Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
е кончится.
- Разрешите вам доложить, Ольга Ивановна... - сказал он, глядя в глаза
женщине.
- Раз "доложить", тогда уж по званию, - улыбнувшись, перебила она.
- Разрешите доложить, товарищ подполковник медицинской службы, что
думал сейчас не столько о будущем, сколько о прошлом. А в будущем надеюсь
на ваш здравый смысл. Вряд ли будете держать здесь лишнее время нелишнего
для войны человека.
- Спасибо, что хоть в здравом смысле не отказываете. Не от каждого
больного это услышишь, - сказала женщина и, посмотрев на большие мужские
часы на запястье красивой руки, добавила: - И этот здравый смысл сейчас
подсказывает, что вам пора идти отдыхать.
- Слушаюсь.
Серпилин чуть наклонил голову и, тоже посмотрев на ее красивую руку с
большими мужскими часами, сказал:
- А вот ведь говорят, у хирургов руки какие-то особенные.
- В одной долото, в другой молоток? - спросила она без улыбки. -
Сколько хирургов, столько и рук. Только моем их чаще и дольше, чем другие
люди. И горячей водой с мылом, и щеткой, и спиртом, и от этого они не
всегда выглядят так, как хотелось бы. А впрочем, сейчас, кажется, ничего,
- добавила она, поглядев на свои руки с коротко обрезанными ногтями на
длинных пальцах и улыбнувшись. - Потому что я тут не столько хирург,
сколько няня при вас, генералах. Даже надоедать стало. Вот расстанусь с
этим подмосковным раем и попрошусь к вам в армейский госпиталь ведущим
хирургом. Что на это скажете?
- Не знаю, насколько это серьезно.
- Это верно. Я и сама еще не знаю, насколько это серьезно. Идемте. Или
еще чего-то не досмотрели? - кивнула она на карту.
- Сейчас, - сказал Серпилин. - Еще пять минут - и пойду отдыхать.
По-честному.
- Попробую поверить. А вечером приходите ко мне чай пить. Приглашаю
заранее: до вечера не увижу.
- Спасибо. Но не слишком ли я к вам зачащу?
- Как хотите, - сказала она после маленькой паузы.
- Мне-то очень хочется, - просто сказал он.
- Ну и не подавляйте своих желаний. Говорят, это вредно. - Она
рассмеялась и вышла из вестибюля, а он, зная, что она пойдет сейчас к себе
в лечебный корпус, подошел к окну и увидел, как она идет по дорожке,
наверное уже не думая о нем. Идет своим быстрым, деловым шагом и
покачивает из стороны в сторону красивой головой в белой накрахмаленной
медицинской шапочке, словно на ходу разговаривает сама с собой, о чем-то
спрашивает себя или о чем-то спорит. И издали кажется совсем молодой, еще
моложе, чем вблизи.
Вчера мимоходом она сказала, что ей скоро сорок. Значит, когда он видел
ее в сорок первом году зимой, ей было тридцать семь... Но тогда она
выглядела старше, чем сейчас.
Он смотрел до тех пор, пока женщина не завернула за угол здания, и не
сразу заставил себя перестать думать о ней, когда, отойдя от окна,
вернулся к карте.
2
После обеда Серпилин так и не заснул.
Стал думать о Батюке, а потом нахлынули мысли о самом себе, и пролежал,
глядя в потолок, до конца "мертвого часа".
Удивился тому, как обрадовался при встрече Батюк. Видимо, думал о нем
хуже, чем заслуживал. А почему Батюку и не встретиться с тобой
по-хорошему? Своих критических мыслей о нем по начальству ты не докладывал
- к этому не приучен, - а помогал ему всем, на что был способен. И тем,
как исполнял при нем обязанности начальника штаба, и тем, что, когда
требовало дело, спорил с ним и склонял к решениям, которые считал верными,
и даже тем, что, случалось, поступал по-своему, в пределах возможного для
начальника штаба.
А что потом сменил его в должности командарма - тут уж ему не на тебя,
а на Сталина обижаться надо.
Но и на Сталина обижаться нечего. То, что послал Батюка заместителем
командующего второстепенным фронтом, - радость, конечно, небольшая. Но и
за обиду считать нельзя. А потом, через год, снова назначил на армию,
притом на гвардейскую и в хороший момент - перед началом дела.
Вот только почему вдруг такое назначение? В роли заместителя
командующего фронтом о себе не напомнишь, будь хоть семи пядей во лбу.
Значит, все же Сталин держал Батюка в памяти. Война уже длинная, и счет на
людей скупой, без большого запаса. Тем более только за последнее время
заново сформировано одних танковых армий - шесть. Да несколько
общевойсковых. И на каждую нужен командарм. Если порыться в собственной
памяти, можно вспомнить, как сам колебался: выдвигать ли даже очень
хорошего командира полка сразу в командиры дивизии? На полку был хорош, а
каким покажет себя в другой роли, при других масштабах?
А решать, кого на армию, во много раз тяжелей. Иной раз рискнут,
выдвинут нового, молодого, а в другой раз, наоборот, понадеются, что
старый конь борозды не испортит. У Батюка за спиной все же почти два года
командования армией. Разный, конечно, опыт. Но человек он волевой и
по-своему трудолюбивый. В штабе лишнего часа не просидит, каждый день с
утра в войсках, а это у нас ценят. И личную храбрость, которой Батюку не
занимать стать, тоже ценят и даже порой придают ей чрезмерное значение;
так уж повелось у нас на Руси. Вот и назначили. Пришел в хорошую армию,
сложившуюся, устоявшуюся, с хорошим штабом, с боевыми традициями. Пришел и
стал воевать дальше, судя по его словам, не ломая порядков, не перемещая
людей. Да это сейчас и не так просто сделать: не дадут! И дело пошло в
соответствии с уже продуманным планом операции, обеспеченной достаточными
силами и средствами. Судя по результатам, не ошиблись: армия под
командованием Батюка там, в Крыму, хорошо себя показала. А могла ли еще
лучше показать себя при другом командующем, как проверишь? В том-то и
трудность оценок на войне, в том-то и недоказуемость их окончательной
справедливости или несправедливости!
Все мы набрались опыта, все или почти все стали лучше воевать, и Батюк
тоже, наверно, не исключение. Но насколько лучше? Вот в чем вопрос. И для
него, и для тебя, и для всякого другого.
Если без поблажек посмотреть на свои собственные дела за те пятнадцать
месяцев, что прокомандовал армией, выходило, что воевал по-разному.
Принимал армию в благоприятной обстановке, позади был опыт
сталинградских боев и то настроение после большой победы, когда людям
кажется, что они и дальше горы своротят.
Но после такого начала, обещавшего, казалось, одно хорошее, пришлось
первую же свою операцию проводить в самых тяжелых условиях. Армию спешно
перебросили под Харьков, который снова заняли немцы. Снова пришлось
переживать то, от чего уже отвык. Сперва затыкать дыру в тридцать
километров, а потом отходить с боями, задерживая немцев на не
оборудованных для обороны рубежах. И все это сразу, с колес, едва успев
выгрузить армию из эшелонов в мартовскую распутицу, в снег и воду...
Обстановка была незапланированная, не хватало то одного, то другого,
тылы выгрузились с опозданием и сразу стали отходить, не успев
развернуться.
Не справившегося с критическим положением командующего фронтом
заменили, назначили нового. На фронт приехал представитель Ставки; после
сталинградского разгрома немцы в марте под Харьковом показали, на что они
еще способны. И надо было хоть умереть, но остановить их. Пока
останавливали, представитель Ставки трижды был у тебя. В последний раз
разговор с ним обернулся так, что подумал: снимет с армии. И хотя делал
все, что мог и умел, но, если б сняли, жаловаться было бы не на что,
потому что отступал, не мог выполнить приказа - остановить немцев.
Пришлось выслушать в последний раз и такое, что лучше бы не слышать: что и
армия твоя не сталинградская, и сам ты не командующий, а... Смолчал.
Потому что нечего было ответить.
