Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
е!
Голицын чуть было в бороду ему не вцепился:
- Кондиции самой императрицей на Митаве апробованы. Она - согласует, а вы
не согласуете?
- Обман все, - взъярился Феофан.
Тут фельдмаршал Долгорукий громыхнул жезлом:
- Это чей же обман? Уж не сама ли государыня решила тебя обманывать?
Будешь писать или нет?
Феофан щелкнул зубами, словно волк в капкане.
- Не согласую, - сказал твердо. - Но штыка в гузно боюсь получить и
потому подписую...
Примчался гонец. Протянул верховникам пакет, который (в знак особой
спешности) был пронзен птичьим пером. Вскрыли письмо - от Василия Лукича, с
дороги. Головкин-канцлер страдал от страха.
- Что там? - спросил, дрожа мелко. - Не худое ли?
- Беды нет! Ея величество, государыня Анна Иоанновна, просят выслать ей
навстречь пять "огоньков" собольих из казны.
Из Сибирского приказа казна выдала пять соболей. И снова поскакал гонец
по ухабам, пил водку на редких ямах. Вечером протянул кису в руки
императрицы. Пять серебристых полос исчезли в сундуке. Анна Иоанновна
ключиком щелкнула, на сундук села.
- Ваше величество, - спросил Лукич, - не рано ли копить стали?
- Да не коплю я, - смутилась Анна. - Девки-то мои митавские обтерханы,
мехов попросили. Особо Цеге фон Мантейфель да Тротта фон Трейден Фекла... Ну
я и хотела одарить девок. А тут красу такую увидела, и жалко отдавать стало.
Ты уж напиши, Лукич, на Москву, чтобы еще пяток "огоньков" выслали. А эти я
у себя оставлю...
Опять скачут гонцы, у всех - пакеты, проткнутые птичьим пером для пущей
скорости. В письмах тех просьбы царицы: икры ей, соболей, вина, буженины...
***
Едут! Валдайские холмы - звоны бубенчатые. Ух да ух - взлетают сани.
Кораблем плывет царский шлафваген, сияя зеркальными стеклами... Кейзерлинг
под вечер отстал от поезда. Посмотрел, как растаял над лесом дымок из трубы
шлафвагена, велел вознице гнать возок обратно - живо, живо, живо!
Бенигна Бирен растолкала задремавшего мужа:
- Эрнст, Эрнст, очнитесь же... Кто-то скачет к нам! Проснулся и Лейба.
Либман. Кутаясь в шубы, Бирен затих в углу. Торчал лишь большой нос, а глаза
были печальны, как у побитой собаки:
- Боже, когда кончатся мои муки? Что ждет всех нас? Либман открыл дверцу
кареты, выглянул. Из-за редколесья настойчиво и твердо стучали копыта
всадника... Вот и он!
- Это скачет Кейзерлинг, бояться нечего. А за ним возок...
- Уф, - передохнул Бирен. - Какая пытка эта русская дорога!
Лейба Либман погладил рысий мех на шубах Бирена:
- К чему отчаиваться? Анна любит ваше семейство и не даст в обиду детей
ваших. Кто не знает ее нежного сердца?
Кейзерлинг уже просунул голову в карету:
- Вы неосторожны, друзья. Сказано же вам, чтобы ехать верст на двадцать
от поезда. А вы насели уже на хвост Долгорукого, это опасно... - Из возка
Кейзерлинг перегрузил к Биренам припасы от стола Анны Иоанновны: соленые
языки, ветчину, печения разные. - Нельзя и мне отставать от поезда, -
признался он. - Мы все время на подозрении у московских депутатов. А где
Карлуша? Анна очень скучает!
Сонного Карлушу Бирена, замотанного в куколь, Либман передал Кейзерлингу,
тот сунул младенца под шубу, махнул рукой:
- Итак, до завтра... Рано утром я опять отстану от поезда и верну вам
Карла, сытого и веселого!
- Постой, - остановил его Бирен и, разворошив одежды на ребенке, сунул на
грудь ему письмо от себя: сугубо личное, любовное, страдальческое - для
Анны...
Тем временем Василий Лукич ("Дракон мой", - говорила о нем Анна
Иоанновна), сидя в шлафвагене на турецких подушках, развлекал императрицу
анекдотами, еще смолоду из Версаля вывезенными. Ах, эти дорожные разговоры,
сколько их было в жизни дипломата!
