Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
ими лохматые головы:
- Изгарь.., медь.., малахит... Золото!
- Цыц! Дух от верной был, от земли так и прядало... А вокруг - ночь и
лес. Но здесь, в городе, людям уже все обыкло. И человек здесь - хозяин.
Вокруг прудов-копанцев - фабрики и заводы. Шлепают в ночи водяные колеса,
ухают молоты и мехи дышат. Под вальцами катится раскаленный пласт, облитый
уксусом. Шипуче, горячо, смрадно... Выскочит из цеха горновой. Черной дыркой
беззубого рта хватанет студеного воздуха, и - обратно.
- Засыпка! - кричит весело, и сыплется в печь руда. Говорят здесь
непонятные слова - шмельцер, фар-флауер, роштейн, - слова немецкие, пришлые.
И тяжелонос Ванька Вырви Яйцо (сам из беглых), что сейчас тачку в шесть
пудов катит, - зовется здесь "ауфтрайгер". А Николка Сисюк, ученик сопливый,
- "грубенюнг"...
Грохот цехов не может победить тишины леса - жуткой и странной.
Вглядываются в туман сторожа с вышек. Старые, они по ночам хлеб едят. Где
зубом кусят, где десной отломят. Были когда-то и они молодыми: девкам
проходу не давали, со штыком на шведа под Полтавой ходили, лес трещал,
поваленный ими, медведей из берлог рогатиной поднимали. А теперь им одно
осталось: "Слуша-а-ай!" на черный лес покрикивать.
Такова печальная цепь жизни человеческой... Чу! Брызнуло из-за леса
огнями.., факелы.., шум.., ржанье коней... Уж не башкиры ли? Нет, это катит
на Екатеринбург новый начальник заводов, его высокопревосходительство Василь
Никитич Татищев. Старики его хорошо помнят: он уже бывал в Сибири (тогда-то
они и зубов при нем лишились). Однако не все бил - детишек отнимал и учил.
"Хрен с ым, - думает страж, - дело господское!"
А на горе - дом с колоннами деревянными, и в окнах свет желтый, свечной -
не лучинный. Там начальство высокое: генерал де Геннин дружески принимает
Татищева, потчует Никитича домашними разносолами, по-русски говорит чисто:
- От тептерей и вогуличей подмоги тебе сыскать мочно. Ямы чудские, где во
времена незапамятные руду добывали, они еще ведают. И греха таить нечего:
мастеры немецкие при мне, стыдно сказать, ничего не нашли. А русский мужик -
упрям и смел: он в черный лес идет с лозой, в рудах толк знает. Ты, Никитич,
на них и уповай божией милостию. Беглых не обидь: потомству от сих беглых во
времена будущие надлежит Сибирь поднять и освоить. А я уеду. Устал и
состарился...
Де Геннин отбыл. Татищев взял круто: созвал горных промышленников и совет
с ними держал, чтобы "Устав горный" коллегиально обсудить. Враг порчи языка
русского, Василий Никитич упрямо Екатеринбург называл по-русски -
Катеринском. "Сибирский Обер-Берг-Ампт" велел именовать "Канцелярией
главного правления заводов сибирских". Чтобы рвение к службе в горнознатцах
возбудить, Татищев чины горные к офицерским приравнял. Но и чуден он бывал
иногда... С ревизией на Егошихинский медный завод приехал, чиновников
собрал, на столе перед ними шахматы расставил.
- Умерли, - возвестил, - великие рыцари турниров шахматных: поп Иван
Битка да Степан Вытащи! Более их не стало... Игра же сия - не карты сдуру
шлепать. И не кости кидать - кому как выпадет. Тут разум побеждает, а ум
изворотлив делается. Потому и наказываю: всем чинам горным каждодневно в
шахматы сражаться, дабы в лени и пьянстве душами не закостенеть...
Скоро на Урале не стало от шахмат спасения. В кабаках, бывало, пьяный на
пьяном лежит. А теперь все играют. Мальчишки из сучков уже не свистульки, а
фигуры шахматные режут. По цехам, между засылками, в часы обеденные, всюду
видишь одно: доски расчерчены, короли да слоны движутся, свисают над досками
головы патлатые. Бьются насмерть два рыцаря в турнире благородном:
ауфтрайгер Ванька Вырви Яйцо с грубенюнгом Николкой Сисюком... А вокруг
горят костры одичалые - текут по лесам люди беглые, гулящие да воровские.
