Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
мужа, а падаль домой принесла.
- Коли опять наблюет здесь, - сказала, - так мы убирать не станем. Сама и
вытрешь за им!
- Да первый раз мне, што ли? - подавленно отвечала Наташа. - Вам еще не
привелось убирать за нами... Иди, Иванушко, ты дома уже. Очухайся!
Потом свекор явился, стал сына палкой лупцевать:
- Почто пьешь беспробудно? Почто без ума пьешь? Иван под палкой брыкался:
- С горя пью, папенька! Потому как был обер-камергер, а ныне кто я
есть?.. Ой-ой, больно мне!
- А кто повинен в том? - не унимался старый князь. - Нешто я тебя разуму
не учил загодя? Ежели б государь покойный завещаньице наше апробовал, быть
бы Катьке царицей, а тебе - наверху!
Наташа кинулась на защиту Ивана, тут и ей палкой досталось.
- Я тебя, змея подколодная, - сказал ей свекор, - до самого донышка
вызнал: ты на наше добро, на долгоруковское, позарилась, да - не вышло, не
вышло... Не вышло! Хе-хе!
- Эх, вы... Долгорукие, - укорила его Наташа. - Неужто мне ваше злато
надобно? Да и где оно? Что-то не видать.
- Было.., было, - заплакал старый князь и ушел... Иван с полу поднялся.
На жену глядел глазами мутными.
- А ты не перечь.., тятеньке-то моему! - сказал. - Чать, он не глупее
тебя будет. Да и постарше нас с тобою.
- Велика ли заслуга - старым быть? - отвечала Наташа. - Да и старость-то
худа у него, без решпекту. Привык за легионом лакеев жить. А теперь... Сымай
рубаху-то, - велела она Ивану. - Сымай, я чистую дам. Да ложись спать... - И
вдруг кинулась в ноги мужу. - Не пей боле, Иванушко! Не пей... Пожалей меня,
горькую. Любить-то как стану! Крошками со стола твоего сыта буду, и ничего
не надобно мне иного...
Тут Анька с Аленкой вошли, составили к порогу ведра.
- Катька, - сказали, - воду с реки не понесет: она царица у нас! А мы ишо
махонькие... Иди ты по воду!
- Ладно - Наташа с колен поднялась. - Иванушко, помоги мне воду нести.
Надорвусь я, чай, от ведер этих...
- Мое ли дело то? - отвечал муж. - Я обер-камергером был, и теи ведра, в
насмешку себе, никак не понесу.
- Ну что ж, - сказала Наташа. - Бог с вами со всеми... У ворот острожных
ветеран-солдат пожалел ее:
- Они-то ссыльные, а ты едина тут будто каторжная... От реки было идти
тяжело. Громыхали обледенелые бадьи. После родов недавних болело у Наташи
внизу живота: трудные роды были, а в Березове даже повитухи не сыскалось.
Стук да стук - ведра деревянные, плесь да плесь - вода окаянная... Тяжело и
горько!
Светились на взгорье желтые окна острога. Вспомнила она тут готовальни
свои, на Москве оставленные. Еще и шахматы точеные. Игра тонкая! Да задачи
алгебраические, которые решить не успела. Все это заволокло в памяти бедой и
одиночеством. "Эх, - думалось, - только б Иван не пил... Все легше было б!"
И вдруг чьи-то руки перехватили ведра. Вгляделась Наташа в потемки - это
он, воевода Березова, майор Бобров.
- Княгинюшка, - сказал майор, - не печалуйся. Хоша и присягнул стеречь
вас, псу церберскому подобну, но к тебе, миленькая, всегда уваженье выражу.
Потому как люба ты всем нам...
- Спасибо на добром слове, сударь, - отвечала Наташа воеводе. - Но себя
берегите тоже: как бы добро ваше не обернулось бедой для вас... Времена-то
каковы, сами знаете!
Не расплескав, донес воевода Бобров ведра. Постоял у притолоки, на
спящего Ивана глядя, и произнес слова утешительные:
- Не бойсь! Где люди есть - там человеку жить всегда можно...
***
Сибирь, Сибирь! Каторга, рудни, колодки, клейма да плети...
И никуда человеку отсель не деться. Коли не приставы, так леса дремучие,
звери лютые стерегут людей горемычных. Всеми заводами, на коих спину ломала
каторга, управлял Вильгельм Иванович де Геннин - рудознатец и прибыльщик,
человек ученый и честный. Вот от него каторга обид не знала: он ее - уважал!
