Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
Кто там?
- Это я, Зосима Иванович, Маша.
Она до сих пор, по детской привычке, робела перед сварливым стариком.
Старик ничего не ответил, ноги его прошлепали в комнаты и обратно к
дверям. Он долго возился с засовом и цепочкой и наконец открыл дверь.
- Заходи. Один я, недомогаю.
В коридоре свет не горел, и Попков сразу проводил Машу в столовую. В
этой же столовой стояла большая никелированная кровать со смятой постелью.
После смерти жены Попков вместе с кроватью перебрался в эту комнату, а во
вторую пустил жить женатого сына.
- Садись! Чего стоишь? - Попков мимоходом оправил постель и сам первый
сел за стол, придерживая у горла старую, когда-то выходную шубу с вытертым
барашковым воротником, надетую прямо поверх белья.
Маша села напротив него за знакомый стол. Как она себя помнила, точно
такой же стол стоял у них в квартире. Машин отец и Попков в одно время и в
одном магазине купили два таких обеденных раздвижных стола, когда вместе
вселялись в конце двадцатых годов в эти первые рабочие квартиры.
- Ну, что скажешь? - спросил Попков, глядя на Машу и поглаживая ладонью
свою бритую голову с заметно отросшим вокруг лысины седым ежиком: в
квартире было холодно, и голова у него мерзла.
- Что же я скажу? - Маша пожала плечами. - Думала, может, вы мне что
скажете.
- Сказал бы, да нечего. Пустой твой ящик, вчера выходил, глядел.
Маша вздохнула так, словно задула огонек.
- Что вздыхаешь? - ворчливо сказал Попков и сам глубоко вздохнул. -
Недели две ящик твой не глядел - в больнице лежал с ущемлением грыжи, - а
вчера поглядел. Пустой, - повторил он.
- А где ваши?
- Уехали. Завод-то эвакуировали...
- А вы что же?
- Говорю тебе, с грыжей лежал! Малость поподымал лишнего - вот и
нажил...
Попков вышел на пенсию еще три года назад, но с начала войны вернулся в
цех.
- Что же теперь, за ними поедете?
Но старик покачал головой.
- Ждать да догонять - хуже нету. Где-нибудь тут пристроюсь, в
каком-нибудь оставшемся заводишке, мины точить. Раньше бы уехал, а сейчас
душа не лежит. Беглецов из Москвы и без меня многовато. Да ты сама по
улицам шла, видала. Утром вышел хлеба купить, поглядел на это бегство и
плюнул: тьфу ты господи!..
Попков любил называть вещи своими именами.
- На дворе - стыдно сказать - матрацы валяются, пух летит, как при
еврейском погроме. Нет, я теперь из Москвы ни шагу, из принципа! - Он
закашлялся, залез рукою под шубу и потер грудь.
- Вы, по-моему, и сейчас нездоровы, Зосима Иванович.
- Так, простыл чего-то. Только выписался и разом простыл. Одно к
одному... Уехал завод в город Миасс. Есть, говорят, такой город в
Челябинской области, сын приходил, говорил, когда я в больнице лежал. А
где точнее - хрен его знает, по карте искал-искал, так и не нашел. Вот до
чего дошли! Коренной завод наш, московский, в такую дыру закинуло, что
даже на карте ее нету... Ты чего прибыла-то? - поднял он глаза на Машу. -
Если за письмами, так я - будут - отправлю. В бега не ударюсь, не бойся.
Как в доске ржавый гвоздь, буду сидеть тут до победы и одоления... Или,
думаешь, немец Москву возьмет?
- Что вы, Зосима Иванович! - Маша даже вскрикнула от неожиданности
этого вопроса, и старик понял, что мысль эта не приходила ей в голову.
- А что, очень даже просто, - радуясь ее уверенности, но по привычке
поддразнивая, сказал Попков. - Поглядела бы, как сегодня днем тут
некоторые ходу давали! Я одного приостановил, спросил - дюжий такой
мужчина: "На отъезд разрешение имеешь?" Так он за все карманы сразу
схватился, бумажонками полтротуара засыпал. А кто я ему? Почему испугался?
Значит, нет у него ничего за душой, кроме дрожи в поджилках!
Старик вытащил из-за пазухи руку и сердито махнул ею по столу, словно
сгребая невидимый глазу сор.
