названивали к заутрене. "Богомолы.., умники!" - думалось Алексею
Григорьевичу, который никого из Голицыных не жаловал: рознь ветхозаветная,
еще от пращуров. Две древние фамилии (Долгорукие от Рюрика, Голицыны от
Гедимина) исстари перед царями свары устраивали.
В дальних покоях князь Долгорукий приник к дверной щели. На широкой
постели, в обнимку, словно братья, спали его сын Ванька с императором.
Порхал над их головами огонек лампадки. Из лукошка под кроватью вылезли
малые кутята, в теплых потемках трепали один другого за уши.
И сладостно обомлел Алексей Григорьевич: "Вот счастье-то! Сам
государь-император с