Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
ы со шпалами.
- Берите - Таня протянула санитару недокуренную папиросу.
Санитар затянулся и кивнул на темневший перед проволокой вал.
- Я у одного тут, который поживее других, про этот штабель спрашивал:
как, по ихнему приказу или сами склали? А он говорит: не склали! Мы,
говорит, туда сперва за чистым снегом ходили, а потом многие люди, кто
дальше жить не хотел, просто так шли или ползком доползали, чтобы смерть
принять. Уже не за снегом, а за смертью за своей ходили! А в последнее
время кто и хотел - не мог: сил не было. Бой, говорит, еще вчера с вечера
вроде доносился, а подползти к выходу, чтоб послушать, уже не было
возможности...
Он еще раз медленно глубоко затянулся.
- Может, вам обратно оставить?
- Не надо, - сказала Таня. - Я туда пойду.
- Зачем вам туда идти, чего вы там сделаете?! - Он повернулся от
внезапного порыва ветра, и Таня тоже повернулась и услышала, как вместе с
порывом донеслись далекие звуки боя где-то там, в Сталинграде.
- Пойду, - сказала она не санитару, а самой себе. И, пригнув голову,
потому что даже ей нужно было пригибать здесь голову, шагнула в землянку.
30
Только глубокой ночью на вторые сутки самое тяжелое наконец осталось
позади. Последний, четыреста восемьдесят третий по счету, освобожденный из
плена, пройдя санобработку, был уложен на чистые простыни в госпитальном
бараке.
В регистрационном журнале появилась последняя цифра "483", но против
цифр еще и теперь не всюду стояли фамилии. Многих и до сих пор бесполезно
было спрашивать.
"Около шестисот живых", - сказал там, в лагере, старшина. Но люди
умирали, пока в лагерь шли машины, умирали, когда их выносили из землянок
и клали на машины, умирали, пока везли, умирали во время санобработки. А
несколько человек умерло, когда их уже переносили на носилках, чистых,
вымытых и обритых, из барака в барак. И некоторым из тех, что сейчас
числятся живыми, еще предстоит умереть в ближайшие дни от необратимых
явлений, вызванных длительным голодом.
Чего только не навидалась и не наслушалась Таня за эти полтора суток!
Даже спать не тянуло, несмотря на бессонную ночь, и есть не хотелось, и
казалось, никогда не захочется.
Барак, в котором шла санобработка, целые сутки был как адская кухня:
весь в пару, в потоках грязной воды, в комках падавших на пол спутанных,
шевелящихся от вшей волос, в рванине сброшенной одежды. Особенно страшно
было в первом отделении, а всего их было четыре. В первом еще не мыли,
только раздевали догола и щетками соскребали с тела вшей. Во дворе, под
окнами, была вырыта большая яма, и в ней горел мазут; туда охапками
таскали снятую одежду, а вшей все время заметали с пола вениками в ведра и
из этих ведер тоже ссыпали туда, в огонь.
Во втором отделении стригли, брили везде, где росли волосы, обмывали по
первому разу и опять вместе с волосами таскали жечь целые ведра вшей. Даже
старики санитары, воевавшие и в германскую и гражданскую, говорили, что в
жизни такого не видели.
В третьем отделении было уже легче: там только мыли еще раз. А в
четвертом начинался рай: там одевали в чистое белье и клали на носилки.
Если не считать нескольких врачей, сестер да десятка парикмахеров, всю
самую страшную работу внутри барака делали девушки из банно-прачечного
отряда. Их было много - пятьдесят, но работы было столько, что все они к
концу валились с ног от усталости.
Девушки, девушки из банно-прачечного! Это ваш-то отряд, как вы сами с
усмешкой рассказываете, зовут на фронте "мыльный пузырь"? Это про вас-то
плетут всякие были и небылицы отвыкшие на фронте от женского тела,
изголодавшиеся мужики? И кто его знает, сколько в этом правды и сколько
неправды, наверное, не без того и не без этого. Но все равно, главная
правда про вас та, что не было и не могло быть на целом свете в эти сутки
лучше людей, чем вы, и не было рук добрей и небрезгливей, чем ваши, и не
было стараний святей и чище, чем ваши, - помочь человеку снова сделаться
человеком! И ни одна из вас не дрогнула, не растерялась, не ушла, не
закатилась в обморок, как тот врач-мужчина в лагере. Ни одна!