- Ну, а ты? Не за письмами, так что?
- На днях на фронт нас отправляют, зашла кое-какие вещи взять, -
соблюдая правила школы: ни с кем не делиться своими тайнами, сказала Маша.
- Значит, и вас на фронт? А кто же вы есть такие?
Маша молча смотрела на него.
- Ладно, не отвечай, коли не вправе! - без обиды сказал Попков. -
Только в одном меня успокой: что же, у вас весь такой батальон, женский,
как при Керенском? Или и мужики есть?
- Есть. - Маша невольно улыбнулась.
- Ну и слава богу! Значит, до этого дело у нас не дошло еще. - Попков
вздохнул и долго молчал, словно колебался, заговорить ли ему с этой мало
еще чего видевшей и знавшей в своей жизни девчонкой о том самом для него
важном, о чем он неотступно думал все последнее время. Но говорить об этом
сейчас, кроме Маши, ему было не с кем, а молчать он больше не мог. - Я с
одним полковником в больнице лежал - хотя и с фронта, а не раненый, тоже,
как у меня, грыжа просто. Оказывается, это и на фронте не отменяется.
Спрашиваю я его: "Ну, скажи ты мне, что это за такая за "внезапность"? Где
же вы были, я ему говорю, - военные люди? Почему товарищ Сталин про это от
вас не знал, хотя бы за неделю, ну за три дня? Где же ваша совесть? Почему
не доложили товарищу Сталину?"
- И что же он вам сказал? - Маша сама уже много раз задавала себе этот
мучительный вопрос, но еще никогда не задавала вслух так прямо и
бесстрашно, как это делал сейчас Попков.
- Чего сказал? А ничего не сказал. Нагрубил мне, старику. А тебе,
наверно, все понятно? - усмехнулся Попков. - Меня тут одна молодая барышня
с нашего двора в прошлом месяце за длинный язык воспитывала: все ей
понятно было. А сегодня с чемоданом в руках так через двор ударилась,
бедная, аж ноги подламывались. Если и тебе все про все понятно, тогда бог
с тобой, лучше молчи.
- Не знаю я, Зосима Иванович. Мы ведь полтора года прожили почти на
границе, в самом Гродно, и кто же из нас не думал там о войне?! Конечно,
все думали! А потом как ослепление какое-то перед самой войной маму с
Таней там оставить! Я не знаю, как другие, я просто о себе и о муже думаю:
как же мы могли это сделать? Не знаю. Даже теряюсь, когда думаю об этом.
- А теперь я тебе скажу, как я понимаю, - после долгого молчания строго
и даже торжественно сказал Попков. - Какая такая была "внезапность", я не
знаю - не моего ума дело. Когда за стенкой гости придут, на стол собирают,
и то людям слышно! А как это так, чтоб под боком целое войско собрали - и
не слыхать, не знаю! Но я другое скажу. Что обсчитались мы, какая у немца
сила, - это верно. Что сила у него огромная, тоже верно. Потому он и пошел
прямо с границы ломать нас. - Попков положил руки перед собой на стол и
всем телом подался к Маше. - Ты уже не маленькая, кое-что помнишь и на
своем веку. Скажи мне хотя бы про свой век: как ни тяжело нам было, а
пожалели мы когда-либо чего-либо для Красной Армии? Было когда такое, что
надо на Красную Армию дать, а народ бы не дал? Нет, ты отвечай! Было такое
или не было?
- Не было, - сказала притихшая Маша.
- А теперь я так понимаю, что не все у Красной Армии есть, чему надо
быть! Подумать, сколько времени не можем фашиста остановить! А теперь я
спрашиваю и прошу за это к ответу: а почему же нам не сказали? Да я бы на
самый крайний случай и эту квартиру отдал, в одной бы комнате прожил, я бы
на восьмушке хлеба, на баланде, как в гражданскую, жил, только бы у
Красной Армии все было, только б она с границы не пятилась... Почему не
сказали по совести? Почему промолчали? Прав я или нет?