От Иркутска расходились по тайге лозоходцы: мужики смышленые, без роду,
без племени, но дело знающие. Они шли и шли, неся в руке лозу расщепленную.
Им ветка лозы знак подавала: где надо - там они колышек вбивали. Знать, тут
земля что-то хоронит от людей. Каменья драгоценные, серебро или медянку
зеленющую. Тех мужиков-лозоходцев де Геннин крепко от себя жаловал и хотел
даже книгу о них писать, дабы Европа знала - сколь мудреные люди есть!
А как писать? На них и глядеть-то страшно, ноздри до кости вынуты, дышат
сипло, на лбах "КА" выжжено, на щеках литеры проставлены - "Т" и "Ъ" (все
вместе - "КАТЪ" получается); у других на лбу, словно звезда горючая, одна
буква светится "Б" (это значит - бунтовщик)... Ну как о таких напишешь?
Однако люди они добрые: от подобных-то катов и бунтовщиков Сибирь в истории
славно двигается. Де Геннин верил, что случись уехать ему - и каторга его
слезами проводит. От такого согласия хорошо и ловко работалось в Сибири!
Сибирский губернатор заседал в Тобольске, а в Иркутске сидел главным
Алексей Петрович Жолобов, который говорил так:
- Бабы городами не володеют...
Отчего и был великий испуг в канцелярии: хотели уже "слово и дело" на
Жолобова кричать. Шутка ли! Анна Иоанновна тоже баба, а всей Россией
владеет. Однако нерчинский начальник, Тимоха Бурцев, все доносы, какие ему
на глаза попадались, в куски рвал.
- Курьи-дурьи! - кричал он. - Здеся вам великая Сибирь, а не Питерсбурх
поганый! Вы мне тута доношеньями не мусорьте. А то свалю вас всех в шахту, и
тую шахту водою по маковку затоплю...
Затихло все... Жолобов вскоре Бурцева к себе вызвал:
- Тимофей Матвеич, ешь-пей... Рассказывай!
- Да што сказать-то? - пригорюнился Бурцев. - Сам видишь, каков я есть:
школ не кончал, дворянства не нажил, походов громких не ломал, награжден не
бывал, в столицах живать не привелось... Весь, как есть, я волк сибирский.
Одно дело мое - рудное!
- А людишек шибко ли треплешь? - спросил его Жолобов.
- Насмерть об стенки их расшибаю! У меня на то особый прием имеется -
каторжный. Как хлопнешь человека, он постоит малость, в сомнение приходя, а
потом снопом.., кувырк, и все тут!
- Ты это оставь, - пасмурно ответил Жолобов. - Заводское дело, оно дело
жестокое. Но убивству я не потатчик. Не век же мы тут вековать станем...
Меня вот, сам ведаешь, от добра бы сюда не прислали. Я шибко противу
самодержавия кричал на Москве! Мне сам граф Бирен, пес худой, отомстил. И
хоша я вице-губернатор и твой живот, Тимоха, в моих руках, все едино - я
тоже есть кат, только литеров на ликах наших еще не выжжено... Ешь-пей!
- А про тебя сказывают, будто очень смел ты, Алексей Петрович, - отвечал
Бурцев, угощаясь. - Почто сам на дыбу скачешь? Привяжи язык свой покрепче,
чтобы на "слово" по "делу" не напороться.
- А я их всех... - сразу забушевал Жолобов. - Я Бирена поганого еще в
Митаве колодкой сапожной бил и, придет время, всех злодеев раком поставлю...
На Москве! На месте Лобном!
Вернулся Бурцев из гостей к себе в Нерчинск - на заводы. А в канцелярии
ему нового ката предъявили - Егорку Столетова, и стал его Бурцев
расспрашивать - где был, что делал, кого знаешь? Егорка хвастал, что был в
адъютантах у фельдмаршала Долгорукого, воедино с ним под указ попал, музыку
и стихи слагать может...
- Это на што же тебе? - задумался Бурцев, волк сибирский.
- А так... - отвечал Егорка. - Для изящества душевного.
- Дурак ты, как я погляжу... Дран был?
- Не! - соврал Егорка для амбиции.
- Ну, мы эти резоны сейчас проверим... Ложись! На лавке несчастного пиита
разложили и долго сукном со спины его натирали. Пока не проступили под
шкурой розовые полосы.
- Зачем врешь? - сказал Бурцев мирно. - Мы ведь здесь не дураками
живем... Ты дран уже был, и я тебя драть тоже имею право!