Об этом вечером, когда домывали последних раненых, сказал Тане
Росляков. Сказал, как стихи, именно этими самыми словами, которых Таня
никак не ждала от него, показавшегося ей поначалу человеком, зачерствевшим
на фронте. И глаза у него вдруг стали такие, каких Таня не ожидала увидеть
на этом жестком, орлином казачьем лице. Говорил о девушках почти стихами,
а в глазах стояли слезы.
А сама Таня, пока была там и работала вместе с девушками, об этом не
думала. Просто видела, как они работают: быстро, бережно, без устали. Ни
один из их рук не выскользнул, ни одного на пол не уронили. А уж держали
руки такое страшное, что даже телом-то назвать нельзя!
Она сама много раз, когда люди теряли сознание во время санобработки,
делала им уколы. И в пальцах до сих пор осталось ощущение: держишь не
руку, а кость, а вокруг нее мешок из пустой кожи. Некоторые все равно
умерли и после уколов, и понесли их не вперед, туда, в четвертое
отделение, в рай, как шутили девушки, а назад, обратно...
А теперь все, кто остался жив, и те, кто не будет жив, но пока еще жив,
лежат здесь, в госпитальном бараке, на двухэтажных нарах. И уже явились на
смену врачи, и можно пойти в палатку, где развернули питательный пункт, и
попить там чаю, но идти туда нет сил. Можно и просто лечь на койку, где
сейчас сидишь, - она свободная - лечь и заснуть до утра. Но спать не
хочется, а в голове вертится что-то, чему и названия нет: какие-то обрывки
виденного и слышанного, так перепутанные, словно это не мысли, а дикий,
страшный сон...
Один, когда его мыли, ругал немцев матом за то, что не поставили
пулеметы и не расстреляли, вместо того чтоб морить голодом.
- Ну и хорошо, что не расстреляли, - сказала ему Таня. - Вы теперь жить
будете.
- А может, я жить после этого не хочу. - Он посмотрел на Таню дикими,
злыми глазами, словно она его обидела, сказав, что он будет жить.
А другой просился на фронт, говорил:
- Поскорей вылечивай, доктор. Я еще их убивать пойду... ни одного на
семя не оставлю...
И думал, наверное, что кричит, что грозный, а сам еле-еле слышно шептал
эти слова и умер, когда несли уже в чистом белье. Сердце взяло и
кончилось!
А еще один шептал неизвестно что: не то свою фамилию, не то есть
просил. Шептал так, словно навсегда разучился говорить. А другие только
стонали и ничего не говорили, как будто их языка лишили. И умирали молча
на руках, и женщины, уже домывая, вдруг замечали, что моют мертвого.
- Я потом заберу вас отсюда, - сказал Росляков. - Будете работать у
меня в эвакуационном отделении.
Таня услышала и кивнула, но все равно в ту минуту это не дошло до ее
сознания. Только теперь дошло и все равно осталось не важным.
Еще когда пришли самые первые автобусы и грузовики и начали выносить
людей из лагеря, как и предсказывал батальонный комиссар, приехал член
Военного совета Захаров. Он зашел в землянку, прошел из конца в конец,
вернулся, встал у входа и минут десять молча стоял и смотрел, как
выносили. Потом задержал проходившую мимо Таню - оказывается, запомнил ее
- и спросил:
- Серпилин говорил, что долго в тылу у немцев была. А такое там видела?
Таня только покачала головой. Слышала много. А видела под Смоленском
только издали, за километр, вышки да проволоку.
- И мне еще не приходилось, - сказал Захаров. - Первый отбитый лагерь
за войну... Война вообще дело малопрекрасное, но все же...
Он не договорил. К землянке задним ходом сдавала еще одна машина.
Захаров потянул за рукав Таню, чтобы не зацепило.
- Ездим по трупам своих товарищей, - сказал он чугунным, тяжелым
голосом. - Взять бы всех фашистов - да в прорубь! За Волгу хотели? Пусть
подо льдом до того берега идут! Да где там! Разве можно! - Он невесело
усмехнулся. - Мы отходчивые. Сдадутся - и будешь им раны перевязывать.
