Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
- История у нас с ней старая, - сказал Артемьев. - Хотя и вышла потом
за другого, но все равно ей лучше, чем со мной, ни с кем не было. В этих
делах меня не обманешь.
- А в остальном? - спросил Синцов, хотя видел, что Артемьеву трудно
отвечать.
- И в остальном она тоже, надо сказать, неплохая баба, - с некоторым
усилием над собой сказал Артемьев. - Рукава засучит и пол вымоет, и белье
постирает, и обед сготовит - шутя все сделает...
- Ну, а в остальном? - неуступчиво повторил Синцов.
- А что остальное?
- Тогда вопросов нет.
- Да, можешь меня поздравить, - сказал Артемьев. - Вчера, когда из
дивизии с Серпилиным говорил, сообщил мне, что присвоили очередное,
подзадержавшееся... Теперь полковник.
- Поздравляю. - Синцов еще раз подумал о Наде: может, выходит теперь за
него замуж оттого, что поверила - далеко пойдет? Раз в тридцать лет уже
полковник и, даст бог, не убьют, еще до конца войны будет опять за молодым
генералом.
- Хотел четвертую шпалу привинтить, да в штабе дивизии не нашлось.
Никто не запасается, погон ждут.
- Рад бы помочь, - улыбнулся Синцов, - да нечем. У нас в батальоне,
кроме замполита, кругом одни кубики. Он, правда, такой, что и последнюю
шпалу отдаст, но это уж я не позволю. Перевоспитываю его, чтоб имел хотя
бы полувоенный вид.
- Смешно это от тебя слышать, - сказал Артемьев. - Слушаю и вспоминаю,
каким ты был до армии, в тридцать девятом.
- Тридцать девятый - это давно прошедшее... - усмехнулся Синцов.
- Сидим тут с тобой, как две половины армии, - сказал Артемьев. -
Кадровая и приписная. Думал ли ты до войны стать тем, кто есть?
- А много ли и обо всем ли, о чем надо, мы вообще тогда думали?
- Как будем спать ложиться? - спросил Артемьев. - Может, валетом?
- Рискованно, - сказал Синцов. - Не знаю, как ты, а мне ординарец
говорил: я нервно спать стал. Заваливайся подальше к стенке, а я еще
посижу, неохота ложиться.
- Ждешь, пока засну, пойдешь своими делами заниматься? - спросил
Артемьев, укладываясь на кровати.
- На дела сегодня сил нет. Раз артподготовка на девять перенесена, имею
право до семи поспать.
- Я с утра у вас останусь.
- Тебе видней. Нам так и так наступать. А кто первый задачу выполнит,
мы или не мы, - лотерея!
- Будем считать, что вы, - сказал Артемьев. - Сам говорил, какие вы
после лагеря злые...
- Злость злостью, а огонь огнем. Положат, и будешь лежать при всей
своей злости. У меня последние дни такое чувство, что перед батальоном еще
густо, намного больше людей, чем у меня. Берем только абсолютным
превосходством в огне. Без этого и шагу бы не сделали.
- Я говорил с фронтовым разведчиком, считают, что у немцев уже немного
живой силы осталось.
- Не знаю, как они считают, - сказал Синцов, - а я просто считаю: за
вчера и сегодня на моем участке противник оставил сто сорок трупов. А у
меня всего в батальоне на сегодня сто тридцать восемь человек. Если бы у
нас с ними вчера утром батальон на батальон был, так передо мною уже была
бы пустота, дыра! А вот увидишь, что завтра будет! Хотя, конечно,
сопротивление слабеет: голодные, и обмороженных много...
- Жалеть еще не начал? - вдруг спросил Артемьев.
Синцов вздохнул и не ответил.
- Чего вздыхаешь, я серьезно спрашиваю. У меня, например, неудобно
признаться, а, несмотря на все зароки, нет-нет и шевельнется...
- А я, когда гляжу на них, все вспоминаю, сколько раз я был на их месте
и в сорок первом и в сорок втором. И спрашиваю себя: неужели у них, как у
нас, после всего этого сил хватит встать, отряхнуться и обратно полезть?
- Ну, насчет тех, что здесь, такой вопрос уже не стоит.
