Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
- сказал Малинин, - вместе плакать
неохота. - И, покосившись на Таню, сказал: - Провожу тебя до конторы,
поговорим.
И генерал, после того как Малинин покосился на Таню, тоже покосился на
нее и спросил:
- Кто такая?
Она, когда генерал вошел, встала там, где сидела, и так и стояла до сих
пор.
- Военврач третьего ранга Овсянникова, - сказала Таня.
- Дочь Овсянниковой нашей, из литейного... - Малинин сунул в ящик
телефонограмму, снял с гвоздя шинель и вышел вслед за генералом, который
так ничего и не сказал Тане.
"Сейчас будут ругаться", - подумала Таня. Такое было выражение лица и у
генерала, и у этого сидевшего за столом человека - Малинина. Только она,
Таня, помешала им поругаться здесь же, в парткоме.
Она осталась одна. И почти сразу же вошла мать. И они обнялись и долго
целовали друг друга.
Мать была сейчас самая настоящая старуха. На ней был толстый,
измазанный землей ватник и ватные брюки, но, увидев ее лицо, Таня с
испугом подумала, какая она, наверно, худая там, под ватником.
- Таня, доченька!..
- Да, мама...
- Приехала!..
- Да, мама...
- Живая!.. Здоровая!..
- Да, мама...
Мать больше ничего не спросила, помолчала и сказала:
- Отец-то... - и снова долго молчала.
- От чего он?
- Не знаю, - сказала мать, - без меня было... Я воспалением легких
болела, в больнице три недели лежала. А его "скорой помощью" свезли. А мне
сразу не сказали: пожалели, потому что я встать все равно не могла. А
когда вышла из больницы, он уже помер. Гроб ему сбили без меня в нашем
упаковочном цехе, но повезли не сразу: думали, я еще успею, встану. А
когда доставили гроб в больницу, оказывается, его уже захоронили.
Извинения у наших заводских просили, а где могила, неизвестно. Место у них
есть такое, куда невостребованных свозят, кого, значит, родственники не
спросили. Туда и отец попал. Не прощу себе этого. Что за жизнь за такая!..
Мать заплакала.
- Ну чего ты? - Таня села рядом и обняла ее за плечи. - Зачем ты себя
мучаешь?
- Не могу я, Танечка... не могу... Как вспомню, так думаю: на могилу бы
сходить, а сходить некуда.
- Когда это было?
- Семнадцатого сентября...
- А Виктор когда?
- Не знаю. Похоронную в прошлом году получила, зимой. А написали в ней,
что погиб в сорок первом смертью храбрых. А когда, не написали. Только
написали, что на юго-западном направлении... Как ты доехала?
- Хорошо доехала.
- Дай на тебя поглядеть. Похудела ты...
- А сама!
- Про меня не говори... А ты до войны кругленькая была, а теперь вон
какая! Где ты была, кем служила?
Таня посмотрела через плечо на вошедшего в барак Малинина и сказала:
- Долго об этом, мама... Всего сразу не переговорим.
- Живая, здоровая... - всхлипнула мать. - И раненная не была?
- Раненная была.
- Куда ранило?
- Мама, ты когда освободишься?
- Погоди... Куда тебя ранило-то? - Мать посмотрела на нее с мучением и
нетерпением, словно это и было самое главное - узнать, куда ранило Таню.
- Ну чего маешься? - сказал Малинин, стоя за спиной матери. -
Встретила, убедилась и ступай в цех. Сдавай смену и домой иди. А завтра
выходной возьми.
- У меня не завтра.
- Подменим. На себя беру.
- А может, мне с тобой пойти? - спросила Таня.
Мать замялась, и Малинин выручил ее:
- Не требуется за ней хвостом ходить, она скоро вернется. Условия у нас
в цехах тяжелые, а в литейке особо, - объяснил он Тане, когда мать вышла.
- Неохота ей с первого раза дочери свое рабочее место показывать...
- Все равно увижу. Не сегодня, так завтра.
- Это другое дело. А сегодня у нее праздник. Ради тебя среди зимы
комнату побелила. Сюда, в партком, приходила, чтоб поддержали, три кило
мелу со склада выписали. Что смотришь? Бедно живем? Еще насмотришься. Еще
походишь по заводу, сами поводим. Беседы по цехам проведешь. Этого мы от
каждого фронтовика требуем. А тем более сейчас. От последних известий с
фронта все как с ума посходили! Только разговоров про Сталинград! Ты на
сколько сюда?