- Людовикус, ваше величество, будучи в настроении отменном, изволил
спрашивать куртизана своего: "Скажи, любезный, что бы ты делал, ежели
королем был?" На что ответствовал ему куртизан тако: "Я ничего не делал
бы..." - "Как же так? - воскричал Людовикус. - А кто бы управлял страной
моею?" На что получил ответ от куртизана: "Законы, ваше величество!"
- Вольно же им, - хмурилась Анна Иоанновна. - Нет уж, Лукич, ты
дьявольским искушением не промышляй... Бес-то силен в законах, а бог силен в
помазанниках своих!
- Но законы, мудро составленные, сильнее цесарей.
- Да кто тебе сказал чушь такую?
- Тпрру... - раздалось с высоких козел, и затихли полозья.
- Вот и ям Затверецкий, - сказал Лукич. - Здесь постели и ужин
приготовлены. Прошу, ваше величество, откушать и почивать.
Вылезли. Пока Лукич с Голицыным разбирал почту, пока ужинали, глядь - уже
и полночь набежала. Дистанцию пути на завтра наметили, курьеров на Москву
отослали, пора и самим на перины заваливаться. "Глаз да глаз", - думал Лукич
и без стука распахнул двери царицыной опочивальни. Анна Иоанновна раскинула
руки, загораживая младенца. Распеленутый, лежал на столе Карлушка Бирен и
пускал веселые пузыри, суча ножками.
- Уйди, Лукич! - закричала Анна, побагровев от злобы. - Ступай прочь от
греха... Слышишь приказ мой строгий?
- Уйду! Но зачем, ваше величество, Бирена-то за собой тащите? Где он? Или
мало его били? Или не вы кондиции подписывали?
Анна испуганно замахала руками, расплакалась:
- Будет, будет ругаться-то нам... Бирен на Митаве остался. А ты не
разлучай меня с дитятей. Сердце-то мое нежное ведаешь ли? Люблю я младенца
сего... Люблю, Лукич!
Долгорукий в гневе ушел. "Черт с тобой - титькайся". Кейзерлинг вспрыгнул
в седло - поскакал. Велел Биренам двигаться, теперь на целых сто верст
отставая от поезда.
Глава 7
Поезд Анны Иоанновны, словно метеор, стремительно двигался на Москву -
бурлящую, ликующую и негодующую. С тех пор как повелась земля Русская,
такого еще не бывало - широко распахнулись ворота Кремля: ежели ты рангом
бригадира не ниже, входи и неси проект свой об устройстве государственном.
За это тебе голову не снесут, батогами не выдерут, языка не вырвут...
И пошла писать Русь-матушка: кружками собирались дворяне, палили по ночам
свечи. Вихлялись русские мысли, в гражданских делах неопытные. Одни - за
самовластье царей, большинство же - против: воли нам, воли! Но зато все
дружно плевались в сторону князей Долгоруких и Голицыных, засевших в совете
Верховном:
- Затворились от нас, фамильные! Придавят... Они о себе пекутся, власть
делят. И быть России, видать, на куски рватой. По кускам же тем воссядут
верховные, яко герцоги на курфюршествах!
А в богатом доме князя Черкасского приманкой на гвардейскую молодежь -
едина дочь, едина наследница, княжна Варвара Алексеевна тонкобровая. Хотя
сия тигрица и невеста Кантемирова, но ходят в женихах львы, ревут под окнами
золотые ослы. Львы и ослы стихов тигрице не пишут, зато прославлены другими
доблестями. А по вечерам в доме князя - не протолкнешься: чадно от свечного
угара, дымно от курений восточных. Гвалт, гогот, музыка...
В разгар споров, в сумятицу воплей и жалоб на верховников, вошел голос -
прегрубейший, хриплый, пронзающий. Это кряжем поднялся над столом Федор
Иванович Соймонов - в ранге шаухтбенахта, сам уже немолод. Плечи адмирала -
в сажень, ноги короткие, а шеи нет, будто прямо из плеч растет громадная
голова.
И сказал всем Соймонов так:
- Плачетесь вы? Горько вам в сомнениях? Верю. Но вот о мужиках никто не
помянул. О своей боли вопляем мы!
А от боли мужицкой отворачиваемся, словно от падали худой. Ныне же время
пришло таково: коли проекты писать, то и мужикам послабить нужно...
- Погоди о мужиках! - зашумели кавалергарды, а граф Матвеев, от вина
красный как рак, на шаухтбенахта наскакивал с речами гиблыми.