Иной раз заскакивали в города наездом тептери, вогулы да башкирцы мирные.
Татищев велел таких наезжих хватать и крестить силком. Новокрещенам по
пятачку давал. И сам в крестных отцах хаживал. Звериными тропами с дальних
выселок и промыслов рудных везли солдаты в Екатеринбург детей Бежали следом,
волосы распустив, лица царапая, неутешные матери и бабки:
- Дитеночка мово отдайте! На што яму школа ваша? Ен ишо несмышленыш. Ой,
горе мне, сирой! Ой, лишенько-то накатило...
В школах горных забивали детей насмерть. А кто выживет - тому в мастерах
хаживать. Может и в чины офицерские выйти. Татищев охрип от криков, от
ругни. От писания бумаг казенных перо натерло мозоль на пальце. "Народ к
ученью палкой приучать, коли охотно того не желает!.." Далеко от
Екатеринбурга уходили рудознатцы: иные возвращались с полными торбами
образцов горных, а от иных и костей не сыщешь - навсегда пропадали, и леса
молча смыкались за ними.., навсегда, навсегда! Горы Рифейские - Пояс
Каменный: Татищев их Уралом стал называть; заметил он, что звери и природа
различны к востоку и к западу от Урала... "Вот, - решил он, - это, должно
быть, и есть граница меж Европой и Азией".
Забрел как-то на огонек Бурцев, испросил чарочки.
- Согреши, Тимофей Матвеич, - отозвался Татищев охотно. - Да говори,
каково в Нерчинске жилось тебе? Не обижал ли тебя губернатор иркутский
Жолобов, за зверя лютого известный?
Бурцев пропустил через желтые зубы вино:
- Не! Жолобов меня не обижал. А вот от Егорки Столетова поношения я
принимал по милости того самого Жолобова...
И рассказал: губернатор ссыльного пииту в рудник на Аргунь не гонит,
кафтан ему подарил и шапку на пропитие кабацкое. И тот куролесит по
Нерчинску с голытьбой катовской, шапкой Жолобова всюду хвастая...
- В церковь Егорку, - перекрестился Бурцев, - ведь не загнать. До того в
безбожество уклонился, что в день тезоименитства ея величества.., ну -
никак! Хоть на аркане в храм его волоки!
- Не идет? - спросил Татищев, хитря.
- Уперся. Што мне короли да цари, говорит. Я, мол, и сам велик по
дарованиям моим. А Жолобов, - бесхитростно поведал Бурцев, - тот иная
статья: бабы, сказывал, городами не володеют. И от таких слов евонных,
Василь Никитич, - печалился старый сибиряк, - я в большом тужении пребываю.
Потому как Анна Иоанновна.., тоже ведь баба!
- Эх, Матвеич, Матвеич, - понурился Татищев, - дурная башка твоя! Зачем
ты мне "слово" сказал? Ведь я начальник здесь, и за мною - "дело". Могу ли
умолчать, коли тобою донос сделан?
Бурцев от стола генерал-бергмейстера отпихнулся:
- Никитич! Да в уме ли ты? Разве я донос сделал? Я сказал тебе так - по
приятельству.., за чарочкой!
- Нет, Матвеич, мы этого дела так не оставим. Только я сам из инквизиции
выпутался и вдругорядь бывать в ней не желаю...
- Да ничего я не говорил тебе... Ты сам пьян!
- Ты не говорил, да язык твой ляпнул... А я при дворе за вольнодумца
слыву, и с меня спрос велик ныне! Ежели крамолу покрывать станем, то, гляди,
как бы и нас с тобой не потянули...
Тимофей Бурцев, рудознатец и комиссар заводской, шапку поискал в сенях,
нахлобучил ее до самых глаз и ушел, всхлипывая. А Татищев к столу присел и
быстро застрочил:
"Вашему императорскому величеству всенижайше доношу... Сего декабря 6
дня, сидючи у меня ввечеру, разговаривал комиссар Бурцев со мною наедине о
Нерчинских заводах... Есть-де тамо ссыльный Егор Столетов - совести
дьявольской и самый злой человек.., а паче того, видя, что вице-губернатор
Жолобов обходился с ним дружески и дал ему денег 20 рублев..."
Наутро велел Татищев строить съезжую избу, в коей инструменты для пыток и
огня приспособить. Хрущов Андрей Федорович (помощник Татищева) хмуро смотрел
на этот новенький сруб.