Маша не знала, прав или не прав сидевший перед ней и говоривший, нет,
уже не говоривший, а кричавший все это Попков. Но, несмотря на всю горечь
того, о чем он кричал ей, она чувствовала в его душе такую силу, которая
заставляла ее и себя чувствовать сильной, готовой на все - на баланду, на
восьмушку хлеба, - да что там на восьмушку хлеба! - на любой бой, на любую
смерть, только бы исправить, переделать все по-другому, чтобы не немцы шли
на нас, а мы на немцев!
- Ничего, Зосима Иванович! - радуясь нахлынувшему на нее чувству, почти
весело сказала Маша. - Мы еще свернем им шею.
- Спасибо, разъяснила старому дураку! - недовольно отозвался Попков. -
Кто в конце концов сверху будет, а кто под низом, не хуже тебя знаю! А вот
почему сейчас уже какой месяц под низом?..
- Но почему, почему под низом? - сказала Маша, даже растерявшись от
нового натиска старика. - Идут бои, конечно, тяжелые...
- Что идут бои, в сводках читаю, - продолжал гнуть свое Попков. - Здесь
их побили, тут пленили, там остановили... И при всем том третьего дня
Брянск и Вязьму отдали! Так как же это выходит: сверху или под низом, как
это по-вашему, по-военному? Ты военная - вот и ответь!
Маша ничего не успела ответить ему: за окном разом близко ударили
зенитки.
- А я думал: чего они сегодня припоздали? - спокойно сказал Попков и,
поглядев на старые, еще дореволюционные ходики, встал и спросил: - Пойдешь
в убежище?
- А вы?
- А ну его! Там как глухарь внутри котла сидишь, а сверху молотит и
молотит. Решил: лучше дома быть... Так как, пойдешь или нет?
- Нет, я тут с вами пережду.
- Тогда давай свет погасим, а штору вздернем, - сказал Попков,
обрадованный тем, что Маша осталась. - Я тут в прошлую ночь сидел у
окошка, смотрел. Интересная картина!
Прихватив у горла ворот шубы, он дошел до выключателя, погасил свет и,
шаркая в темноте ногами, поднял бумажную штору.
Маша присела на подоконник, рядом со стариком. Квартира была на верхнем
этаже, дома кругом были невысокие, и перед глазами открывалось целое небо,
в котором все клокотало, гремело и стучало тысячами молотков. Это небо
было словно одна громадная черная, натянутая над всем городом простыня,
которая каждую секунду с треском лопалась в тысяче мест, и всюду, где она
лопалась, вспыхивали шарики зенитных разрывов.
Совсем близко, за домом, раскатисто била зенитная батарея, от времени
до времени своим грохотом перекрывая все остальные звуки, а между ее
залпами, словно в испорченном радио, обрывками слышалось высокое гудение
самолетов. Несколько раз дом вздрагивал от разрывов бомб, где-то невдалеке
вспыхивали и погасали языки пламени.
Потом Маша услышала, как что-то звякнуло совсем рядом.
- Осколок от снаряда, - сказал Попков. - Об балкон. - И, повернувшись к
Маше, добавил: - Может, отойдешь, а то залетит, как бы стеклами не
порезало...
Маша, ничего не ответив, продолжала смотреть в небо.
- Да, зенитная оборона серьезная, задаром сквозь нее не пробьешься, -
проговорил в один из моментов относительной тишины Попков, и, словно
подтверждая его слова, высоко в небе, между желтыми шариками зенитных
разрывов, вспыхнуло большое, необыкновенно желтое пятно, потом сделалось
из бесформенного пятна желтым углом, потом полукрестом и, разваливаясь на
маленькие гаснущие пятна, полетело вниз, в темноту.
- Сбили! - закричал Попков.
Зенитный огонь начал затихать, желтые шарики лопались все реже и реже,
а скрещенные на куполе неба руки прожекторов стали одна за другой
отваливаться к горизонту.
- Одна волна прошла. - Попков продолжал смотреть в окно. - Вот так
ночью кажется - Содом и Гоморра, а утром выйдешь на улицу - только кое-где
курится. Здесь дом, там дом, а Москва цела!
При этих словах Попков опустил штору, и они на минуту остались в полной
темноте.
- Ну ладно, война - это преходящее, - сказал Попков и зажег свет. -
Может, чаю с тобой попьем?
Маша поблагодарила и отказалась. Нюся ждет и, наверное, даже волнуется.
Надо скорей захватить вещи и идти к ней ночевать.