- Не буду, - сказала Таня.
- Будешь. А я буду тыловиков гонять, чтобы пленным в котел до грамма
все, что положено, чтобы, не дай бог, не отощали. А не обеспечат - шкуру
буду спускать. - Сказал так, словно насмехался над самим собой и над тем,
что ему придется делать. - А это куда из памяти деть? - Он ткнул пальцем в
сторону санитаров, вытаскивавших из землянки безвольно ломавшиеся у них на
руках тела, и покосился на Таню: - Иди работай.
И она, отходя, вспомнила, как Росляков назвал этого немолодого,
грузного человека Костей!
Вот он какой, этот Костя!
Разговор был давно, вчера. А сегодня днем Захаров заезжал еще раз и
стоял в бараке и смотрел, как идет санобработка. Но и все, что было
сегодня днем, тоже было давно. Все было давно. И сама она, казалось, уже
давно была здесь, на фронте.
- Вы что, не спите? - оторвал ее от этих мыслей голос батальонного
комиссара Степана Никаноровича.
Он стоял перед ней в проходе между нарами, и рядом с ним еще кто-то
высокий в ватнике и ушанке.
- Не сплю, - сказала Таня.
- Раз не спите, я пойду по своим делам, а вы разыщите под двести
семнадцатым номером Бутусова, лейтенанта. Комбат с передовой к нам
приехал, - батальонный комиссар кивнул на стоявшего рядом высокого, -
своего лейтенанта хочет найти.
- Сейчас найдем. - Таня встала, стараясь сообразить, где может лежать
двести семнадцатый.
И уже когда встала, поняла, что еле держится на ногах, что именно
теперь готова повалиться и заснуть мертвым сном.
Она подняла глаза на стоявшего перед ней высокого человека в
перетянутом ремнями коротком ватнике, и ей почудилось в его лице что-то
знакомое.
- Пойдемте, - сказала она, так и не вспомнив, видела ли его раньше.
Сказала и повернулась. Но высокий не пошел вслед за ней, а, наоборот,
придержал ее за плечо, повернул к себе, положил вторую, тяжелую,
забинтованную руку на другое ее плечо и сказал:
- А я Синцов. Здравствуйте. Не узнали меня?
И она сразу узнала его. И, наверное, узнала бы еще раньше, если бы не
считала, что его нет на свете.
- Здравствуйте, Иван Петрович! А я горевала, что вы погибли.
- А я живой.
Синцов продолжал стоять не двигаясь, и она не знала, что ей делать со
своими руками. Если бы он не держал руки на ее плечах, она, наверное,
потянулась бы и обняла его. Но он все еще молча стоял и держал руки у нее
на плечах и смотрел на нее внимательно и странно, словно видел не ее, а
еще кого-то другого, смотрел так, словно знал то, о чем не мог знать.
Потом разом снял руки и сказал:
- Пойдемте искать, - и, пропустив ее вперед, пошел сзади.
Она шла между нарами, доставая из-под подушек тетрадочные листки с
номерами и фамилиями или просто номерами, светя на них фонариком, потому
что в бараке было полутемно.
- Он рыжий такой. Сильно рыжий, - сказал Синцов, когда они прошли
несколько рядов нар.
- Они у нас все бритые. Вшивость у них знаете какая была?
- Знаю, - сказал Синцов. - Мы этот лагерь освобождали. Заходили в две
землянки.
- А из охраны никого живыми не захватили? - спросила Таня.
- Навряд ли, - сказал Синцов.
- Вот и ваш Бутусов. - Таня вытащила записку из-под подушки лежавшего
на втором ярусе нар человека, бритоголового, с тонким восковым носом.
- Посветите, - попросил Синцов.
Таня посветила фонариком.
- Это не он.
- Не может быть. Тут написано.
- Нет, не он. Посветите еще.
Когда до этого Таня подходила к другим нарам и светила на вынутые
из-под подушек тетрадочные листки, он мельком видел одну за другой похожие
друг на друга головы с обтянутыми сухой кожей черепами. Но сейчас, когда
ему сказали, что вот этот лежащий на нарах человек и есть лейтенант
Бутусов, тот самый Бутусов, его Бутусов, он все еще не мог поверить в это.