- Никитич, - говорил, - на заводах и без твоей избы дыму много. На што
люд сибирский тебе рвать? Он и без тебя весь рван-перерван - еще с России
самой...
- Слово не воробей, - отвечал Татищев. - Вылетит - не поймаешь. Да и мне
надобно оградить себя от козней придворных...
И зашагал Хрущев прочь с крыльца, бурча под нос себе:
- Оно и так, немцам на руку!
***
"Купание с раины" - не казнь, а мука людская. Раиной зовется рея
мачтовая. На страшной высоте, где паруса шумят, вяжут длинный канат. И канат
тот под днищем корабля пропускают. Получается круг замкнутый, и в этот круг
включают тело матросское. "Купание" началось... Медленно тянется канат от
неба - к воде. Море все ближе, ближе. И вот уже вода сомкнулась. Плывет
матрос под днищем корабля, ракушу спиной обдирая, а его продергивают на
глубине рывками плавными. Прозелень воды разорвется над ним, глотнет он
воздуха, а его уже наверх тянут - к раине. Потом второй круг следует. За
вторым - третий. Коли умер матрос, захлебнувшись, его и мертвого продолжают
крутить под корабельным килем...
К такому наказанию приговорили матросов с фрегата "Митау". А офицеров
особо - "чрез расстреляние их пулями". Федор Иванович Соймонов навестил
осужденных:
- Не бойтесь, ребятки. Прокурору флота российска, мне дана власть
немалая. Я вас выручу, ибо знаю: вы в плен постыдный обманно попали... Ежели
б ты, Петруша, - сказал он Дефремери, - не был французом, не так бы и
придирались.
- Я честно служил флагу русскому, - отвечал Дефремери.
- Так-то оно так. Да поди ж ты.., докажи теперь, что ты водку пьешь, а
редькой закусываешь... А вот ты, Харитоша... - сказал он Лаптеву, - помнится
мне, с Витусом Берингом ушел в экспедицию Дмитрий Лаптев... Кем он тебе
приходится?
- Мы с ним братцы двоюродные, - понуро ответил Харитон.
- Вот бы и тебе, дураку, с ним уйти... Молод ишо, надо на дальних морях
отечеству послужить, а потом уж в Питере отираться...
Случайно, сам того не желая, нос к носу столкнулся однажды флота прокурор
с Волынским на улице; хотел было адмирал мимо пройти, вельможи не замечая,
но Волынский руки широко распростер, будто обнять желал.
- Бежишь от меня, Федор Иваныч? - спросил ласково. - Ты погляди, как
немцы дружно живут. Один с крючком, другой с петелькой. И так вот, один за
другого цепляясь, карьер свой ловчайше делают. У нас же, у русских, радение
оказывают лишь сородичам своим. А слово - русский! - для балбесов наших
ничего уже не значит. Недаром как-то спросил я одного: из каких, мол, ты? А
он ответил мне: из рассеяно в, мол, свой корень вывожу.
- Верно говоришь, что мы не россияне, а рассеяны, - согласился Соймонов.
- Единяться нам, русским, надо, то верно. Но меж нами, Артемий Петрович,
разница.., огромная! Я открыто борьбу веду. А ты макиавеллевы способы
изыскиваешь. Сам же ты, вроде Остермана подлого, плывешь каналами темными.
От такого упрека даже лоб покраснел у Волынского.
- Да я, ежели наверх взберусь, - похвалился он сгоряча, - так я Остермана
и всех прочих пришлых с горушки-то скину!
- Может, и скинешь, - отвечал Соймонов. - Да ведь сам, заместо Остермана,
и сядешь... Пусти. Не держи меня! И прошел мимо, гордый. Волынский зубами
скрипнул.
- Плохо ты меня знаешь, - крикнул вслед адмиралу. - Я даром словами не
кидаюсь. Верю: быть мне наверху...
***
Под вечер, домой приходя, Татищев давал раздевать себя новокрещену -
Тойгильде Жулякову: за переход в веру православную Василий Никитич ему
ежедневно по копейке дарил.
- Ай, ай! - говорил Тойгильда. - Ты умная башка... Будет копейка - будет
твой Тойгильда Исуське русскому молиться. Не будет копейка - шайтан лучше,
шайтану кланяйся...
- За отступничество от веры православной, знаешь ли, что сожжем тебя на
костре заживо?