- Спасибо, Зосима Иванович! Я в другой раз как-нибудь!
- А когда в другой раз? - строго спросил старик.
Она пожала плечами:
- Не знаю.
- Ладно, иди! - Попков захлопнул за Машей дверь и загремел цепочкой.
Маша снова пересекла двор и вошла в свой подъезд. Дул ветер, и
распахнутые створки дверей с подсунутыми под них кирпичами терлись и
сиротливо скрипели.
И Маша подумала: а вдруг там, наверху, на втором этаже, в почтовом
ящике на дверях их квартиры, за круглыми дырочками, лежит и ждет ее
пришедшее не вчера, а только сегодня письмо, но это письмо не от Синцова,
а о том, что он убит?..
Ощупью, держась за перила, она поднялась по темной лестнице, достала из
кармана гимнастерки ключ и стала нащупывать замочную скважину. Но рука ее
наткнулась на что-то неожиданно звякнувшее. Она вздрогнула, сначала
отдернула руку, а потом нащупала проволочное кольцо со связкой ключей.
Один ключ торчал в замочной скважине.
Маша потянула за дверную ручку, и незапертая дверь пугающе
приоткрылась. Маша минуту неподвижно простояла в тишине, холодея от
необъяснимого страха перед этой дверью с ключами, и, рассердясь на себя,
резко распахнула дверь и вошла в квартиру.
Сначала ей показалось, что все тихо, но потом она услышала доносившееся
из второй комнаты прерывистое дыхание. Она перешагнула порог спальни и,
вспомнив о фонарике, вытащила его из кармана шинели.
На кровати, на голом тюфяке, ничком, свесив голову, спал Синцов, в
ушанке, ватнике и рваных сапогах. Он спал мертвым сном, не шевелясь,
тяжело, простуженно дыша.
Окно не было затемнено. Погасив фонарик, Маша на ощупь бросилась
опускать бумажные шторы в обеих комнатах, потом побежала в кухню, опустила
штору и там, выбежала на лестницу, вытащила из двери связку ключей, снова
вошла, закрыла за собой дверь и, щелкая подряд всеми выключателями, зажгла
две оставшиеся лампочки - в передней и в кухне.
Только после этого она вернулась в спальню. Через открытые двери из
передней падал слабый свет. Синцов по-прежнему лежал ничком, свесив голову
с тюфяка. Опустившись на колени, Маша приподняла голову мужа и переложила
ее на подушку. Из-под крепко надвинутой на голову ушанки виднелся краешек
грязного бинта, и Маша побоялась снять ее.
Синцов не просыпался. Маше показалось, что он в жару. Она приложилась
губами к его виску, но висок был не горячий, а влажный, в капельках пота.
Тогда Маша с лихорадочной быстротой сбросила с себя ушанку и шинель,
сняла сапоги, словно могла их громыханием разбудить этого без памяти
спавшего человека, побежала в кухню, зажгла газ, еле-еле, слабым лиловатым
светом мерцавший в горелке, сняла с гвоздя большой жестяной таз, налила в
него воды и поставила на плиту.
Потом она открыла ключом шкаф в столовой, достала белье, простыни,
одеяло, снова подошла к кровати и только тут, всем телом потянувшись к
мужу, обняв его плечи и прижавшись грудью к его спине, горько и счастливо
заплакала.
12
Таким мертвым, беспробудным сном, каким спал Синцов, мог спать лишь
человек, дошедший до последней степени изнеможения.
Он пришел сюда и заснул, повалясь на голый тюфяк, незадолго до прихода
жены.
Между той минутой, когда он заснул, и той минутой, когда он, высаженный
из машины Люсиным, остался один на шоссе, в двадцати километрах от Москвы,
прошло восемь часов, и эти восемь часов дорого ему стоили.
Оставшись один на шоссе, он пожалел, что сдержался и не ударил Люсина.
Что ему было делать теперь? Наверное, несмотря ни на что, правильнее всего
было идти на КПП и пробовать объяснить, как он тут оказался и куда идет.
Но люди не всегда делают то, что правильнее.
Стоя один на шоссе, Синцов одновременно и проклинал себя за то, что
поехал с Люсиным, и уже не хотел отступать. Раз Москва рядом, он все равно
дойдет теперь до своей бывшей редакции, дойдет вот с этого места, где его
бросил товарищ Люсин.
