Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
нные потери, которых могло не быть, если б в
ответ на твои условия вышли с белым флагом. И, конечно, злость на
противника за эти потери, за то, что он продолжал, как это говорится,
бессмысленное сопротивление. Но как ни злись, бессмысленное-то
бессмысленное, да не совсем! Потому что те, кого он убил у тебя в этот
последний день, лежат в земле и уже не пойдут с тобой дальше, ни на Минск,
ни на Варшаву, ни на Берлин. И в этом самая горькая горечь!
Немецкой техники набили много и вчера и сегодня. И в Могилеве и за
Могилевом. Особенно по дороге на Минск. Пришлось давать своей пехоте
колонные пути слева и справа от этой дороги, а то не пройдешь! А чтоб
протащить по ней артиллерию, сейчас саперы работают - разграждают.
Когда проезжал по городу, на главной улице, среди разбитых и
полуразбитых домов, увидел уцелевшие вывески. При немцах тут, в Могилеве,
водилась кое-какая торговлишка, лепились по магазинчикам вылезшие из
подполья лавочники; было здесь и свечное производство, и комиссионный
магазин какого-то А.Дуплака, и чье-то, не разобрать чье, потому что
полвывески оторвано снарядом, кафе...
Увидел все это и вспомнил двадцатый год - ноябрьский, холодный не
по-крымскому день, когда после Перекопа, догоняя бежавших белых, вошли в
Симферополь и увидели главную улицу с заколоченными, ободранными, но все
же побогаче этих, могилевских, магазинами, лавками и лавчонками с еще
оставшимися на вывесках следами всего того, что жило там при Врангеле...
Вспомнил тогдашние свои чувства - молодого, двадцатипятилетнего
человека, только недавно взорвавшего старый мир и добивавшего его там, в
Крыму. Вспомнил и подумал о том, о чем среди всех военных забот порой
забывалось: нет, не просто - мы и немцы! Не только это! Есть еще и свои
тараканы, свои клопы! Дохленькие, уж, казалось, так присушенные временем,
что одна шелуха осталась, а все же ожившие, сумевшие, открывшие свою
небогатую торговлишку. Жили при немцах навряд ли так уж сладко - в страхе
и на цыпочках. А все же хоть и на цыпочках, но питали надежду на
возвращение старого, разбитого в семнадцатом году... Хоть какого-никакого,
на любых условиях...
Когда около вокзала командир дивизии представлял отличившихся солдат,
которые взяли в плен самых последних немцев, Серпилин в одном из них,
сержанте, по фамилии и выговору угадал касимовского татарина, земляка
матери, и заговорил с ним по-татарски. Сержант от неожиданности смотрел на
Серпилина так, словно стоящий перед ним командующий армией - это одно, а
говорит внутри него по-татарски кто-то другой. Только потом сообразил и
откликнулся. Оказался и правда касимовский.
Отвечал вперемежку по-русски и по-татарски. Военное по-русски: "Так
точно, товарищ генерал", "Служу Советскому Союзу, товарищ генерал!" А
остальное, не военное, по-татарски. Говорить по-татарски Серпилину давно
не приходилось.
Потом, когда поехал дальше, все думал о матери. А воспоминаниям этим
было ровно столько же лет, сколько командиру дивизии, который брал город,
- тридцать девять лет назад в последний раз говорил с матерью по-татарски,
перед ее смертью. Тридцать девять лет. Для другого человека - целая жизнь.
Да, детство далеко. Так далеко, что уже и не видать, где кончилось...
В только что взятый город стремились найти причину заехать почти все.
Не только те, кому надо было по службе, но и кому вовсе не надо.
Серпилин встречал и тех и других, но замечаний не делал: не было
настроения. Ну дал человек крюку, проехал, поглядел на Могилев... Понять
можно! Только потом посмеялся над этим, когда съехался в городе с
Захаровым.
- Кого только не видел! Только Бастрюкова не встретил, даже удивляюсь!
Он ведь у тебя любит в города входить. И когда последним входит, все равно
вид такой, что первым...
- Бастрюкову сегодня не до того, - махнул рукой Захаров. - Он сегодня
на Львова так напоролся, что до смерти не забудет.
И рассказал историю, которая объяснила Серпилину неожиданный для него
вопрос Львова о Бастрюкове.
Оказывается, Львов, продолжавший прочить Бастрюкова в начальники
политотдела, сегодня с утра забрал его с собой на передовую. Как это часто
с ним бывало, никому не сообщил, куда едет и где будет, посмотрел в
оперативном отделе обстановку, сел в свою знаменитую "эмку", взял "виллис"
с автоматчиками и поехал. Не заезжая ни в штаб дивизии, ни в подвижную
группу, по собственной карте махнул прямо на стык двух армий, хотел лично
проверить, как обеспечен!
Обычно хорошо ориентировался, а на этот раз спутал направление, полным
ходом выскочил из лесу за передний край, правей Бобруйского шоссе, и как
раз попал под огонь немецкой артиллерии.
"Эмка" его завалилась в старый окоп, но уцелела. "Виллис" с
автоматчиками, у которого перед этим, на развилке, спустил скат, отстал, и
Львов оказался на поле вчетвером - со своим порученцем Шлеевым,
Бастрюковым и водителем, которого ранило в голову: поэтому он и не
удержал, загнал машину в окоп. Водителя Львов сам лично перевязал и,
забрав из "эмки" полуавтомат, с которым всегда ездил, и гранаты, залег тут
же в кустарнике вместе с сопровождавшими его лицами, готовый принять бой,
если немцы подойдут ближе.
Немцы к ним не подошли, были заняты другим. Шлеев, который, находясь
при Львове, привык к передрягам, лежал рядом с ним, а Бастрюкова, когда
бой затих и немецкие танки и бронетранспортеры пожгли и остановили,
поблизости не оказалось.
- Ты на НП слева от шоссе был, - сказал Захаров, закончив свой рассказ,
- а Львов правее, километрах в полутора. Пока они оттуда шофера раненого
вывели, сами выбрались, взяли у танкистов другого водителя, вытащили
"эмку", тебя уже не было, ты уехал, а командир дивизии Артемьев явился
пред светлые очи. Он мне все это и изобразил в лицах. Бастрюков,
оказывается, на целый километр назад рванул через лес, не знаю уж, на что
надеялся! Может, со страху считал, что все, кроме него, погибнут - и концы
в воду? Но только Львов обнаружил его на дороге, около "виллиса", -
"виллис", когда скат сменили, остался на месте, - автоматчики не знали,
куда тыркаться, и пошли вперед - искать Львова. А Бастрюков как раз на
этот "виллис" выбежал или выполз, уж не знаю! Но рассказывают, когда Львов
его около "виллиса" засек, картина была сильная! Бастрюков пробует
выкрутиться, объясняет, что прибежал к "виллису" за подмогой, чтобы на
помощь к товарищу Львову ехать, а водитель отрицает, говорит: никаких
приказаний от полковника не получал... Ну, Львов, надо сказать, быстро
разобрался. Бастрюков, наверное, подумал, что кривая вывезет, как уже не
раз вывозила, - выслушал смирненько все, что на его долю досталось, и
стоял, как чижик, в стороне, пока Львов с командиром дивизии говорил.
Потом видит: Львов уезжать собрался. В "эмку" к нему, конечно, не посмел,
но на "виллис" с автоматчиками бочком-бочком и полез... Львов "эмку"
остановил, дверцу открыл да как крикнет ему: "Вон из машины!" Тот в первый
момент не понял. Львов ему еще раз: "Вон из машины!" Захлопнул дверцу так,
что стекло треснуло, и поехал двумя машинами, только пыль из-под колес!
- Да, не знал я, - сказал Серпилин, - когда там, на наблюдательном
пункте, смотрел на этот бой, что член Военного совета фронта в таком
критическом положении. Как это вышло, что под огонь заехал? Как
пропустили? Все же настоящего порядка, значит, не было! Придется спросить
за это.