Копейку получив, бежал новокрещен в кабак, покупал водки и водкой
промывал гнойные глаза детишек своих. Дети кутятами слепыми в него тыкались,
пищали. От водки глаза у них открывались трахомные - смотрели они на отца,
его радуя...
Под вечер просвистели лыжи под окнами. Вошел в канцелярию вогул крещеный
Чюмин, долго глядел на Татищева с порога.
- Твой генерал будешь? - спросил, на пол садясь.
- Ну, я... Так что? Или россыпи тайные знаешь? Или ямы чудские приметил?
Говори - я тебе пять копеек дам.
- Дай рупь, - попросил Чюмин.
- Было бы за што рупь давать. За рупь мне целую гору железа или золото
укажи... Тогда - дам!
Чюмин еще табаку просил, еще чаю просил:
- Знаю гору, вся гора из железа... Вся, вся! ..Ботфорты Татищева,
подбитые стальными подковками, 5 даже прилипали к горе. С вершины на сто
верст (а может, и более) видны были окрестности. Руда из нутра горы столбами
кверху выпирала. Отбил кусок, искрами брызнул железняк магнитный. Даже не
верилось - чудо! Неужто вся гора сплошь из железа? На проверку так и
выходило... Веками греби ее лопатой - никогда не исчерпаешь! Внизу
карабкались по склонам штейгеры...
- Эге-ге-гей! - кричал им Татищев с вершины.
Гору эту, чудо природы уральской, он нарек именем Благодать (в честь
царицы: Анна - благодать). И перед Анной Иоанновной он письменно хвастал:
"...назвали мы оную гору Благодатью, ибо такое великое сокровище на счастие
вашего величества по благодати божией открылось, тем же и вашего величества
имя в ней в бессмертность славиться может..."
А на самой вершине Благодати рабочие вскоре нашли снегом занесенный труп
человека с веревкой на шее... Татищев так и отпрянул от мертвеца: перед ним
лежал вогулново-крещен Степан Чюмин, и рубль в одеждах его оказался не
истрачен. Убили его сами вогулы: заводская каторга гнала народы местные
дальше, в леса непроходимые, на рубежи тундряные, к самому Березову...
Это была месть!
В далеком Петербурге граф Бирен сказал генерал-берг-директору фон
Шембергу, из Саксонии прибывшему:
- Много ли мне нужно? Мне хватит и одной Благодати...
Глава 12
Шатались люди, и - шли, шли, шли... Шли они против солнца и посолонь. Дул
им сиверко в спину, и встречь ветру они шли тоже. Бежала Русь.., расширялась
Русь! Из горбыля березового соху новую мастерили наспех. И вонзала ее в
землю пустошную, в землю ничейную. Широк простор! И - никого, только мы,
хлебопашцы вольные, из России (в Россию же!) бежавшие от тягот разных...
Два года подряд навещал страну неурожай. Замученную поборами Русь выедал
изнутри голод.
В городах не стало житья от нищего люда. На дорогах не проехать от разбоя
великого... Чтобы спасти народ от вымирания, Анисим Маслов настоял на
открытии хлебных магазинов для бедняков. Вот и на Москве такой магазин
открыли. Естественно, бедные и голодные так и кинулись туда с торбами...
Послушал потом Волынский, как обер-прокурор в Сенате воюет, как трясет он
там вельмож разных, как помещикам инквизицией угрожает, и даже притих. Долго
думал, и Маслова однажды тишком ущипнул за локоть.
- Анисим Ляксандрыч, - шепотком сказал (а у самого в глазах бесенята
прыгали), - мы с тобою в дружках никогда не бывали. Всяк из нас в свою масть
идет, до своей конюшни бежит резво. А скажу тебе, однако, по совести:
стерегись за слова свои лиходейства вельможного... Уж больно ты горяч!
Смотри, как бы тебя на зуб не положили да не щелкнули...
- Нет! - отвечал ему Маслов с гневом. - Это не я стеречься должен, пущай
меня стерегутся. И тебе, Петрович, меня тоже бояться!