Но драть не пришлось. Прикатил однажды в Нерчинск Жолобов по делам
службы, целовал Егорку при всех, без боязни. Потом 20 рублей ему дал; с
плеча своего атласный камзол скинул и на Егорку водрузил. Шапками губернатор
с катом обменялся, и на всю улицу кричал Жолобов слова подозрительные:
- Чувствуйте, люди! Вот он - песни умилительные слагает, чего не всякий
может. И вы его не обижайте, ибо пииты и художники по сусекам не валяются...
Это сволочь высокая их не ценит, им бы только оды прихлебальные слушать! А
каторга скоро запоет песни нежные, сим Егоркою сочиненные...
И тогда Егорка от такой заручки осмелел: колодки не нашивал, в шахты не
лазал, дарованные деньги стал пропивать. И всюду шапкою губернатора хвастал.
- Это што! - говорил, гордясь. - Мы с его превосходительством в приятелях
ходим, не раз у цесаревны Елисавет Петровны винцо попивали... Бывало, и
высоких особ мы били! И только время ждем, когда еще бить станем... Вы,
люди, это знайте!
И, по кабакам гуляя, стал Егорка Столетов знакомцами обзаводиться:
крючкодеи ярославские, взяткобравцы питерские, ябедники смоленские - вся
шмоль-голь приказная, в Сибирь за грехи сосланная, окружала "романсьеро"
московского, который поил шарамыжников всех - направо и налево.
- Рази вы люди? - кричал им Столетов. - Пузанчики да лобанчики, што вы
знать можете? А я - да, я знаю: нотной грамоте учен немало, от моих стихов
горячительных любая госпожа моей стать желает. Теи стихи мои сам кавалер
Виллим Монс на императрице Екатерине проверял, и успех любовный имел...
<Именно за эти "горячительные" стихи Е. М Столетов и был сослан при Петре I
на каторжные работы в Рогервик, камергер же В. Монс поплатился своей
головой.>
Но однажды грохнула с разлету дверь кабака, в клубах пара с мороза
ввалились солдаты. А меж ними, весь в собачьих мехах, человек каторжный.
Солдаты размотали его, словно куклу, дали ему водки выпить для обогрева. На
дворе фыркали застуженные кони...
Проезжий долго на Егорку глядел, калачик жуя:
- Али не признал ты меня, романсьеро?
- Ей-ей, не знаю, - перекрестился Столетов.
- А я есть Генрих Фик, камералист в Европах известный. Проекты писал,
кондиции блюл... А ныне - несчастненький.
- Куды же едешь теперича? - спросили его.
- Не еду, а меня возят. И нигде мне места не отведено, чтобы осесть. Вот
сейчас лягу на лавку, вздремну малость, и меня снова повезут. И будут так
возить по Сибири, пока не подохну!
Калачик упал, до рта не донесенный: Генрих Фик уже спал. Затихли люди
кабацкие - люди бездомные. Они чужое горе всегда уважали. Потом солдаты
лошадей в кибитке переменили. Взяли Фика за локотки, поволокли на мороз. Он
так и не проснулся...
Все царствование Анны Иоанновны никто и никогда не видел больше Генриха
Фика: дважды на одном месте спать - и то не давали!
Глава 7
А диспозиция въезда Анны Иоанновны в Петербург была такая.
Первым ехал почт-директор с почтмейстерами.
Верховые почтальоны трубили в рога - протяжно.
За ними - капральство драгунское на лошадях.
Потом иноземные купцы.
А литаврщики, зажмурив глаза, ударяли в тулумбасы.
Цугом катились кареты господ кабинет-министров.
И - генералитет.
И - господа Сенат.
За важными особами ехали конюхи императрицы.
Фурьеры и лакеи - верхами.
Пажи с гофмейстером - чинно.
Наконец показалась карета графа Бирена - пустая.
Вот и матка Анна катит на восьмерике.
А сбоку от нее скачут на жеребцах Бирен и Левенвольде (два любовника
царицы, въезжающей в свою новую резиденцию)...
Сию "диспозицию" составил Миних, и был у него спор с Федором Соймоновым:
куда моряка ставить? Ученый навигатор в "диспозицию" никак не лез от почета
отговаривался. Порешили сообща так: состоять ему у "надзирания за питиями".
Иначе говоря, дежурил Федор Иванович возле бочек с водкой, дабы драки не
было. Трезвых - силою внушения! - понуждал к питию. А тем, которые лыка не
вяжут, тем пить возбранял. Все творилось указно ("под опасением жесточайшего
истязания!"). А вечером был жалован допущением к руке императрицы. Анна
Иоанновна моряком даже залюбовалась. Соймонов был детинушка добрый. Шея у
него - бурая от ветров, кулаки - в тыкву, взор острый - из-под бровей
косматых.
- Ну и здоров ты, флотской! - восхитилась Анна Иоанновна. - Накось, -
протянула Соймонову бокал свой, - согреши из ручек моих царских...
- Матушка-государыня, - отвечал ей Соймонов, - хотя я, надзирая сей день
за питиями, на морозе стоя, невольно с ведро белого принял уже, но из твоих
ручек.., изволь!
И, достав чистый плат, слюнявый край бокала - после бабы пьяной - он
тщательно вытер. Тут императрица раздулась от гнева.
- А-а-а! - заорала. - Так ты мною брезгуешь! Это мною-то, самой
императрицей, брезгуешь... Я тебе не лягушка худая!
И уже руку подняла, чтобы драться. Но тут (спасибо судьбе) подвернулся
изящный Рейнгольд Левенвольде и сказал:
- Ваше величество! В европских странах культурным обычаем принято посуду
чужую платочком вытирать. Даже после Людовикуса вельможи версальские всегда
бокалы, галантно оботрут...
Анна Иоанновна пьяно пошатнулась, Соймонова за шею обхватила, обожгла его
дыханием винным.
- Ой, держи меня, - говорила с хохотом. - Держи, морячок, крепше... Вся я
такая сегодня нежная.., нежная... Ой, хосподи, да што это меня ноги сей день
не держат?..
С одной стороны - Рейнгольд, с другой - Соймонов, они дотянули грузную
царицу до покоев внутренних. На постель она не пожелала, на полу шкуры
лежали медвежьи - так и рухнула... Федор Иванович со лба пот смахнул и
зарекся более у двора бывать. И к престолу более не лез. Его дорога иная,
строго научная, деловая. Ныне вот, прокурором Адмиралтейств-коллегий став,
он президенту, адмиралу Головину, сразу так и сказал:
- Изящнейший граф! Только не воровать...
И граф Головин его сразу невзлюбил. Ну и не люби.
По утрам Соймонова часто навещал Иван Кирилов - обер-секретарь сенатский.
Как и в Москве, раскладывали они карты.
- Академик Жозеф Делиль для нужд Камчатской экспедиции карту составил. И
в Сенате уже толкуют, чтобы Витусу Берингу к Америке идти, землю Хуаны да
Гама искать... А где есть земля та? Не ведаю.
Кирилов грудью бился об стол, - жестоко кашляя.
- Может, такой и совсем нету? - сказал, отдышавшись. - Нет ли подвоха
тут? Дабы навигаторов наших от земель Камчатских отдалить, на бесплодные
поиски их посылая? Не к тому ли Делиль и братца своего из Парижа сюды вызвал
да в отряд к Берингу его пихает?
- Сколько слов я сказал! - обозлился Соймонов. - А все без толку...
Подозрение имею. Будто Делиль тот, муж в науках почтенный. Генеральную карту
России сознательно искажает. Мало того, копии с наших ландкарт снимает и
подлым способом их в Париж переводит...
Неву однажды переезжая, Федор Иванович в Академию завернул.
- Имею, - огорошил Шумахера, - срочную надобность в сочинениях гишпанцев
- де Фонте и дон Хуана Гамы...
Шумахер рот открыл. Думал. Потом спросил:
- А какого цвета книги сии?.. Была как будто одна. Вроде пергамин
травчато-зеленый, а спрыск обреза на золоте...
- Тьфу! - сказал Соймонов и ушел, ничего не добившись.
Лошади завернули его на канал - прямо к дому Еропкина.
- Петра Михайлыч, - сказал он архитектору, - ты книгочей славный. Нет ли
книжиц у тебя о землях басенных, что нижае Камчатки лежат? Будто великий
хвастун де Фонте там города великие видел. Мне сверить надобно: чтобы Беринг
по морям не напрасно плавал, химеры сказочные отыскивая! А прямо шел - к
цели...
День окончен. От трудов праведных можно домой отъехать в саночках. На
Васильевском острове лошади ноги ломали: весь остров канавами перекопан -
ровными, как линии. То остатки творения гениального Леблона, который мечтал
здесь русскую Венецию создать. Но Венеции у него не получилось: горячий
Леблон со всеми разлаялся и уехал. Меншиков же деньги (отпущенные на
Венецию) разворовал, а до дому теперь "с великим потужением" добираются
жители, через канавы те ползая на карачках...