- А я не про них. Я про остальных... Не знаю, если бы с самого начала,
с первого дня, пошли их вот так громить, наверно, как ты говоришь, и
шевельнулось бы. А сейчас не шевелится, потому что все это пока только
расплата. И еще не вся. Я их не жалею. Я просто пленных убивать не даю. А
иногда думаю: почему должна быть расплата?
- То есть как почему? - не понял Артемьев.
- Почему нам сначала надо было в долги влезать, а только потом платить
начинать? Или нельзя было без этого?
- Мысль законная, но пора бы уже перестать об атом думать. Жизнь идет
вперед...
- А я никогда не перестану об этом думать, - помолчав, сказал Синцов. -
И война кончится - не перестану, и десять лет после нее пройдет - не
перестану, и двадцать пройдет - не перестану...
- Это только так кажется. А расшибем их, дойдем хотя бы до старой
границы, и совсем другие мысли у всех будут.
Синцов ничего не ответил, расстегнул ватник, стащил валенки и лег на
кровать, на спину, привычно закинув за голову руки. Когда лег, подумал,
что сразу, мгновенно, как закинет руки за голову, так и заснет, но что-то
мешало. Мягкая перина, что ли, в которую непривычно провалилось тело.
Минуту полежал молча, потом сказал:
- Отвыкли от жилого фонда. Даже чудно, что под задницей перина. Не
спится.
- А я наоборот, угрелся, - хорошо!
- Тогда спи, - сказал Синцов, - только скажи мне одну вещь: когда в
Ставке служил, товарища Сталина хоть раз видел?
- Раз видел.
- Объясни, какой он.
- Чего тебе объяснять, сам не знаешь?
- А все-таки.
- Я всего раз его видел. Почти сразу, как пришел после ранения в
Генштаб и работал направленцем. Посреди ночи нас всех вдруг собрали, кто
сидел на участках Сталинградского фронта, и прямо провели к Сталину. Он
поздоровался и приказал нам докладывать по очереди, начиная с правого
фланга, о противнике: какие данные у каждого на своем направлении? Я
докладывал четвертым, волновался, конечно, тем более что он мне два
вопроса задал.
- А что отвечать, знал?
- Что отвечать, знал, но волновался.
- А какие вопросы были?
- Уточнявшие обстановку на моем участке. Видимо, у него заранее, помимо
нас, я уж не знаю, по какой другой линии, были свои сведения о противнике,
и он спросил: нет ли там во втором эшелоне еще какой-либо недавно
подошедшей части? Я сказал, что предполагается начало выгрузки отдельного
гренадерского полка СС. Тогда он спросил: почему сразу не доложили? Я
ответил, что предположение еще не подтвержденное и не счел возможным
докладывать ему как о факте.
- А как он тебя спрашивал?
- Я бы сказал, очень спокойно. Но когда смотрит на тебя - такое
чувство, что проверяет, хочет знать тебя всего до мозга костей. И от этого
нервничаешь.
- А как он выглядит?
- Как на портретах. Немного старше и ростом пониже; когда спрашивает, в
глаза смотрит. А сам говорит очень медленно и спокойно, как будто никуда
не торопится, хотя обстановка как раз была тяжелая. Мы только потом
поняли, что в ту ночь проводилась самая первая прикидка на будущее
наступление. Что тебе еще сказать? Когда слушает - ходит; остановится, в
глаза посмотрит и опять ходит. Сапоги у него, наверное, с мягкими
подошвами, поступь мягкая, как...
Артемьев сначала хотел сказать, как у кошки, потом - как у тигра, но не
сказал ни того, ни другого: и то и другое казалось неудобным сказать про
Сталина.
- Через час всех нас отпустили. У меня лично было такое чувство, что мы
мало чего добавили, что он и без наших докладов хорошо информирован.
Чувствовалось по вопросам.
- Да, интересно.
Синцов слушал с жадным любопытством. Артемьев был для него первым
человеком, не просто говорившим про Сталина, а видевшим своими глазами,
как он ходит, как говорит, как задает вопросы.
Синцову хотелось знать это. Ему всю войну хотелось знать про Сталина
как можно больше, потому что в глубине души ответ на вопрос - какой он,
Сталин? - связывался с ответом на другой, главный вопрос: почему только
сейчас, на второй год войны, наступает начало настоящей расплаты с
немцами?