- Не знаю. У меня пока отпуск на лечение. А потом комиссия будет.
Ее прервал телефон.
- Малинин слушает, - отрывисто сказал Малинин в трубку. - Да,
исключили... Нет, не ошибаетесь, с такой формулировкой и исключили: за
самовольное увольнение с завода своей родственницы... Не дурацкая, а как
раз такая, как надо... Нет, не отменим... Нет, не самодур, а парторг ЦК на
заводе. А еще раз повторишь - трубку положу...
Малинин выжидательно подержал трубку и опустил на рычаг.
- Сам бросил!
- А кто это звонил? - спросила Таня.
- Начальник один. По просьбе другого, у которого мы брата жены вчера из
партии выгнали, работника отдела кадров.
- А за что?
- За то, что слышала, - сказал Малинин. И, пересилив усталость и
неохоту, объяснил: - Думаешь, к нам на завод все сами приходят? Есть и
такие, что из-под палки идут, по законам военного времени. С разных не
суть важных работ сняли, паспорта забрали - и на завод, продукцию вам на
фронт гнать. Вот и у этого свояченица под метелку попала. А он ее втихую
уволил, чтоб могла обратно в торговую сеть нырнуть, где посытнее. И
партбилет вчера положил, - у нас на таких люди злые. А у вас на фронте
разве добрые?
- Я на фронте мало была.
- А орден за что?
- Я в партизанах была.
- Где?
- На Смоленщине.
- Да, Смоленщина... - сказал Малинин. - Когда в конце сорок первого с
передовой, раненного, вывозили, думал, скоро Смоленск возьмем. Не успею в
часть вернуться, а он уже взятый будет. А он еще и до сих пор невзятый...
И он невзятый, и я в свою часть не вернулся... Говорят, здоровье не
позволяет. - Малинин усмехнулся так, словно его смешило, что здоровье не
позволяет ему пойти обратно на фронт и позволяет заниматься тем, чем он
занимается здесь, и жить так, как он живет здесь. - Долго была в
партизанах?
- Больше года.
- А как обратно на Большую землю попала?
- Раненую самолетом вывезли.
- А в каких местах была? Я эти районы знаю. После гражданской с
продотрядами ходил там во все концы, хлеб для пролетариата брал.
Таня стала рассказывать, а сама все время думала, когда же придет
мать...
- Скоро придет, - почувствовав это и прервав расспросы, сказал Малинин.
- Только смену сдаст. А пока не сдаст, все равно не придет. В партию она
вступила... Как раз когда о Сталинграде первое сообщение было, в тот день
ее принимали. Не говорила еще тебе?
- Не говорила.
Это было для нее неожиданностью; она как-то никогда не думала, что мать
может вступить в партию.
- Большой воз тянет, - сказал Малинин. - Не только в цеху, а еще и
рабочий контроль в столовой, а это знаешь какое у нас теперь дело?.. Беда.
Крошка к рукам прилипла - и уже пропал человек! А отца твоего знать не
привелось. Слышать слышал, а знать не знал. Пришел на завод за неделю до
его смерти. Имел в виду познакомиться.
Он посмотрел на Таню и замолчал, словно чего-то не договорил.
Это было так заметно, что она даже спросила, посмотрев на него:
- Чего вы?
- Имел в виду познакомиться, - повторил Малинин. - Мать еще не
рассказывала, какая с ним беда вышла?
- Нет.
- Из партии его здесь, после эвакуации, исключили. Партийные ведомости,
что у него в несгораемом ящике были, не вывез из Ростова с завода.
Оставил.
- Не могло этого быть! - убежденно сказала Таня.
- Быть тогда все могло. Города из-за паники бросали, а не только что
несгораемые ящики. Быть все могло. А вот что потом, после своей ошибки,
человек делает - это другой вопрос! Твой отец Лазаря никому не пел. Встал
за станок и стоял за ним, пока жил.
- Теперь я знаю, что его до смерти довело! - горько вскрикнула Таня.
- Зря, - сказал Малинин. - Переживать переживал, а все же до смерти его
не это довело. Война его до смерти довела. Харчи не те, сна мало, здоровье
потраченное, а работа тяжелая. От этого никто из нас не гарантированный...
Мать вернулась через час. В руках у нее было ведро, и она, как вошла,
поставила его возле двери. Поверх ватника на матери было надето отцовское
пальто; полы были подогнуты и подшиты, а рукава подвернуты. Голова у
матери была повязана платком. Видно, она мылась после работы, но не
домылась: в морщинах так и остались тонкие черные полоски копоти, а морщин
было - не сосчитать, все лицо в морщинах!
Малинин подошел к двери и заглянул в стоявшее там ведро.
- Угля все же, значит, сегодня в литейке выдали, хотя и по полведра.
- И на том спасибо. - Мать взяла ведро. - Худайназаров сегодня в обед
говорил, что не может быть весь январь такой. Никогда, говорит, такой зимы
здесь не было.
- Ну что ж, он здешний, ему видней. - Малинин поглядел на мать и
повторил еще раз: - Завтра на работу не выходи.
Она кивнула.
- Дай-ка пропуск, отмечу, - повернулся Малинин к Тане. И, отдавая
пропуск, сказал: - Послезавтра на завод вместе с матерью в утреннюю
придешь - и сразу ко мне, в партком. А не будет меня - подожди. Надо твой
приезд обдумать, как использовать.
Таня и мать вышли через проходную обратно на ухабистый снежный пустырь,
расстилавшийся перед заводом.
- Чтой-то он тебя использовать хочет? - спросила мать.
- Хочет, чтоб я про войну рассказала.
- А... У нас, кто приезжает, все рассказывают. Из наших, из заводских,
уже четверо приезжали. И все после госпиталей.
- А как иначе? Отпусков нет. Пока не ранят, куда с фронта уедешь? Не
велики тебе? - Таня посмотрела на ноги матери в мужских старых ботинках,
тоже, как и пальто, отцовских.
- Газетами обертываю, да и ноги опухать стали.
- Отчего?
- Кто их знает, от харчей, наверное... - Мать замолчала, не захотела
больше говорить об этом.
- Я тебе свои сапоги оставлю, они мне очень большие.
- А ты что, обратно поедешь?
- Не знаю, куда направят; в общем-то, да, конечно.
Таня ждала, что мать спросит что-нибудь еще, но мать не спросила.
- Меня женщина, которая пропуск выдавала, спросила, твоя ли я дочь. А я
на нее смотрела, смотрела - лицо знакомое, а не вспомнила.
- Как же не вспомнила? - сказала мать. - Это Суворова - кузнеца жена. В
нашем дворе жили, еще когда ты замуж не вышла. А потом съехали на новую
квартиру.
- Неужели Суворова?! - Таня вспомнила рослую, краснощекую бабу, весело
и громко, на весь двор, костерившую своего мужа, известного на заводе
кузнеца Суворова, когда он после получки возвращался домой выпивши. - Да
разве это она? - И, взглянув на мать, с испугом подумала, что мать
переменилась нисколько не меньше... - Муж ее не пьет теперь? - спросила
Таня, просто чтобы скрыть от матери свои мысли.
- Кто ж теперь пьет, откуда ее взять, если... - Мать не договорила.
- А я привезла с собой "тархуна". Можем выпить, а можем и сменять...
- Чего менять... Меняли, меняли - доменялись, что чистого надеть на
себя нечего. Сами выпьем и Суворовым поднесем. Мы теперь соседи с ними, в
Старом городе в одной комнате живем, у узбеков, по самоуплотнению.
Помыться бы тебе с дороги, да ведь мыла нет... Моешь, моешь руки после
работы, уж и глиной трешь...
- У меня есть мыло.
- Ну, тогда утром помоешься, когда Суворовы на завод уйдут. Комнату
нагреем, у хозяйки, у Халиды, таз возьмем, и вымоешься. Суворов буржуйку
еще осенью сладил, да топить было печем. Все больше гузапаей топили. А от
нее жар короткий, как от соломы.
- А что это - гузапая?
Мать удивленно посмотрела на Таню.
- От хлопка стебель. Мы уже привыкли тут, обузбечились: гузапая,
сандал, нон, шурпа, катта рахмат! И на заводе узбеков много, и живем с
ними в одной мазанке. Тут теперь, в Ташкенте, все языки, какие хочешь; не
разберешь, кто на каком.
- А далеко нам ехать? - спросила Таня; они стояли на остановке и ждали
трамвая.
- Сперва седьмым, а потом на восьмой пересядем, до самого круга... -
Мать говорила так, словно Таня все это знает. - А потом пешком от круга.
Часа за полтора будем, если сразу сядем.
- Да, долго тебе добираться.
- Когда во вторую, больше на заводе ночую. Проталкивайся, а то не
сядем, седьмой идет. Рюкзак мне давай. Что это за зима такая! В прошлом
году в эту пору без польт ходили.
К остановке подошел обвешанный людьми трамвай. Мать надела за плечи
рюкзак и подтолкнула Таню вперед. Таня уцепилась за поручни уже на ходу,
почувствовав, что мать висит сзади, придерживая ее собой.
- Мама...
- Не облокачивайся, холодно будет... Укрой плечо-то.
- Ничего, мне не холодно. Скажи, мама, что ты про меня думала?
Была ночь, и они лежали вдвоем на узкой кровати, накрытые всем, что
было, - одеялом, пальто, шинелью, полушубком. Таня, приподнявшись,
подтянув на плечо полушубок, лежала за спиной у матери и говорила ей на
ухо громким шепотом. А мать лежала не шевелясь и отвечала ей через плечо,
не понижая голоса: она давно привыкла, что Суворовы там, за занавеской, в
двух шагах от нее, спят тяжелым, усталым сном. Спят и сейчас: Суворов
устало похрапывает, а Сима Суворова вздыхает во сне и иногда всхлипывает,
не просыпаясь. Думает, наверное, и во сне о том, о чем думает с утра до
вечера, - о полученной в ту неделю похоронной на второго, последнего сына.
Вспоминает и плачет во сне, но не просыпается, потому что усталость берет
свое.
За вечер уже было все: и разговоры, и расспросы, и Симины поздравления,
что дочь живая вернулась, и Симины слезы, что сыновья убиты и никогда не
вернутся... И "тархун" выпили, и, не жалея ничего, досыта поели все
вместе, и что приготовлено было, съели, и что Сима вытащила и от себя
добавила, и ту банку консервов, что у Тани из мешка взяли... И выпили, и
прослезились, и помянули. И Халиду, хозяйку мазанки, как ни отказывалась,
затащили и заставили рюмку выпить за приезд. И она ушла и снова пришла с
цветным узелочком, а в узелочке кишмиш к чаю. И еще час просидели за чаем
с кишмишом. И Суворов жалел, что хозяина нет: работает в ночную, - и
хвалил Тане Халиду. И Халида, такая же истощенная, как мать, с торчащими
из-под платья худыми ключицами, долго молчала и смотрела на Таню своими
черными печальными глазами, а потом вдруг быстро-быстро заговорила
по-узбекски, и мать слушала и все кивала: то ли понимала, то ли
догадывалась.
Все уже было, что может быть на людях при такой встрече. А теперь все
кончилось, и все, кроме них двоих, спали.
- Мама, что ты про меня думала? Что ты молчишь?
- Что думала? Разное думала. Сначала думала: может, женщин-врачей на
фронт не пошлют... Глупо думала... А потом от тебя письмо получила, что
уехала, а потом уже ничего не получила. И в одном году ничего не получила,
и в другом ничего... А когда на Витю похоронная пришла, поверила, что и
тебя нет... А потом, как отец умер, а я даже схоронить его не смогла,
вдруг нашло на меня, что ты должна со дня на день воротиться. Прихожу на
завод и думаю: не стоишь ли у проходной? А домой прихожу, хозяйке говорю,
как глупая: Халида, меня никто не спрашивал? А она: ек, ек... А что ей
сказать? У ней у самой на старшего похоронная пришла, у ней свое горе...
А я все равно хожу и думаю, как какая-нибудь безумная: вот приду домой,
а ты в воротах стоишь, или приду к заводу, а ты у проходной ждешь...
- Мама, мне этот парторг про отца сказал.
- А чего он тебе сказать мог? Ничего он не знает. Одна я знаю.
- Ты не сердись на него, он по-хорошему сказал.
- А я и не сержусь.
- Мама, от чего отец умер?
- У него истощение было. Один раз его от завода в дом отдыха отправили,
две недели был. Молока там им давали, немного отошел, лучше вернулся, а
потом опять эта пеллагра - ноги пухнуть стали и десны болеть... Не знаю,
что это за болезнь... до войны не слыхала, а теперь многие ею на заводе
болеют. Обижалась на него, что он меня в больнице не навещает. А он уже
мертвый был.
Мать беззвучно заплакала. Она плакала, не двигаясь, лежа на боку, и
Таня, осторожно дотрагиваясь до ее лица пальцами, вытирала у нее со щек
слезы и, когда рука становилась мокрой, этой мокрой, соленой рукой
вытирала собственное лицо, которое тоже было в слезах, потому что она тоже
плакала.
- Не хотел он жизни поддаться, - перестав плакать, сказала мать. - Одно
у него на уме было: что раз его из партии выгнали, а он все равно на
заводе остался и к станку пошел, то лучше его уже никто работать не смеет.
Он самый лучший!
- Мама, отец виноват был?
- Говорил, виноват. Он и чужое на себя брать умел. Всю жизнь так.
- А что случилось-то?
- Ящик у них там железный был: списки, ведомости и взносы - все в нем.
Когда с завода уходили, он должен был забрать все из цеха; сам мне тогда
говорил: пойду в цех, возьму и догоню тебя. Даже домой не зашел, я одна
собиралась... А потом уже, когда они обратно в цех пришли с Кротовым, с
поммастера - он член бюро был, - Кротов ему говорит: давай весь ящик под
бетон в яму спрячем... Там ямы были пробиты, к взрыву цех готовили, но не
взорвали; давай, говорит, спрячем, а то пойдем через город, а вдруг там
уже немцы... И нас постреляют, и все документы партийные к фашистам
попадут...
Отец говорил мне потом, что испугался: кругом уже стрельба шла, -
послушался этого Кротова. А когда с завода стал выходить, смотрит -
Кротова нет. В эшелон сели; на третий день его спрашивают, где ведомости.
Он рассказал все, как было. А Кротов где? А Кротова нет. В дороге не до
этого было, а на место приехали - сразу про всех выяснилось, кто вел себя
некрасиво: и кто исчез, и кому дети были поручены, а он их бросил, а кто
на сто тысяч зарплату не вывез, заявил: сжег, - пять человек из партии
тогда исключили. И отца тоже - за этот ящик. Он признавал свою ошибку.
Потом, когда Ростов обратно взяли, на завод наша бригада поехала кое-что
из оборудования вывезти, чего сразу не успели. Отец точно им место
объяснил, где ящик. Говорил: все же моя вина меньше, если не пропало
ничего... Два месяца исключенный был, но на парткоме еще не утверждали,
ждали. А он уже все равно к станку встал, - с чего начинал на заводе, к
тому и вернулся.
Наши вернулись, говорят: были, смотрели. От ящика железка есть, а в ней
ничего! И Кротова нет в Ростове! Когда немцы пришли, говорят, видели его с
ними. И вполне возможно, что он фашистам ведомости отдал, а деньги себе
взял. Такие предположения высказывали и отца спрашивали: "Как считаешь,
несешь за это ответ, если так?" Он говорит: "Несу!" Тут же, на парткоме, и
утвердили, а на райкоме партбилет взяли. Что он всю правду рассказал, как
они с Кротовым ящик прятали, поверили, а простить не простили. Он не
обижался, говорил: спасибо, что поверили, а не поверили бы - я бы напротив
завода на трамвайную рельсу голову положил.
Изнемогал он очень на работе, Таня. Мучило его это. Прошлым летом у нас
до Малинина другой парторг-был, Алферов. Вызвал он отца - отец к маю самые
высокие нормы дал по цеху - и говорит: "Подавай, Овсянников, на
восстановление", - а отец отвечает: "Подожди, еще поработаю..." Хотел он
сделать больше, оправдаться перед людьми, а здоровье у него слабое было,
сама знаешь. Я уже почувствовала, что слабеет он. Чего только не отнесла
на толкучку! Бывало, стоишь, выпрашиваешь: возьмите, ради бога. Ну, а что
у нас было? Ничего особенного с собой не взяли, знаешь, как ехали
оттуда... Подкормить его хотела, все, что могла, делала. А где могила его,
не знаю. Никогда не прощу себе...
- Ну, что ты, мама, ей-богу... Перед кем ты виновата? Н