Потому что его Бутусов был здоровый, лохматый, рыжий, мордастый, веселый
молодой человек, всегда вызывавшийся первым по все разведки и способный
голыми руками скрутить и принести на себе "языка". А этот Бутусов был
бритый больной старик, с неживым, синим лицом и лежавшими поверх одеяла
тонкими, детскими руками.
- Бутусов, а Бутусов! Бутусов! Витя!
Голова на подушке слабо шевельнулась, глубоко запавшие глаза открылись
и с усталой тоской посмотрели на Синцова. Потом внутри них, в глубине,
что-то медленно переменилось, и Синцов понял, что глаза увидели его. Тогда
он приблизил к ним лицо и сказал:
- Я Синцов. - И еще раз повторил: - Я Синцов.
- Где я? - еле слышно спросил Бутусов и потом громче, тревожно еще раз:
- Где я?
Наверно, ему показалось, что вокруг него опять что-то другое, а он не
знает что.
- Ты в госпитале, - сказал Синцов.
- Да, да, знаю, да, - успокоенно сказал Бутусов, закрыл глаза и снова с
заметным трудом открыл их. - А ты чего тут?
- Приехал навестить тебя. От Пепеляева узнал. Он мне про тебя сказал.
- А где он? - спросил Бутусов.
- Не знаю. Пока не нашел. Я его раньше видел, а сейчас не нашел.
- Видишь, какие мы? - сказал Бутусов.
- Мы ваш лагерь освобождали, - сказал Синцов. - Я Пепеляева там видел.
В первой же землянке лежал, у входа.
- Я его давно не видел, - сказал Бутусов. - Как на раздачу пищи
перестали водить, больше не видел. - Он устал от длинной фразы, закрыл
глаза и долго молчал. Потом спросил: - Значит, вы от самого берега до нас
дошли?
- Да, - сказал Синцов.
Слишком долго было объяснять, как он сюда дошел и что он теперь не в
том батальоне, не в той дивизии и не в той армии, где они были с
Бутусовым.
- Были уверены, что вы оба в той разведке убиты. Не представляли себе,
что вы можете быть живы.
- А мы, думаешь, представляли? - Бутусов снова открыл глаза. - Сами им
в руки залезли. Лучше бы умерли.
- Да ты не переживай. Чего ты переживаешь? Мало ли что бывает.
- Я не переживаю. - Бутусов закрыл глаза и повторил: - Я не переживаю.
- И вдруг тревожно встрепенулся: - А где Пепеляев?
- Говорю, не нашел еще.
- Подожди, не уходи, - не открывая глаз, совсем тихо прошептал Бутусов
и, двинув головой, припал щекой к подушке.
И Синцов еще долго стоял и ждал, облокотись на нары и глядя ему в лицо.
Ждал до тех пор, пока не понял, что Бутусов забылся и лучше его не
трогать.
А Таня все это время стояла позади Синцова и смотрела на его
перехваченную поверх ватника ремнями широкую, сильную, чуть сутуловатую
спину.
Тогда, в сорок первом, когда шли из окружения через смоленские леса,
впереди, рядом со спиной Серпилина, почти всегда маячила эта широкая,
знакомая, чуть сутуловатая спина.
А потом, когда она вывихнула ногу, он выносил ее, подвязав сзади, за
спиной, плащ-палаткой. Менялся с Золотаревым, но чаще нес сам, потому что
был сильнее Золотарева и сам говорил про себя, что здоровый, как верблюд.
Она стояла сзади и смотрела на эту широкую усталую спину в затянутом
ремнями ватнике и думала о том, что вот сейчас он договорит с этим
лейтенантом, повернется и ей надо будет сказать ему, что его жена умерла.
Он простоял несколько минут молча, потом повернулся и сказал:
- Я вам запишу мой номер полевой почты, а вы потом ему дайте, когда он
в себя придет. Хорошо?
- Хорошо.
- И еще фамилию запишите - Пепеляев. Его в списках нет, но, может, он
среди тех, кто еще не опомнился. Я хотел всех подряд обойти, но
батальонный комиссар запретил ночью беспокоить. Правильно, конечно. А днем
я все равно не в силах приехать. Если и его найдете, ему тоже мою полевую
почту дайте. Ладно?