В том состоянии отчаяния и бешенства, в котором Синцов находился, он
запальчиво решил, что попробует добраться до редакции, минуя все КПП. А
если не удастся, если его задержат раньше, разница невелика - и так и так
ему придется доказывать одно и то же: что он не дезертир и не собирался им
быть!
Ему почти наверняка не удалось бы пройти в Москву ни за день до этого,
ни днем позже. Но именно в этот день - 16 октября, сойдя с шоссе и минуя
контрольно-пропускные пункты, он добрался до хорошо знакомой окраины, а
потом, так никем и не задержанный, дошел до самого центра Москвы.
Потом, когда все это осталось в прошлом и когда кто-нибудь в его
присутствии с ядом и горечью заговаривал о 16 октября, Синцов упорно
молчал: ему было невыносимо вспоминать Москву этого дня, как бывает
невыносимо видеть дорогое тебе лицо, искаженное страхом.
Конечно, не только перед Москвой, где в этот день дрались и умирали
войска, но и в самой Москве было достаточно людей, делавших все, что было
в их силах, чтобы не сдать ее. И именно поэтому она и не была сдана. Но
положение на фронте под Москвой и впрямь, казалось, складывалось самым
роковым образом за всю войну, и многие в Москве в этот день были в
отчаянии готовы поверить, что завтра в нее войдут немцы.
Как всегда в такие трагические минуты, твердая вера и незаметная работа
первых еще не была для всех очевидна, еще только обещала принести свои
плоды, а растерянность, и горе, и ужас, и отчаяние вторых били в глаза.
Именно это было, и не могло не быть, на поверхности. Десятки и сотни тысяч
людей, спасаясь от немцев, поднялись и бросились в этот день вон из
Москвы, залили ее улицы и площади сплошным потоком, несшимся к вокзалам и
уходившим на восток шоссе; хотя, по справедливости, не так уж многих людей
из этих десятков и сотен тысяч была вправе потом осудить за их бегство
история.
Синцов шел по улицам Москвы, где никому не было дела до него в этот
страшный московский день, когда люди, теряя друг друга, искали, не
находили, ломились в запертые квартиры, отчаянно ждали на перекрестках,
под остановившимися часами, кричали и плакали в водоворотах вокзальных
площадей.
Люсин давно выскочил из головы Синцова; злоба на этого человека
оказалась ничтожной и мелкой в том наводнении горя, которое захватило и,
как щепку, волокло Синцова по московским улицам. Он проклинал уже не
Люсина, а себя; поступи он по-другому, пойди в Особый отдел, как решил
сначала, быть может, ему уже дали бы в руки винтовку там, за сто
километров от Москвы, где решалась ее судьба. Но, чтобы получить надежду
на это, надо было довести до конца начатое: попасть в редакцию.
Наконец он свернул от Никитских ворот, забитых сплошной пробкой из
машин и людей, в Хлыновский тупик, к редакции "Гудка", где бывал когда-то
еще перед войной.
В тупике, так же как и повсюду, стоял запах гари, порывы ветра взвивали
с места и вертели в воздухе пепел сожженных бумаг. Все окна в редакции
были наглухо завешены изнутри маскировочными шторами, а у запертых на
висячий замок дверей сидел на табуретке старик вахтер в черной
железнодорожной шинели, с мелкокалиберной винтовкой в руках. Сидел, не
обращая внимания на суету бежавших мимо него по тупику людей с вещами.
Синцов подошел к нему и, хотя отрицательный ответ был уже очевиден,
все-таки спросил, не приезжала ли сюда фронтовая редакция. Вахтер молча
повел головой.
- А "Гудок" что, уехал? - снова спросил Синцов, хотя было ясно, что
"Гудок" уехал.
- А вам чего? - только теперь, подняв голову, спросил вахтер. - Какие
ваши документы будут? Предъявите!
- А зачем вам документы?
- А затем, чтобы знать, положено вам отвечать или не положено! -
сердито сказал старик.
Да, "Гудок" уехал, а фронтовая редакция не приехала и неизвестно,
приедет ли. Это было ясно. Но Синцов все еще топтался в тупике и смотрел
на окна редакции, не зная, что делать дальше.
Он вдруг подумал о том, что раз в Москве нет редакции, т