Шубу скинув, шаухтбенахт поднялся в дом. Сенные девки воды вынесли,
полотенца подали. Фыркая оглушительно, мылся Соймонов.
Вот и к столу пора. В светлице стенки холстиной обиты, печка в зеленых
изразцах, три картинки бумажные в рамочках самодельных. В углу - шкаф, а в
нем за стеклом чашечки стоят порцеленовые. По стенам - коробья с книгами
латинскими и немецкими. На подставке особой красуется модель корабля
"Ингерманланд", которую Соймонов саморучно сделал в память себе: на этом
корабле, в чине мичмана, он плавал под синим флагом самого Петра.
- Дарьюшка! Привечай мужа да к столу сопроводи... Первым делом - чарку
водки, перцовой. Эк! Даже дух захватило. А потом - щи. Когда жена рядом, то
простые щи идут за милую душу.
- Ну, мать, - сказал Соймонов жене, наевшись. - Ты баба у меня золотая, и
пропасть тебе я не дам. А потому наказываю супружески, наистрожайше: ко
двору царицы не суйся! Меня тут Остерман стал заискивать, а знать, и тебя
опохвалить захотят. Ежели на ласку придворную поддашься, так я возьму тебя
за волосы и буду по комнатам возить, покеда ты не сомлеешь...
- Как вам угодно, государь мой любезной! - отвечала жена.
***
- Ай вы, кони же мои, вы, лошадки мои удалые! Хороши ж и вы, кобылы мои -
да с жеребятками малыми...
Вот она, стезя-то, - открылась: летит карьер Волынского на гнедых да
каурых, все шибче. Что там еще мешает? Доносы? Пущай дураки их боятся. А ему
не привыкать сухим из воды выходить. Нагрянул в Юстиц-коллегию под
воскресный день, когда ни президента, ни вице, ни прокурора не было: в баню
ушли париться да квасы пить. Только стоит за столом асессор Самойлов -
строка приказная (под "зерцалом" урожден, гербовой бумагой пеленут, с конца
пера вскормлен). Волынский на руку ему - рраз! Да столь тяжело, что рука
асессора провисла от золота. Взятко-бравство? И затрясся асессор: мол, не
погуби, не вводи в соблазн. Семья, три дочки.., жена пузом опять хворает.
- Ври больше! - сказал ему Волынский. - Я в дверях постою, а ты дело
спроворь... Эвон и печка топится!
И все доносы, какие были на него скоплены (по делам Астрахани, Казани и
прочим хворобам), тут же в печке спалили. Артемий Петрович сам кочергой золу
разгреб, смеялся.
- Дурень! - сказал Самойлову. - Знаю я вашу подлую породу... У всех у вас
по три дочки да жены с пузом...
И - вышел. Было ему хорошо. Даже дышать стало легче. Главный враг его,
Ягужинский Пашка, ныне в Берлине - заброшен. Остерман, супостат
вестфальский, за двором в Питер поволочился. А вот он, губернатор и дипломат
бывый, на Москве при лошадках остался.
Большой пост! Что есть лошадь? Лошадь есть все... Не будь лошади - не
вспашет мужик пашенки (вот и голодай); не будь коня - нечем снарядить
кавалерию добрую (и поражен в битве будешь). А что охота? А что почта? А что
дороги? В гости, ведь если подумать здраво, и то без лошади не сунешься.
Вот и выходит, что лошадь - мощь и краса государства! Зимою Волынский
открыл на Москве особую Комиссию для рассмотрения порядка в делах
коннозаводских. Левенвольде - лодырь. Ему бы по бабам ходить да в карты
понтировать. Такие люди всегда поздно встают. А вот Волынский в пять часов
утра (еще темно было) открыл ту Комиссию торжественно. И кого выбрали в
президенты? Конечно, его и выбрали президентом Комиссии.
Да, хорошо начинал Волынский после инквизиции и розысков свою карьеру
заново. Круто брал судьбу за рога, и валил ее, подминал под себя,
податливую. Загордился. Вознес подбородок над париками сановными. Ходил -
руки в боки да погогатывал:
- Ай да и кони же вы мои! Кобылки вы мои - с жеребятками! До чего же любо
мне - вскачь нестись.., галопом-то!