А потом все-таки зацепился в одном месте, во втором, в третьем... Опять
не удержался, опять отошел еще на несколько километров и снова зацепился
одной дивизией, потом другой... Зацепился и выстоял. Остановил немцев в
такой обстановке, в которой, наверно, в сорок втором не остановил бы.
Остановил потому, что все-таки после Сталинграда и ты и твои люди были уже
не те, что до него.
А после новой переброски началось третье лето войны - долгая,
томительная пауза на Курской дуге. Такая томительная, что казалось, нервы
не выдержат.
Нет худа без добра. То, что немцы там, под Харьковом, снова напомнили,
на что они способны, заставляло готовиться к будущему со старанием, даже
выходившим за пределы приказов. Что немцы летом ударят всей своей силой,
какую только соберут, чувствовали все - сверху донизу. Такой глубокой
обороны еще никогда не строили. Учили войска, не зная отдыха, как будто
каждый день учения решал вопрос о жизни и смерти. Да так оно, по сути, и
было.
Еще до начала немецкого наступления придали армии два полка самоходок,
бригаду "катюш" и девять полков артиллерии. Приходилось учиться уже не
тому, как латать дыры - это превзошел раньше, - а тому, как управлять всей
этой музыкой.
Конечная проверка всегда одна - бой. И, несмотря на всю подготовку, на
уверенность, что устоим, за первые три дня под немецкими ударами все же
отступили - где на три, где на пять, а где и на восемь километров. И
только ночью на четвертые сутки смогли наконец донести, что немцы перед
фронтом армии остановлены повсюду.
На пятый день бои возобновились с прежним ожесточением. Стороннему
глазу могло показаться, что происходит все то же самое. Но это было не
так. Немцы продолжали действовать по приказу, уже начиная сознавать его
невыполнимость.
А утром шестого дня Серпилин почувствовал, что теперь никакая сила не
сдвинет его армию с места.
Он ждал и хотел, чтобы немцы снова пошли на него и истратили себя до
конца в бесплодных атаках.
И когда минул тот утренний час, когда немцы обычно начинали, а они не
начали, и прошел еще час, и еще, а они все не начинали, он испытал не
облегчение, как это бывало раньше, в другие времена, а досаду, которая, в
сущности, была чувством превосходства над врагом.
А потом перешли в наступление мы. И севернее - под Орлом, и на юге -
под Белгородом, и там, где стояла в обороне армия Серпилина. На том
направлении, где она шла, не было больших городов из тех, что на памяти у
каждого, и она всего три раза попала в приказы Верховного
Главнокомандующего за взятие населенных пунктов, о которых, наверное, те,
кто слушал радио, только из этих приказов и узнали.
Зато вместо больших городов на долю армии выпало особенно много
переправ через малые и средние реки, через торфяные болота и заболоченные
поймы. Почти всегда, когда наступают на широком фронте, какая-нибудь армия
прет через такую вот глухомань, то отставая, то обгоняя своих более
удачливых соседей и обеспечивая им своими действиями лавры в приказах.
На войне складывается по-всякому. И надо иметь достаточно характера,
чтобы сознавать необходимость того не всем заметного труда, который
вынесла на своих плечах твоя армия, и не кипеть против соседей. А если
шире своих разграничительных линий видеть не способен, если к тому, что
там справа и слева у соседей, равнодушен - хоть трава не расти! - значит,
ты еще не командарм, а куркуль с высшим военным образованием. Конечно,
иной раз хочется в общем хоре такое соло рвануть, чтобы все услышали! Но
сольного пения на войне сейчас мало и дирижеры строгие. И это хорошо. Это
значит, что она вошла в свои рамки.
Человеку, далекому от войны, наверное, показалось бы диким само
понятие: вошла или не вошла война в свои рамки. Как будто у войны могут
быть какие-то рамки. Но Серпилин думал именно так.
Мысли о предстоящем летнем наступлении заставили его вспомнить про
врачебную комиссию, назначенную через десять дней. Он вспомнил и потрогал
ключицу: "Врачи говорят, что срослась хорошо, лучше не бывает. И правда,
почти не болит. Но рука все еще как чужая".
Он встал с койки и сделал несколько осторожных движений двумя руками,
те самые, которые делал на лечебной гимнастике. Потом несколько раз сжал и
разжал левый кулак. Рука все-таки немела, и в пальцах покалывало.
А вообще он чувствовал себя намного лучше, чем когда его привезли сюда.
И головные боли прошли, и уже не просыпался, как в первое время, по пять
раз за ночь от слишком похожих на жизнь утомительных снов.
На фронте думал, как говорится, о душе, а про тело думать было некогда.
Оно ездило на "виллисах", ходило по окопам, сидело над картами, говорило
по телефону, два раза в сутки наспех ело, максимум возможного спало
мертвым сном ночью и еще час или два дремало на ходу, качаясь взад и
вперед на "виллисе". Исполняло все, что от него требовалось, не напоминая
о себе. Но зато здесь, в Архангельском, врачи сразу чего только не
наговорили. Еще недавно, до аварии, считал, что кругом здоров, а по их
словам оказалось, кругом болен. Спорить не стал, выполнял все, что
приказывали: уколы - уколы, ванны - ванны, гимнастика, электролечение -
все, что требовалось. Раз кругом больной, лечите на полную баранку!
Относясь к лечению как к службе, он легче переносил разлуку с армией.
Даже некоторые свидания, для которых надо было ездить в Москву, отменил,
чтоб не мешали лечению. С самого начала сделал только одно исключение для
жены сына, по выходным вместе с внучкой приезжавшей к нему в Архангельское
после "мертвого часа".
Он посмотрел на часы и вышел из комнаты в парк. Адъютант задерживался
на пятнадцать минут.
"Что у них там случилось? Может, внучка заболела?" - подумал он и почти
сразу же увидел своего адъютанта Евстигнеева, шедшего по аллее к корпусу.
Видимо о чем-то задумавшись, Евстигнеев увидел Серпилина неожиданно для
себя, и, когда увидел, на лице его был испуг.
- Что у них там случилось? - спросил Серпилин.
- Анна Петровна не приедет... - На лице адъютанта все еще оставалось
выражение испуга.
- Как так не приедет? Почему?
- Вот вам записка.
Адъютант подошел и протянул Серпилину зажатую в кулаке записку.
На половинке тетрадочного листа в клетку было написано:
"Здравствуйте, папа! Простите, что я не приехала. Я не могу к вам
приехать. Стыдно глядеть в глаза. Анатолий вам все объяснит. Аня".
- Объясняй, коли тебе поручено. - Серпилин медленно поднял глаза от
записки на продолжавшего стоять перед ним адъютанта.
Адъютант стоял и молчал. На его круглом, добром юношеском лице были
написаны мучение и страх перед тем, что ему предстояло сказать.
- Ну чего молчишь? - нетерпеливо повысил голос Серпилин, всегда, всю
жизнь спешивший поскорей узнать плохое, раз уж его все равно предстояло
узнать. - Какая там у них беда?
И услышал в ответ совершенно неожиданное и от несоответствия с тем, о
чем думал, показавшееся нелепым:
- Мы сошлись с Анной Петровной. Я ее уговаривал, но она сказала, что
теперь не смеет вас видеть.
- Что ты ее уговаривал? - все тем же резким тоном, с какого начал,
спросил Серпилин и, уже спросив, понял, что Евстигнеев уговаривал ее ехать
объясняться вместе, а она не захотела, отправила одного.
Адъютант продолжал стоять руки по швам; разговаривать с ним об этом
дальше вот так, в положении "смирно", было неудобно.
- Пойдем на скамейку сядем, - сказал Серпилин. И когда сели на
скамейку, добавил: - Фуражку сыми.
Адъютант снял фуражку, вытащил платок и вытер вспотевший под фуражкой
лоб.
- Теперь объясняй. Раз тебе ведено. Что значит сошлись, когда сошлись?
"Что значит сошлись", - был, конечно, глупый вопрос. Что это еще может
значить? Сошлись - стало быть, сошлись. А если хотел этим спросить,
насколько все это серьезно, тоже зря. И так видно по лицу адъютанта.
- Вчера сошлись, - послушно ответил тот, вздохнул и снова надолго
замолчал.
- Что ты вообще молчаливый, знаю, - сказал Серпилин. - Но все же
придется объяснить, как-никак не ожидал от тебя такого доклада. Войди в
мое положение.
Серпилин усмехнулся от сознания глупости своего положения, но адъютанту
эта усмешка показалась признаком гнева, и он растерялся еще больше.
Что объяснять? Как они оба изо всех сил держались все эти две недели
после того, как пошли вместе в кино и поздно вечером, возвращаясь вдвоем и
прощаясь у ее двери, оба почувствовали, что это все равно будет?
Объяснять, что он не виноват, потому что она вчера сама, первая, обняла
его за шею и замерла и заплакала от своего бессилия что-нибудь изменить, а
потом опять сама, первая стала целовать его? Объяснять, что он не виноват,
если он все равно виноват, потому что допустил до этого, а допустил
потому, что сам хотел этого? И он после долгого молчания сказал только
одно то, что чувствовал в эту минуту:
- Виноват, - и привычно добавил: - товарищ командующий.
- Какой я тебе теперь командующий, - сказал Серпилин, - раз ты ко мне в
родственники записался? - Сказал так, потому что, зная жену сына, ничего
другого не подумал.
"Полюбила мальчишку. Если б не полюбила - так просто не стала б с ним -
удержалась бы".
- Мы распишемся, - поспешно сказал адъютант. - Я сегодня хотел, но она
не согласилась.
- Почему не согласилась? Что ей, мое разрешение на это требуется?
Серпилин встал, и адъютант вскочил вслед за ним, испугавшись, что это
конец разговора. Как ни боялся он этого разговора, когда ехал сюда, но то,
что весь разговор на этом и кончится, испугало еще больше.
- Сиди, - сказал Серпилин и, толкнув его на скамейку занывшей в
предплечье рукой, стал ходить взад и вперед.
Серпилин ходил мимо скамейки, а адъютант водил за ним направо и налево
глазами и вспоминал лицо Ани в это утро после того, как она торопливо
заставила его встать и одеться ни свет ни заря, еще задолго до того, как
проснулась девочка. Вспомнил ее слова о том, что она теперь несчастная, и
ее глаза, говорившие, что, несмотря на эти слова, она все равно
счастливая. Вспоминал, как она сунула ему в руки эту записку и вытолкала
за дверь. И он опоздал к Серпилину потому, что, уже давно приехав сюда,
все ходил по парку и не решался явиться с такой запиской. Опоздал впервые
за время своей службы.
А Серпилин шагал взад и вперед и думал не про него, а про жену сына.
"Значит, не смеет приехать! Прислала вместо себя этого..." - он искоса
глянул на адъютанта. То, что она так сделала, было не похоже на нее.
Объяснение одно: наверно, написала, как чувствовала - не смеет явиться ему
на глаза, не может себя заставить.
"Ну, а как же дальше-то? Так и будем, что ли, с ней через этого
объясняться?" - подумал он без всякой злобы на "этого", просто как о
нелепости, без которой следовало бы обойтись.
В сущности, он видел жену сына всего пять раз в жизни: два раза в один
и тот же день, в феврале прошлого года, когда ждал у себя на квартире
вызова к Сталину и когда потом вернулся от него, и три раза теперь, в
Архангельском, когда она приезжала к нему с внучкой. Между тем и другим
были только ее письма на фронт.
Вышло так, что она даже никогда не звала его по имени и отчеству -
Федор Федорович. Тогда, в первый день их знакомства, говорила ему "вы",
"сядьте", "покушайте", "прилягте", "отдохните". А потом в первом же письме
на фронт написала: "Здравствуйте, папа". Наверное, в таких понятиях была
воспитана. Считала, что как же иначе, раз он отец ее покойного мужа.
Письма от нее были частые, но короткие - тетрадочная страничка и внизу
строчка печатными буквами за внучку