Вопрос этот как бы ставил под сомнение меру величия Сталина и меру
безошибочности его решений. А в то же время, когда комбат Синцов, полтора
года проживший на переднем крае, все еще искал ответа на вопрос: "Почему
война шла так, а не иначе?" - в том, какой Сталин, - это было молчаливым
признанием того места, которое занимал Сталин и в его мыслях о прошлом, и
в его надеждах на будущее, да и вообще во всей его жизни.
- А верно говорят, - спросил Синцов, - что Сталин, прежде чем не
получит сводки со всех фронтов, не ложится спать никогда?
- Судя по тому, как наши начальники до третьих петухов сидят, - так. А
более точно мне знать не дано. - Артемьев с досадой подумал, что все же не
сумел объяснить Синцову всех своих чувств, с которыми пришел и ушел от
Сталина в тот день. Рассказывал, как спрашивает, как смотрит, про мягкие
сапоги... А для главного не нашел слов. Хотя для таких вещей вообще не
сразу найдены" слова, а то можно было бы рассказать и кое-что другое: как
уже не ты, направленец, мелкая сошка, а сам Иван Алексеевич собирался на
доклады к Сталину, и как ждал, вызовут его или нет, и как приходил с
доклада. Каждый раз шел как под пули и возвращался - словно реку переплыл,
- вспомнил Артемьев без тени осуждения, наоборот, с уверенностью, что так
оно и должно быть, раз человек шел на доклад к самому Сталину...
Синцов лежал, закрыв глаза, но не спал.
Когда хочется спросить слишком много, начинаешь себя мысленно урезать,
урезать и до тех пор урезаешь, пока почти ничего не остается спрашивать.
- Слушай, - Синцов открыл глаза, - вот ты теперь с Серпилиным служишь,
какого ты мнения о нем?
- Самого высокого. А что?
- Нет, ничего, - сказал Синцов.
Но это было неправда, когда он сказал "нет, ничего", потому что сам
вопрос - "какого ты мнения?" - был другим вопросом, которого он так и не
задал: отчего же так вышло с Серпилиным до войны, раз и ты о нем самого
высокого, и я о нем самого высокого, и все самого высокого, а четыре года
он не то дороги мостил, не то лес рубил. Говорят: "Лес рубят - щепки
летят!" Да ведь он не щепка, а начальник штаба армии.
Разные чувства рождались в последнее время, когда все очевиднее били
немцев. Но главных два: одно - слава богу, что дожили до этого. А другое
рядом - досада, что не с самого начала так. И эта досада жила и задавала
тебе вопросы: почему да почему?
Это, собственно говоря, и имел в виду, когда спросил про Серпилина:
какого мнения? Но не высказал своей мысли до конца, потому что она была из
тех, когда даже с близким человеком долго ходишь вокруг да около.
- Не спишь?
- Не сплю.
- Мы с Рыбочкиным, с адъютантом батальона, - девятнадцать лет, только
из училища, - как-то лежали в воронке, пережидали обстрел. И он вдруг мне
говорит: "Товарищ старший лейтенант, а все-таки, по-моему, товарищ Сталин
неправильно сделал, что до войны с немцами допустил, с такой
высококультурной нацией". Я ему сразу не ответил: мина пролетела - нам
головы в снег воткнула. А потом поднял голову и говорю: "Чего ты городишь?
С ума сошел, под трибунал захотел? Что же, товарищ Сталин должен был нам
приказать руки перед немцами поднять, что ли?! Говори, да не
заговаривайся!" А он мне отвечает: "Я, говорит, не про это сказал. Раз
война - я понимаю: или мы, или они! А я про то, как же так, после первой
мировой войны у нас с Германией хорошие отношения были, и компартия там
была самая сильная в Европе... Как же товарищ Сталин допустил, чтобы у них
верх фашисты взяли?" Говорит мне это, а я лежу в воронке рядом с ним,
слушаю его и не знаю - плакать над ним или смеяться, потому что чепуху
порет, а в то же время - прав. Не должно этого было быть, как вышло! Так
меня воспитывали, что я считал: не должно было!
- Ну и что ты ему сказал? - спросил Артемьев.
- Сказал: "Больно много ты валишь на товарища Сталина. Все же это
Германия, а не Россия, не все на свете в его власти". А он на меня так
посмотрел, как будто я его веры лишил, даже жалко его стало. "Ванюша"
лупит через нас, а мы лежим голова к голове и смотрим друг на друга.
Обстановка такая, что можно на откровенность. Гляжу ему прямо в глаза и
говорю: "Чтобы я от тебя больше на эту тему не слышал, а тем более другие.
Понял?" - "Понял". А по глазам вижу: ничего он не понял. А я, думаешь,
понял? Вся разница между нами: я понимаю, что об этом говорить не надо, а
он даже и этого не понимает... Скажи мне, Паша, ты доволен своей жизнью?
- В каком смысле?
- А в таком смысле, что не стыдно будет потом за то, как живем?
- В адъютантах малость лишнего проторчал. А так ничего, доволен.
- И я сейчас доволен. А как, по-твоему, до войны мы как жили, хорошо?
- В смысле харчей, что ли? - спросил Артемьев, и Синцову показалось по
его голосу, что он про себя усмехнулся.
- Так и дальше хочешь жить, как до войны жили? Чтобы после войны все
так было, как было?
- Довоюем - разберемся, - сказал Артемьев.
- А есть с чем разбираться?
- Да-а... - протянул Артемьев. - Исключительно тяжелый характер у тебя,
я вижу, стал. В другой раз выспаться захочу, к кому-нибудь еще поеду. Весь
сон разогнал...
- Ладно, спи. - Синцов покосился на Артемьева, увидел, что тот закрыл
глаза, сам тоже закрыл глаза и с минуту лежал молча, пробуя представить
себе, что думает сейчас Артемьев, человек, с которым они не говорили по
душам целых четыре года.
- Придется будить, - раздался из-за плащ-палатки знакомый голос
Левашова.
Синцов поднял голову с подушки, сел и сунул ноги в валенки.
- Куда ты? - спросил Артемьев, не открывая глаз. - Что там?
- Сейчас узнаю. - Синцов наскоро застегнул ватник и вышел.
В подвале стояли трое: Рыбочкин, Левашов и незнакомый Синцову низкий
плотный человек в слишком длинном полушубке и в надвинутой на брови
слишком большой ушанке.
"Опять корреспондент, что ли?" - недовольно подумал Синцов. Ему не
хотелось спать, но говорить тоже не хотелось.
- Знакомься с товарищем... - как-то странно, ничего не добавив к этому
слову "товарищ", показал Левашов пальцем на низкого в слишком длинном
полушубке.
Синцов, вышедший из своего закута без ушанки, бросил руки по швам:
- Командир батальона, старший лейтенант Синцов, - и пожал протянутую
руку.
- Здравствуйте. Келлер, - с заметным немецким акцентом представился
человек в слишком длинном полушубке и крепко пожал Синцову руку. Рука у
него была большая и жесткая.
- Чего удивился? - заметив выражение лица Синцова, спросил Левашов.
- Я не удивился, - сказал Синцов. - Прошу отдохнуть, чаю попить. - И,
взявшись за плащ-палатку, хотел откинуть ее и пропустить гостей. Но
Левашов остановил его.
- Все в свое время. Сперва дело. Хотим у тебя в батальоне место
выбрать, откуда он утром будет свою передачу вести. Предлагал ему ночью:
все же безопасней, а он хочет с утра.
- Ночью спят, - сказал немец.
- В общем, его не переупрямишь. Но место надо с ночи подобрать.
- А какая передача, через рупор? - спросил Синцов.
- Нет, придется сюда МГУ за ночь подтащить. Под прикрытие каких-нибудь
хороших развалин поставить и замаскировать... Ты поглубже других в город
влез, потому к тебе и явились.
Синцов задумался. МГУ - мощная громкоговорящая установка - как-никак
все же смонтированный на полуторке автобус. Если удастся его до Чугунова
полтораста метров хотя бы на руках дотолкать - там в третьей роте есть
подходящая развалина - бывший гараж. Пол на уровне земли, две стены углом
и часть перекрытия сохранилась.
- Ну как, найдешь то, что нам нужно? - спросил Левашов. - Учти, кроме
всего прочего, чтоб тут же рядом для людей надежное укрытие было. Фрицы
как ни экономят боеприпасы, а услышат передачу, насмерть бить будут -
закон!
- Думаю, подыщем. Сейчас пойдем, только портупею надену, - сказал
Синцов. - А может, перед дорогой все же по кружке чаю?
- Если чай... - сказал немец.
- Чай. Покушаем, когда вернемся.
- Да, - сказал немец. - Немножко, правда, холодно.
Иван Авдеич, не дожидаясь приказаний, уже подтащил к столу длинную
лавку, дав комбату возможность сказать: "Присаживайтесь!"
Синцов откинул плащ-палатку и зашел в закут. Артемьев поманил его
пальцем.
- Кто такие? Недослышал.
- Замполит полка с немцем. По радио будет агитировать. Может, встанешь?
- А ну их, - сказал Артемьев, - спать буду. Уже приладился. А тебе
опять на мороз!
Синцов пожал плечами. Что ответить на это?
Он вышел подпоясанный и, не надевая ушанки, подсел к столу. На столе
уже стояли кружки и эмалированный облупленный чайник.
- Да, вот такое у нас противоречие с товарищем Келлером, - сказал
Левашов, кивнув на немца. - У меня приказание политотдела - обеспечить,
чтобы ни один волос с его головы не упал, а у него, наоборот, желание
вести свою передачу среди бела дня.
- Волос уже все равно упал. Много упал, - сказал немец, снимая с головы
ушанку и поглаживая лобастую лысеющую голову. Он улыбнулся, но в его
сдержанной улыбке была горечь. - Надо сейчас много работать. Много, очень
много.
Он расстегнул два верхних крючка на полушубке: под полушубком была
телогрейка, а под телогрейкой - гимнастерка с петлицами.
"Вот как, даже в нашей гимнастерке", - подумал Синцов и вдруг, глядя на
этого лысеющего лобастого человека с белыми густыми бровями, вспомнил, что
уже видел его, и тут не могло быть никакой ошибки. Это было в тридцать
четвертом году, зимой, девять лет назад, вскоре после процесса Димитрова.
Этот человек - именно этот человек, только что бежавший тогда из Германии,
выступал у них в аудитории КИЖа и рассказывал им, что такое фашизм. Только
тогда он говорил по-немецки, и его не успевали переводить, особенно когда
он сердился и в такт словам, как молотом, ударял своим тяжелым кулаком по
трибуне. И фамилия его не Келлер, как сначала послышалось Синцову, а
Хеллер, Эрнст Хеллер. И у него была книга о Гамбургском восстании,
вышедшая еще до того, как он бежал к нам из Германии, а потом были очерки
из Испании - он уже от нас ездил в Испанию, командовал там батальоном в
Интернациональной бригаде.
Конечно, это он, тот самый, который был у них в КИЖе. Только брови у
него тогда были совсем черные, а сейчас совсем белые.
Заметив, как внимательно смотрит на него Синцов, немец опустил глаза и
обхватил руками кружку с горячим чаем, грея об нее пальцы.
- Я вас один раз видел, товарищ Хеллер, - сказал Синцов. - Вы приезжали
в тридцать четвертом году к нам в КИЖ - Коммунистический институт
журналистики.
Немец быстро кивнул, потом, словно вдогонку, кивнул еще раз и
улыбнулся.
- Немножко плохо говорил тогда по-русски, - сказал он. - Только одно
русское слово - "Рот фронт", да? - Он оторвал правую руку от кружки, сжал
большой кулак и сделал им короткое полудвижение; он не показывал, он
только напоминал этим полудвижением, как это было. - Рот фронт, да?
И хотя он продолжал улыбаться, в глазах его мелькнуло что-то скорбное,
словно воспоминание об этом жесте и этом слове доставляет ему боль, словно
и этот жест, и это слово лежат где-то глубоко, под развалинами всего того,
что обрушилось на них потом, и он сейчас не может ни произнести это слово,
ни сделать этот жест с той, прежней силой.
- Я читал вашу книгу, - сказал Синцов.
- А я не читал, - сказал Левашов. - Стыдно, а приходится признаться.
- И про Испанию ваши статьи читал, - сказал Синцов.
- В "Интернациональная литература", да? - спросил немец. - Плохая
война, - сказал он, и в его глазах снова промелькнуло что-то мучительное.
- Хорошие люди, но плохая война. Г