Волынский даже не обиделся, ибо каждый день жизни своей проводил ныне в
праздниках. За участие в штурме Гданска Волынского отличили при дворе - дали
ему чин генерал-лейтенанта. А под новый год Анна Иоанновна отвела Артемию
Петровичу место в Петербурге под домостроение. Место было прекрасное, по
соседству с графом Биреном, рядом бегут Конюшенные проулки к манежам,
соседне Мойка течет, - так что по весне можно гондолою плыть куда
пожелаешь... <От этого дома и переулок получил название Волынского переулка,
сохраняя название до наших дней (более 200 лет). Дом А. П. Волынского
находился невдалеке от нынешнего здания ДЛТ.>. Не успел с этой радостью
свыкнуться, как его новая радость нагнала.
- Быть тебе, - велела Анна Иоанновна, - в моих генерал-адъютантах и
службу нести при дворе моем исправно...
Волынский от покоя душевного даже телом полнеть стал. Лошади возили его
цугом, сами каурые, а вальтрапы на спинах их золотые с гербами... Хорошо
ему! Но временами и худо было - от тоски. Доколе кобыл случать? Доколе
спиной гнуться? Пора бы уже заявиться во всей красе разума своего. Да не в
Сенат (пускай там старики покашливают), а - прямо в Кабинет императрицы, где
один Остерман за всю Россию дела вершит.
В эти дни сошелся Волынский с Иогашкой Эйхлером и Жаном де ла Суда - оба
они при Остермане своими людьми считались. Люди они не знатные, но вполне
разумные, и оба дружно Остермана презирали. Де ла Суда был образован и
изящен, как истый француз, в языках докою был - от гишпанского до
итальянского ведал.
- А депеши посольские, - выпытывал у него Волынский, - кто из шифров в
слова составляет?
- Шифрами ведает лично Остерман, никому этого не доверяя. Иной раз
заходит к нему Бреверн, но вице-канцлер и ему не верит. Он есть диктатор в
политике русской, все делает на свой лад. Вот и сейчас русский корпус Ласси
на Рейн загнали...
- Что деется? - рассуждал Волынский. - Куда на Руси ни шагнешь, везде в
Остермана, как в дерьмо, наступишь. И вонища округ такая - хоть святых
выноси... А вы, сударики, меня не бойтесь. Я шумен бываю, верно. Но язык мой
- не враг мне: пустое треплет, а нужное бережет, - утешал он Эйхлера и де ла
Суда...
Он знал: при Остермане "сударикам" худо живется, и стал не спеша
перетягивать их на свою сторону - на русскую, своими конфидентами их делал.
Чтобы они в него поверили, чтобы Остермана они ему с потрохами предали. И в
этом успевал...
А в одну из ночей, таясь часовых, неизвестный патриот подкинул к дверям
Зимнего дворца проект "О экономических и промышленных нуждах России". Утром
лакеи дворцовые случайно нашли эту рукопись и передали императрице. Анна
Иоанновна таинственный проект этот перекинула из комнат своих в Кабинет и
велела:
- Обсудить в генеральном собрании министрами и выборными, коих я назначу.
И проекты всем им писать о том, как привесть империю мою в дивное
благосостояние!
В число лиц, допущенных до писания проектов, попал и Артемий Петрович
Волынский. На радостях он Кубанца своего целовал и говорил рабу верному
слова такие - слова горячие:
- Базиль! Рожа твоя калмыцкая, чуешь ли? Теперь господин твой не мальчик
уже, а муж государственный...
***
Вот уже много зим прошло, как Остерман не выходил из комнат своих -
жарких, прокаленных и смрадных. Весь обложен подушками, в засаленных
халатах, вице-канцлер империи лишь изредка выезжал во дворец. Тогда его
заворачивали в шубы и одеяла. Он не дышал, боясь глотнуть русского ядреного
морозца. Кабинетного министра империи клали в карету, простеганную изнутри
мехами и ватой, и везли... В слюдяных окошках желтым казался снег, бежали
желтые бабы, в громадной муфте покоились желтые руки вице-канцлера. А на
штопаные кружева сыпалась желтая воскова пудра.
Сегодня Остерман сказал де ла Суда:
- Милый Жан, стерегитесь Волынского, я знаю, что вы у него бываете. И..,
обещаю вам следующий чин! А вот Иоганну Эйхлеру он посоветовал другое:
- Продолжайте и далее, мой друг, посещать Волынского. Я буду рад, ежели
вы передадите мне его тайные мысли. И.., обещаю вам следующий чин!
Писание проекта застало Остермана врасплох. Конечно, можно начертать
бумагу - столь туманную, что никто не поймет. А чтобы дурь свою не показать,
все будут восклицать: