Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
и: кондиции припекали их, словно горчичник. Дикая герцогиня,
Екатерина Мекленбургская, наседала на свою царственную сестру с советами.
- Раздери ты их! - внушала настырно. - Без кондиций цари жили, никому
отчета ни в чем не давали. Хотят - казнят, хотят - милуют. Эвон Феофан-то,
владыка синодский, речет нам пророчески: будет нам утеха одна под старость -
яблочно драчено себе натирать. А мы не стары с тобой, сестрица: под сорок
лишь кинуло. Тут бы нам и погулять в годы остатние. Повеселиться бы в полную
сласть... Раздери, говорю!
Кейзерлинг, таясь задворками, привез на Москву у себя под шубами
маленького Бирена. Карлуша служил почтальоном - утром и вечером младенца
таскали из дома в дом заговорщики, пихали в сырые пеленки записки, доносы,
проекты... Анна читала, читала, читала!
- Голова вспухла! Как быть-то? - сомневалась. - Гудит Москва, в полках
тоже за меня... Кого ж мне слушаться?
- Только Остермана, - нашептывал обворожительный Корф. - Без Остермана
вам никогда не уничтожить кондиций.
А под окнами дворца ревела пьяная гвардия.
- Наша берет! - орал граф Матвеев, гуляка известный. - Никаким верховным
подчина не сделаем. Виват Анна! Виват самодержавная! Матка наша!
Фельдмаршал Долгорукий пришел в Совет, тылом кулака вытер слезившийся
глаз.
- Не усмирить, - признался. - Я токмо подполковник в полку, а матка Анна
полковником надо мной стала... Как совладать? Не помереть бы всем нам
смертью худой, собачьей!..
Анна отполдничала, в окнах сочился серенький московский денек. И понесло
ее в мыслях обратно на Митаву, вспомнила леса, через которые ехала. Ах,
где-то среди лесов этих, в деревеньке убогой, ждет ее любезный, томясь
разлукой. Помазанница она божия, императрица всероссийская, а.., что толку?
Любая торговка блинами придет домой, а там муж, там дети. И куда как ее,
императрицы, счастливей!
В мыслях таких раскалила она себя, озлобила плоть и душу в желаньях
самовластных. И тут, совсем некстати, потянуло от дверей сквозняком и духами
- это Василий Лукич пришел с перьями.
- Князь Голицын, - сказал, - для разговора важного к вам жалует... Готовы
ль вы?
- Когда покой мне дадите? - вспылила Анна.
- Ваше величество, - ответил Лукич, - вы еще и царствовать не начали, а
уже о покое заговорили... Что же дале-то станется?
Князь Голицын, в комнаты войдя, заговорил дельно:
- Верховный совет рассудил за благо согласовать суть присяги
общенародной, а такоже иноземцев, при дворе нашем обретающихся на службе
волонтирной. И вашему величеству сей тестамент высочайше апробовать надобно!
Анна, не мигая, смотрела на огонь, бушевавший в печной утробине; от
смолистых поленьев с треском летели искры.
- Говорят, - произнесла с угрозой, тихо, - измыслили вы лукавство противу
моей особы? И будто присяга та не имени моему, а вам, верховным, приноситься
должна? - Поднялась резко от печи, с кочергою в руках, пошла на Голицына. -
Кому еще, - выкрикнула, - кому еще, окромя особы моей, присягать должны
православные?
- Отечеству, - сказал Голицын твердо.
Анна Иоанновна исподлобья глянула на сановного старца своим престрашным
зраком. Нет, не испугала! А уж каков взгляд тот был - у других спросить надо
(даже Бирен его не выдерживал).
- Ну, так ладно, - потухли глаза Анны. - Еще что? Дмитрий Михайлович
положил на стол грамоту из Совета.
- На сих днях, - сказал, - вы самовластно, без ведома нашего, упредив
события, себя полковницей гвардии объявили...
- Нешто не по праву? - осерчала Анна.
- Конечно, нет. Вам права не дано. Но мы препозицию вашу рассмотрели, и
вот.., патент! Но впредь, - напомнил Голицын, - Совет просит вас не забегать
вперед. Ибо, - объяснил спокойно, - мы тоже не святые: не каждую препозицию
вашу потом можно меморией подкрепить!
Анна Иоанновна кочергой в злости переворошила поленья в печи:
- Все - ложь, ложь, ложь! Закрой двери, князь, ныне ругаться станем... На
што ты патент суешь мне? Разве не вольна я сама, своею волей, себя
полковником сделать?
- А - кондиции? - спросил Голицын. - Вы их забыли?
- А - гвардия? - в ответ спросила Анна. - Нешто не слышал, как она
приветствует меня в своих полковницах?
- Гвардия - еще не Россия, - осадил ее старик. - Это только у турок
янычары судьбу Оттоманов решают из казармы зловонной! Мы же, россияне, слава
богу, не сатрапные варвары!
Анна Иоанновна смахнула патент со стола:
- Прочь! Мне того не надобно... Содеянное - содеяно, и отмены тому не
бывать! Я императрица русская... А коли что, так и знай, князь: на Митаву
укачу - быть на Руси тогда смутам и кровопролитию великому... Народ меня
призовет обратно!
- Что ж... Езжайте, ваша светлость!
"Светлость, а - не величество?.. Оно и правда: ведь мне еще не
присягали!"
С грохотом покатилась на пол кочерга - древняя, кремлевская.
- От бога я! - зарыдала Анна. - Я божьей милостию взошла... Тако и
канцлер сказывал: от бога я дана России!
- А вот это - ложь, - злорадно произнес Голицын. - В ночь кончины
государя собрались мы в Совете семеро. И мы, семеро, вас на престол избрали.
С моего же голоса! А никого восьмого (понеже самого господа бога) меж нами
не было.
- Безбожник ты, князь! Бог долго ждет, да больно бьет.
- Нет, не безбожник я, и во всевышние силы горячо верую. Но ханжества и
суеверия, разум затмевающего, не терплю... Вы сказали сейчас, что на Митаву
съедете? А я сказал: езжайте с богом! Претенденты на престол российский
сыщутся. Вот и "кильский ребенок", прямой внук Петра Великого, растет в
Голштинии...
- То - чертушка! - воскликнула Анна.
- Но здравствует и цесаревна Елисавет Петровны...
- Потаскуха! - вырвалось у Анны.
- Что ж, - усмехнулся Голицын. - В селе Измайлове пребывает ваша сестрица
родная, Екатерина Иоанновна, коя на престол права имеет с вами равные. А в
монастыре Вознесенском замаливает грехи наши тяжкие царица вдовая - Евдокия
Лопухина!
И, ничего более не сказав, Голицын вышел.
- Не коронована, - простонала Анна, - не коронована ишо...
"В колыбели голштинский чертушка, в слободе Александровой пьет с
Шубиным-сержантом Елизавета, на Измайлове сестрица Мекленбургская, а Голицын
ушел, бумаги на полу валяются, присяга-то - отечеству, и никто не
поможет..." - Анна схватила перо и, не читая бумаг, стала быстро покрывать
их своими подписями.
Голицын был еще силен, ссориться с ним опасно...
***
- Женщины, - сказал Остерман, подумав. - Ведь самое главное при дворе -
женщины. А где пахнет духами, там и наш любезный обольститель Рейнгольд
Левенвольде!..
Рейнгольд был назначен обер-гофмаршалом, отныне он приемами при дворе
Анны ведал. Не захочет Левенвольде показать тебя государыне, и пойдешь ты от
двора домой, слезами умываясь.
Дамский же букет цветок к цветку подбирали, как бы прошибки не вышло.
Первой ко двору попала баронесса Остерман (Марфутченок), потом Наталья
Федоровна Лопухина, урожденная фон Балк, пройдоха блудодейная; пригрели у
двора баб Салтыковых, княгиню Черкасскую (жену Черепахи), Авдотью Чернышеву
- сквернословную, дурную...
- Все внимание - на Дикую герцогиню Мекленбургскую, - сказал Остерман
Левенвольде. - Пусть она муссирует Анну ежедневно. В этой женщине таится
целый легион низких страстей, козней и коварства... Но, - добавил Остерман,
- как мы посмели забыть о семье Ягужинского?
Догадливый Левенвольде разлетелся во дворец.
- Ваше величество, - нашептал он Анне, - генерал-прокурор бывший еще
томится под арестом, а его супруга.., а дочери...
Анна поняла намек с полуслова - в ладоши хлопнула:
- Скорохода сюды! Пущай бежит до Ягужинских: быть матке старой в дамах
статских, а дочкам Пашкиным фрейлинство жалую...
"Теперь, - раздумывал Остерман, - надо выдвигать наверх молодых князей
Голицыных, воздать почести старикам Голицыным, а Долгоруких уничтожать
нещадно. Два семейства, издавна враждебные, в соперничестве сами пожрут одно
другое. Но это лучше сделать потом, а сейчас..." Остерман, глянув на
Левенвольде, неожиданно сказал:
- Сейчас нам следует выдвигать князя Антиоха Кантемира!
- Пшют, - фыркнул Левенвольде.
- Вы сами пшют, сударь. Два умнейших человека в Москве, Феофан Прокопович
и аббат Жюббе-Лакур, почитают его за светлейшую голову в Европе... А,
скажите, во что оценивают вашу голову?
Левенвольде вздернул подбородок: вот она, голова курляндского Аполлона
(серьга в ухе обер-гофмаршала сверкала алмазом).
- Ваша голова, - добил его Остерман, - стоит ровно столько, сколько вы
изливаете на нее духов. И - не более того! Если желаете, - добавил
вице-канцлер, - я скажу вам то, в чем вы никогда не признаетесь даже
прекрасной Лопухиной в минуту откровения.
- Женщине, барон, всего нельзя доверить!
- Но вы скрываете и от мужчин, что являетесь тайным шпионом королевуса
прусского... На посту курляндского посла очень удобно торговать секретами
России, не так ли?
Вот теперь Рейнгольд Левенвольде оскорбился не на шутку.
- Любопытно, - сказал, - чем вы торгуете, барон?
- Только своей головой... Вот этой самой, - постучал Остерман себя по
лбу, - которая приведет Россию к величию, чтобы сохранить мое славное имя в
анналах истории! Ступайте...
А под окнами стрешневского дома вдруг заиграла флейта. Да так сладко и
умиленно, что Остерман закрыл глаза ладонью, вспомнил зеленые холмы
Вестфалии... Ах, годы, годы, где молодость?
- Розенберг, - позвал он секретаря, - откуда эта музыка?
- Некий чухонский дворянин, Иоганн Эйхлер, просит вас благосклонно
обратить внимание на его искусную игру.
- Я желаю его видеть. Пусть войдет...
За эти дни Иогашка Эйхлер износился, по трактирам и харчевням ночуя, в
паклю свалялись его белые волосы. А руки, от холода синие, с трудом уже
нащупывали клапаны флейты...
- Мне ваше лицо знакомо, - пригляделся Остерман.
- Имел несчастие, барон, служить при доме Долгоруких!
"Ого, - решил Остерман, - этот малый наверняка многое может вспомнить..."
И вице-канцлер спросил Эйхлера - наобум:
- Где князья Долгорукие хранят свои сокровища?
- Полны дома их сокровищ несметных. А тайников не знаю...
Из-под козырька смотрели на парня недоверчивые глаза:
- Скажи мне, добрый друг Эйхлер, кому ты еще предлагал свои услуги после
служения у Долгоруких?
- Все боятся. Никто не пожелал иметь меня при себе. Вице-канцлер тихонько
рассмеялся:
- Зато Остерман никого не боится... Розенберг, - велел он, - приготовь
комнату для этого молодого человека. Постель, белье, таз, горшок. Обед
давать ему от моего стола...
Эйхлер разрыдался:
- Боже мой! Как вы добры... Никто не пожелал меня приютить. Гнали, словно
чумного. Только вы, барон! Только вы...
Он поймал руку вице-канцлера, стал целовать ее пылко, и Андрей Иванович
погладил флейтиста по голове.
- Остерман никого не боится, - повторил. - Живи и флейтируй!
Глава 10
Алексей Григорьевич князь Долгорукий совсем затих в своих Горенках -
боялся. Сыну говорил он:
- Погоди, Ванек... Лукич, дяденька твой, пока на самом верху живет. А
пока он наверху, нас жрать не станут...
Василий Лукич жил "наверху", сторожил императрицу ("Драконит меня", -
говорила о нем Анна). Но двор разрастался, словно гриб худой на помойке, и
скоро Лукича из покоев дворцовых вышибли вместе с барахлом его. Левенвольде
перед ним извинился. "Фрейлинам государыни, - сказал, - спать негде..."
Почуяв близость опалы, Лукич кинулся к верховному министру - Голицыну.
- Дмитрий Михайлыч, - сказал, - время таково приспело, что субтильничать
неча! Или на попятный идти, или... Сам понимаешь: пока полки еще наши,
арестовать всех смутьянов - да в железа!
- Пекусь о согласье пока, - отвечал ему Голицын. - Вот и мысли мои о
том... Погоди, Лукич: дай с присягою разобраться.
***
День присяжный - день опасный. Москву - в штыки, Кремль - в ружье, на
папертях церквей - солдаты. Попробуй не присягни, заартачься - живо штыками
до смерти защекочут... Первопрестольная бурлила у подножия собора
Успенского, кишмя кишела в четырнадцати церквах - там читались присяжные
листы, секретари совали в руки пере для подписа, губами - кисло и слюняво -
осторожные дворяне целовали святое Евангелие. А на площади Красной,
коленопреклоненные пред знаменами полков, присягали преображенцы и семеновцы
- сила грозная, непутевая. Крутились на лошадях фельдмаршалы: князья -
Долгорукий, Голицын, Трубецкой...
Над площадью, в сердце Москвы, гремели слова присяги:
ОТЕЧЕСТВУ МОЕМУ ПОЛЗЫ И БЛАГОПОЛУЧИЯ ВО ВСЕМ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ ИСКАТЬ И
СТАРАТЦА, И ОНУЮ ПРОИЗВОДИТЬ БЕЗ ВСЯКИХ СТРАСТЕЙ И ЛИЦЕМЕРИЯ, НЕ ИЩА В ТОМ
СВОЕЙ ОТНЮДЬ ПАРТИКУЛЯРНОЙ, ТОЛЬКО ОБЩЕЙ ПОЛЗЫ...
А в слободе Немецкой, в лютеранской кирхе, присягали на верность России
иноземцы. Здесь же был и Генрих Фик, камералист известный. Пахло от Фика
варварской редькой, которую с утра кушал он с маслом подсолнечным. И
опустилась в нерешимости рука благонравного пастора.
- Господин де Бонн, - спросил пастор, - как прикажете поступить с
господином Фиком? Счесть ли его нам за члена общины нашей или.., отослать
для присяги к русским?
- Да, именно так, - распорядился генерал де Бонн. Тогда Генрих Фик заявил
дерзко:
- Какую великую честь оказали вы мне... Буду счастлив принадлежать к
великому народу - народу русскому!
- Народ в рабстве, непросвещенный, - отвечал ей пастор, - великим быть не
может... Ступайте же к рабам, господин Фик.
- Но рабы создали Рим. - И Генрих Фик ушел. Явился он в русскую церковь
Покрова богородицы.
В толпе присягателей разглядел его зоркий генерал Матюшкин.
- Стой! - закричал священнику. - Этого жоха погоди мирром святым мазать.
Не брать присяги с него: он, видать, спьяна в православные затесался...
- Не я ли коллегии вводил на Руси? Не я ли доходы государства русского на
двести тыщ по таможням умножил?
- Ты - не русский: ступай в слободу Немецкую.
- Но там меня прогнали, ибо немцем тоже не считают...
- Эй, солдаты! - велел Матюшкин. - Вывесть его из храма, чтобы мерзким
видом своим он благолепия не нарушил...
***
А по лесным дорогам, проселкам, где свистит по ночам разбойный люд да
ухает леший, скакали сержанты от Сената с присяжными листами. Артемий
Петрович Волынский, трезв и сумрачен, приводил к присяге казанских жителей.
Потом отозвал в сторонку воевод (свияжского и саранского) Козлова Федора да
Исайку Шафирова.
- Робяты, - сказал, - времена, кажись, наступают смутные. Вы языки более
не треплите. Всего бойтесь...
Поехали воеводы по службам. Но у последней заставы, где расставаться им,
зашли в трактир, где вино пить стали в разлуку.
- Что деется? - говорил Козлов. - Вроде бы и не токмо Анне присягали, а
еще и отечеству... Может, отечество-то не выдаст?
- Ныне, сказывают, - отвечал Исайка, - Семен Андреевич Салтыков, что
внизу был, вверх поперся. При царице спит и ест. А он есть дяденька нашему
губернатору! И мы его, этого Сеньку, в прошлое винопитие ругательски, как
собаку, бранили...
- Волынский-то - вор. Коли его возьмут когда в инквизицию, он нашего
брата не пожалеет. Тому же Семену Андреевичу выдаст нас с головой, чтобы
самому макиавеллевски выграбстаться...
Под вечер, вином опившихся, поклали воевод по санкам и развезли по
службам: Козлова - в Свияжск, а Исайку Шафирова - в Саранск, где они давно и
славно воеводствовали.