- Дай-то бог, - клялся, - о шляхетстве рассудить изрядно. Коли нас не
обидят, так и мужикам лучше станется.
Тут вскочил горячий парень Сенька Нарышкин, что состоял гофмейстером при
захудалом дворе цесаревны Елизаветы:
- Ты, Федор Иваныч, с Каспия приплыл, двадцать лет в отлучке пребывал
флотской, что ты знаешь?.. Мужикам тяжко, истинно! А - нам? Дворянам? Мне
покойный Петр Лексеич говаривал: "Лодырь ты, Сенька! Что ты там дома все
делаешь? Я, мол, царь, а того не ведаю, чтобы дома сидеть..." А рази же
царям вдомек, что нам, дворянам, дел и дома хватает? Придешь, а там, глядь,
дрова из лесу не вывезли, кухмистер пьян валяется, девки дворовые рожать
перестали... Вот и засучь рукава!
- То дело, - заговорили хмельные дворяне. - Службу надобно сократить... А
царям где наши нужды вызнать? Прав ты, Сенька.
Соймонов залпом осушил чару вина, обшлагом хрустящим, в серебре да
канифасе, рот вытер и сказал:
- Шел на умное, а пришел на глупое. Василий Никитич! - позвал он
Татищева. - Чего умолк? От тебя ждем голоса мудрого... Ну-ка блесни разумом!
- Я уже язык обмолол, по Москве крича: Россия без монарха самовластного
погибнет. А все зло - от аристократии!
- У-у-у!! - провыл князь Черкасский.
- Не вой, князюшко, истинно говорю! Удельные князья междоусобничали - и
пришли татары на Русь. Иоанн Грозный аристократию еретичну огнем спалил - и
наступили тишина и согласие...
- На кладбище-то всегда тишина и согласие, - сказал Соймонов.
Татищев - вдохновенен - вскинулся из-за стола:
- Но Россия-то.., воссияла!
- Но в венце мученическом! - ответил Соймонов. Федька Матвеев опять над
столом вскинулся:
- Эй, дворяне! Кто флотского сюда зазвал? Он есть конфидент голицынский,
он наших рабов отнять из крепости жаждет. А рабы те - от предков наших, яко
наследие от бога законное!
Кавалергарды гуртом насели на моряка, стул из-под него выбили. Соймонов
взял двух, ближе с краю, поднял, словно кутят, и лбами двинул. Разбросал их
по комнате: так и покатились.
- Не тех речей я от тебя ждал, Василий Никитич, - сказал он. - Но уйду я
сам. По уставу флот битым от армии быть не может...
Татищев заговорил снова; кулачок его, до синевы сжатый, плясал средь
тарелок с яствами, тренькали золотые стаканчики:
- Да, воссияла! И до Бориса Годунова мы, дворяне, меды райские пили,
горюшка не ведали. А смутное время откель пришло? Опять же от
аристократов...
- Да так ли сие? - поежился князь Черкасский.
- А вспомяните Шуйского! - кричал Татищев. - Не тогда ли аристократы
взяли у него "запись", похитив у царя всю власть самодержавную?.. Что
молчите? Ведь нынешние кондиции, что на Митаву отправлены, это сиречь такая
же "запись"... А что последует из того? Крайнее страны разорение и печаль
общенародная... Только самодержавие полное спасет мать-Россию!
Когда гости расходились, князь Алексей Михайлович Черкасский удержал
Татищева, стал ум его нахваливать, ласкал:
- Голова ты, голова! Не дай бог - срубят такую голову!..
И явилась к старому князю дочь - вся в обидах капризных:
- Папеньки милые! Уж не знаю, как за все заботы благодарить вас.
Драгоценностей-то мне даже не счесть... Но сказывала мне мадам Штаден, будто
видывали люди у Наташки Лопухиной аграф мой, что из Саксонии вами для меня
выписан... Правда ль то?
- Мало ли что говорят люди, дочь моя. Не верь им, не верь!
...Наталья Лопухина украсила шею аграфом саксонским, повертелась перед
зеркалом. Велела челяди ставить возок на полозья, жаровню и припасы в него
тащить, а муж спросил:
- Опять на блуды собралась, сверло худое?
- Ах вы, изверг окаянный! - отвечала ему Наталья. - Доколе муки терпеть
от вас? В чем подозревать меня смеете? Еду я встречать государыню нашу -
Анну Иоанновну... Прощайте ж, сударь!
***
Князь Дмитрий Голицын имел ум сухой, желчный, иной раз и мелочный - от
такого ума никому тепло не было. Крепко обижался он сейчас на прожектеров
шляхетских, которые часто писали в проектах своих: мол, согласны мы быть и
рабами, но лишь одного тирана!
- Куда волочитесь? - кричал Голицын, людей обижая. - Я ведь вас, сукиных
детей, из рабства темного вытягиваю на свет божий. А вы, рабы, в застенок
пытошный сами же проситесь...
Пошел слух по Москве, что скоро кровь прольется. Прожектеры некий от
слухов таких дома ночевать перестали. По улицам не ходили. Ночью доску из
забора выдернут - и бегут задворками да садами, от собак отбиваясь посильно.
Стук-стук - в двери:
- Открой, Никитич, это ты... Говорил тебе: рано мы взялись проекты
писать! По трактирам теперь - всухомятку питаюсь!..
Не успели опомниться, как Анна уже оказалась в Клину - почти под самой
Москвой... Императрица спешила и 10 февраля сделала свой последний переезд:
одним махом лошади домчали ее поезд из Клина до села Всесвятского <Село
Всесвятское находилось неподалеку от нынешней станции московского метро
"Сокол", в описываемое время в этом селе находился дворец грузинского царя
Арчила.>. А далее ехать было уже некуда - впереди курилась дымками
первопрестольная, в которой еще не был погребен покойный отрок-император...
Прискакал генерал Леонтьев - запаренный, швырнул краги.
- Ух! - сказал он верховникам. - Ея величество желают быть на Москве в
воскресенье, числа пятнадцатого. Где соболя на муфты ея величеству? Да
торопитесь с похоронами... Ея величество покойников боятся! Погребсти велят
поскоряе!
Москва заторопилась. Выехали на улицы сказочные герольды и протрубили
печальную весть о погребении. Еще накануне в соборе Архангельском
потревожили древние могилы казанских царевичей Сафаргиреевичей: два дряхлых
гроба выкинули - освободили место под новый гроб.
Покойный царь, лежавший в Лефортове, теперь был лишь помехой. Спешили
поскорей от него избавиться. А когда собрались для выноса тела, то невеста
царева, Катька Долгорукая, всю спешность поломала. Сама не шла, а гонцов от
себя слала: мол, желаю в церемонии погребальной места первого, да чтобы
почести при этом оказывали мне, как особе дома императорского...
Князь Алексей Григорьевич чуть в обморок не закатился - шутка ли, в такое
время такие требования предъявлять!
- Вот сейчас, - сказал, - домой поеду, косу на руку намотаю, приволоку ее
сюды, в чем есть... Хоть в сарафане!
Но траурный кортеж уже тронулся. Он тронулся.., без невесты!
Перед самым гробом, неся кавалерию на подушке, плелся князь Иван
Долгорукий, фаворит бывый, и два ассистента вели его под руки, чтобы не
упал. Волочилась длинная черная епанча, флер на шляпе рвало ветром, без
парика - распустил волосы... Страшен!
День был на диво солнечный, ясный, морозный, сверкали панагии иерархов,
пели монахи - сладкоголосые... Придворные торопились даже сейчас, в этом
скорбном шествии, и мысли вельможные были уже далеки от мертвого царя -
порхали во Всесвятском, поближе к милостям нового царствования. Вот и
Спасские ворота Кремля.., пора въезжать! Но в воротах лошади-то прошли, а
катафалк - тыр-пыр! - ни туда, ни сюда, так и врезался в стены...
- Где плотники? Аршин давай.., мерить станем! Барон Габихсталь (тоже член
Печальной комиссии) вышел на площадь и всенародно заявил, что он мерил
ворота правильно.
- Куды ж правильно, - кричал Татищев, - ежели ворота во каки, а гроб
поперек себя шире, и глазом видать простым: не пролезет.
Катафалк застрял прочно. Лошади - в темноте ворот - не желали назад
пятиться, вперед тянули царя. Трещали крашеные доски. Рвалась с гроба
дорогая парча. Габихсталь заново измерял аршином землю, а из толпы орали
ему:
- Да кто ж по земле мерит? По воротам мерь, дурак! Нашлись умники:
вытянули катафалк из ворот Спасских и направили его в ворота Никольские. А
когда несли гроб до могилы, небо опоясала вдруг большая радуга, которая и
дрожала над Москвой несколько минут. Феофан Прокопович заревел о чуде божием
- попадал народ, кликуши забились на камнях:
- Знамение свыше... Крест, крест! Вон, вон... Креста не было, но была в
этот день зимняя радуга над Москвой. Из дворца царевны Имеретинской на селе
Всесвятском наблюдала эти странные небесные пожары и сама Анна Иоанновна,
когда ей доложили, что из Москвы жалуют к ней первые гости.
- Кто? - спросила она, крестясь с тайным страхом.
- Статс-дамы Натальи Федоровны Лопухины, урожденные фон Балк. Может,
изволите помнить: Петр Великий ее силком венчал с Лопухиным Степаном,
которого потом к самоеди в острог Кольский сослал?
- Изволю помнить, - сказала Анна Иоанновна. - Так проси...
Императрица стояла возле стола, прислонясь к нему широченным задом. На
груди могучей лежали огромные красные руки. Лицо Анны, все в глубоких
корявинах оспы, казалось смуглым, как у мумии.
Взвизгнула дверь, застучали каблуки. Боком вспорхнула Наталья Лопухина,
шлюха знатная. Греховно и томно глядели на царицу ее медовые глаза; на
персиковых щеках чернели клееные мушки. Все шуршало, переливалось, сверкало
на ней. "Так вот какова любовница Рейнгольда Левенвольде... Хороша
чертовка!"
- Ну, - вскинула руку Анна, - целуй же... Лопухина подняла свои
прекрасные глаза:
- От Остермана я, матушка.
- Так что? - спросила Анна, опять робея.
- При въезде на Москву вы должны объявить себя полковником полка
Преображенского и капитаном кавалергардии.
- В уме ль они там? - попятилась Анна (хрустнул под нею стол). - Да меня
верховные со света сживут. Лукич, яко дракон, стережет меня. Кондиции-то
подписала. - я. Иль Остерман о том не знает?
- Остерман велел сказать, - зашептала Лопухина, - что кондиций тех не
будет. Вы только объявитесь гвардии полковником, а гвардия вас утвердит в
самодержавье полном...
Снова взвизгнула дверь - Василий Лукич! Анна схватила Лопухину за голову,
помяв ей букли, втиснула в свою грудь лицом: статс-дама задыхалась в
объятиях - от пота, молока, румян.
- Иди, иди, Лукич, - сказала Анна. - Хоть в бабьи-то дела не лезь. Дай
толковать свободно подругам старым...
***
В доме отчем невмоготу стало Наташе Шереметевой: толклись с утра до
вечера родичи - Салтыковы, Черкасские, Урусовы, Собакины, Нарышкины,
Апраксины и прочие. Уговаривали:
- Душенька, солнышко, не поздно еще. На што тебе князь Иван сдался?
Ведаешь ли, что фавора его не стало и быть ему в наветах опасных...
Отступись, золотко! Глянь-ка, сколь красавчиков по Москве бегает, так и
ширяют под окошком твоим. В омморок их по красе твоей так и кидат, так и
кидат!
Наташа вдевала нитку в иглу, топорщила губку:
- Спасибо вам, миленькие, что печетесь. Но высокоумна я! И слово свое
выше злата ценю. Нет у меня привычки такой глупой, чтобы сегодня одного
любить, а другого завтрева.
С тех пор как сбросил князь Иван Долгорукий золотую придворную сбрую,
стал Иван похож на крестьянского парня: лицо круглое, щекастое, губы
толстые, нос широкий, глаза с косинкой малозаметной... Простоват стал Ваня!
- Пропали мы с тобой, - говорил. - Принуждать к супружеству не смею:
вольна ты, ангел мой, отстать от меня! Небось сама не малая, чуешь, каково с
куртизанами бывает на Руси...
- А вам бы, сударь, - отвечала Наташа, - и постыдиться меня должно. Перед
вами боярышня, которая слово дала вам. Быть ей матерью детей ваших, а вы ей
гибель злую пророчите...
В санях Ивана поджидал Иоганн Эйхлер:
- Плакал никак, князь?
- Молчи, рыло чухонское, а то по зубам тресну... Завернули на Мясницкую,
где велел Иван остановить лошадей и вытолкал Иогашку прочь из саней, -
замигал тот поросячьими белыми ресницами.
- За что меня изгоняешь? - спросил жалобно.
- Иди, поцелуемся напоследки, - ответил ему Долгорукий. - От добра