- Хорошо, - повторила Таня, продолжая думать, как быстро, все быстрее и
быстрее надвигается то, о чем она должна говорить с ним.
Он снял ушанку, поворошил рукой волосы, потер небритое лицо, снова
надел ушанку и, словно отделив всем этим одно от другого, сказал:
- А теперь мне надо с вами поговорить.
- А мне с вами, - сказала она. - Пойдемте сядем.
Они вернулись к нарам, на которых она сидела, когда он подошел туда
вместе с батальонным комиссаром. Он сел первым, и она села рядом, касаясь
локтем его ватника.
- Мне надо вам рассказать про вашу жену, - сказала она, глядя в пол. -
Я вместе с ней была в партизанах. Она погибла.
- Я знаю, - сказал он.
Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.
На его спокойном, усталом лице ничего не переменилось и не двинулось.
- Знаю, - повторил он, глядя ей в глаза, и два раза качнул головой,
словно повторял уже молча: "Знаю, знаю". И оттого, что у него сейчас было
такое лицо, заранее приготовленное ко всему, что он может услышать, она
вдруг спросила:
- Давно?
- Давно, - сказал он. - Две недели.
- Кто вам сказал?
- Брат жены сказал. Он здесь, на фронте. Как приехал, нашел меня.
- Да, да, понимаю, - растерянно сказала Таня, хотя все еще не понимала,
как это вдруг вышло, что ей так и не пришлось говорить ему все то, к чему
она готовилась.
Тогда, в первую минуту, когда он так долго смотрел на нее, положив ей
на плечи руки, ей почудилось, что он что-то знает. Но потом, когда он
сказал "пойдемте", она уже была уверена, что он ничего не знает, потому
что невозможно, чтобы знал и сразу же не спросил.
Но, оказывается, возможно. Оказывается, знал и не спросил, а пошел
сначала искать своего лейтенанта.
- Ваша жена погибла как героиня, - вдруг неожиданно для себя сказала
Таня.
Он посмотрел на нее и вздохнул. Может быть, подумал, что она сейчас
начнет что-то врать и прибавлять от себя, чтоб ему было легче. Вздохнул и
сказал:
- Павел передавал мне ваш рассказ, но я тогда плохо соображал, когда
слушал. Еще раз расскажите. Он мне сказал, что оставил вам свой адрес, я
все надеялся, что вы ему напишете и я вас найду. А теперь, видите, как
все... - Он остановился и с чуть заметной запинкой добавил: - ...хорошо
вышло.
Но все это вышло совсем не хорошо. Так нехорошо, что хотелось, не
рассказывая ничего этого еще раз, просто молча взять его за руку и
заплакать над Машиной оборвавшейся жизнью.
- Хорошо, я расскажу вам, - сказала она и стала рассказывать.
А он сидел рядом и молчал. Снял ушанку, бросил рядом с собой на нары,
сцепил руки - здоровую и перевязанную, в грязных бинтах - и за все время
так ни разу и не шевельнулся.
Молчал, когда говорила, и молчал, когда останавливалась, ища, как лучше
сказать. И когда уже все сказала, еще две или три минуты молчал.
Две недели назад, когда Артемьев, приехав на фронт и прочитав в
"Красной звезде" корреспонденцию, где упоминалась фамилия бывшего
журналиста, комбата Синцова, добрался до него и рассказал о Маше, тогда, в
ту ночь, Синцов думал только о ней и о том, как она умерла. А сейчас,
заново услышав все это, думал о том, как давно он живет без нее.
Когда он сидел и ждал решения своей судьбы в московской военной
прокуратуре, и пришел оттуда обратно к Губеру, и его записали в
коммунистический батальон, она была еще жива. И когда они с Малининым
воевали в трубе у кирпичного завода, она была еще жива. И когда он стоял
на Красной площади и смотрел на говорившего с Мавзолея Сталина, она тоже
была еще жива.
А когда всех других сфотографировали для партийных билетов, а его нет и
он ругался из-за этого с Малининым, а потом ночью сидел в землянке и думал
о ней, она уже умерла. И когда генерал Орлов выдавал им ордена, она уже
умерла. И когда он ходил за "языком" и вытаскивал с ничейной земли
Леонидова, она уже умерла. И когда ему п