***
Голицын выступил из тьмы, ярко горели старческие глаза его. Блеклые,
запалые вглубь, в ободах темных от устали.
- Швеция, - заговорил он, - смутою нашей не побрезгует: Стокгольм уже
готовит войска отборные в землях финских и свейских, дабы Питерсбурх в море,
срыть! Малороссия гетманство имеет, но Сечь бунтует, и Украина, столь
близкая России, может отпасть от нас... - И грохнул князь кулаком по столу:
- А мы доколе же препираться будем? Не пора ли согласие учинить? Не то
быть отечеству рваным! Душевней надо, душевней быть в согласии...
Слушали его сейчас: канцлер Головкин, сверкал золоченым пузом князь
Черкасский, злобствовал фельдмаршал князь Иван Трубецкой; да генералы еще
были при этом - мурза Абдулла Григорий Юсупов, вояка рубленый, и Михаил
Афанасьевич Матюшкин...
- Михаила Афанасьич, - сказал ему Голицын, - ты человек прямой, и проект
твой не замыслив лукаво. Желаешь ты на общенародие опираться! На нем же и я
виды строю. Чтобы суд был правый и скорый. Чтобы выбирать персон, а не
назначать, на места упалые... Так зачем же заборы-то меж собой городим?
Черкасский понял, что сейчас и до него доберутся: он тоже (правда, руками
Татищева) проект соорудил. А уклониться надобно, ибо времена ненадежны.
Черепаха поскорее налил себе вина, выпил спешно, чтобы охмелеть крепче. С
пьяного-то - какой спрос?
- Пьян я, - заговорил Черкасский. - Ничего уже не помню...
Голицын шпагу из ножен выхватил. Рубанул по графинам, круша все к черту;
летели осколки, звеня; забрызгало скатерти вином.
- Вы пить или говорить пришли сюда? - закричал он злобно.
Князь Юсупов грудью заслонил от шпаги миску свою.
- А мое винишко не тронь! - заявил старик. - Покеда же я тверез - скажу,
что знаю... Не в том беда, что на самодержство желаешь ты, Дмитрий Михайлыч,
узду надеть. А в том беда, что олигархии надобно пастись нам, ибо она еще не
едино государство до добра не доводила. Речь Посполитая нам не в указ, -
разумно рассуждал старый татарин. - Они там кричат о свободе более, но
кажинный пан за свое корыто держится. То нам, россиянам, не пристало! У нас
корыто едино на всех - Россия наша, в него сольем труды наши общие, из него
же и благосостояние свое дружно лакать станем...
Голицын повернулся к Головкину:
- Канцлер! За тобой - слово...
- Охти, стар я, ослаб, - простонал Гаврила Иванович. - В переменах
коронных не обыкся... На покой мне пора, а на мое место давно пристало
Остермана сажать! А на Остерманово место - тебя.., тебя, Алексей Михайлович!
Быть тебе в вице-канцлерах!
Черкасский поднял голову: его? Вице-канцлером?
- Шутишь ли? - спросил весело, про хмель забыв.
- Таково желание государыни нашей, - отвечал Головкин.
Матюшкин (человек прямой) в угол сплюнул:
- Будет вам стулья-то двигать, - заговорил огорченно. - России не станет
легше от того, кто из вас на чье место сядет. Едино нам выгодно: свалить
истукана самовластного... Кнут да дыба, языки резаны да ноздри рваны - вот
чего России следует устрашаться!
Мерцали узкие лезвия татарских глаз Юсупова.
- А - народ? - спросил он. - Его не избыть. Он тоже вам не дрова
какие-нибудь. Он тоже голос имеет...
- Простолюдству нашему, - отвечал Голицын, - слабину дадим. Но сначала
рознь надобно потушить среди нас. Не дай-то бог, ежели щука станет жрать
щуку. Феофан только и ждет того. А если налетят на Русь немцы с Биреном
подлым? Тогда мы, русские, на костях предков своих Руси величие
воссоздавшие, в чужом холопстве запресмыкаемся!
Фельдмаршал Трубецкой только отмахнулся:
- С чего бы это? Мы от Гедимина свой корень ведем, и Анне Иоанновне знать
о том должно . Неужто нас не оценит?
Голицын задохнулся, рванул жабо на груди:
- Не забывай, Иван Юрьич, что она двадцать лет в Курляндии просидела. Да
ей за эти-то годы любой конюх из немцев стал дороже тебя, русского
фельдмаршала! Помни, кто согрел ее ложе...
- Верно! - п