- Только не слишком строго, - сказал Захаров, увидев, как Серпилин
задним числом не на шутку рассердился. - Что это с ним, первый раз, что
ли? Никого не слушает, ни у кого не спрашивает, любит - как снег на
голову! Правда, надо отдать ему должное, когда попадает в такие переплеты,
то и к ответу никого не требует. Считает для себя в порядке вещей: заехал
и заехал, что тут такого? Даже гордится после! - рассмеялся Захаров и
спросил, не собирается ли Серпилин возвращаться на командный пункт армии.
- Может, вместе?
Но Серпилин сказал, что у него есть еще дело в Могилеве. Какое,
объяснять не стал.
Захаров уехал, а Серпилин, оставив и бронетранспортер и радистов в
центре Могилева, приказал им ждать, взял с собой лишь Синцова и
автоматчика и поехал через город на его юго-западную окраину.
Ехал быстро, не колеблясь, без расспросов, только командовал, где
поворачивать. Гудков и автоматчик не знали, куда едут, только Синцов
догадывался...
Когда подъехали к развалинам кирпичного завода, вылез из машины и
постоял. Искал глазами те ямы, про которые говорил Сытин, что немцы
заставили население хоронить в них убитых. Посмотрел и увидел их в ста
шагах. Ямы там же, где и были. Тогда и прятались в них от бомбежек и
хоронили убитых - сами это начали. "Восемьдесят седьмые" так пикировали до
самой земли, что одних прямых попаданий в щели и окопы было по десятку за
день...
Постоял у этих ям и поехал дальше, к дубовым посадкам, на третий
километр Бобруйского шоссе, где когда-то принимал со своим полком первый
бой. Утром смотрел на это поле боя оттуда, с той стороны, а сейчас хотел
посмотреть отсюда. Оттуда - одно чувство, отсюда - другое!
Оставив "виллис" на дороге, прошел триста шагов до овражка, где у него
тогда, в первый день, был первый перепаханный потом бомбами командный
пункт.
Сейчас здесь стояли покалеченные немецкие орудия, те самые, которые
сегодня утром обстреливали отсюда опушку леса. Зенитки, тоже разбитые и
опрокинутые, валялись у самой дороги, а среди дубовых посадок вразброс
стояли сгоревшие и брошенные немецкие танки и самоходки. И около них и
около разбитых орудий лежали еще не убранные трупы немцев.
Но он глядел и словно не видел всего этого, видел не то, что сейчас, а
то, что было тогда. И даже, казалось, слышал самого себя, свой тогдашний
голос, свои поспешные приказания и радостные доклады первых часов боя,
когда в первый раз своими глазами увидел, как останавливаются и горят
немецкие танки.
И то, что пора было возвращаться в штаб и продолжать войну и уже не
оставалось времени стоять тут и думать, только усиливало его чувства. Сила
воспоминаний обостряется, когда на них мало времени...
Он оглянулся и увидел переходившую через дорогу колонну пленных немцев;
их конвоировали партизаны. Изловили где-то здесь, в лесах, в окрестностях
Могилева, и куда-то вели. Наверное, на ночлег: дело к вечеру, и пленные
тоже будут где-то и кормиться и ночевать. В хвосте колонны, подгоняя
немцев, шел бородач в выгоревшей пограничной фуражке, в немецком
офицерском мундире с красной повязкой на рукаве и в развевавшейся за
плечами пятнистой трофейной плащ-палатке.
- Поехали, - сказал Серпилин стоявшему за его спиной Синцову.
И это "поехали" было единственным, что он сказал за все время.
На новом командном пункте армии Серпилин на скорую руку перекусил
вместе с Захаровым и Бойко. Из штаба фронта только что позвонили, что к
ним уже выехал офицер оперативного управления с приказом на дальнейшие
действия.
Обычно ужинали попозже, когда главные заботы с плеч! А тут решили
нарушить порядок, чтоб потом уже не отрываться.
Бойко один из них троих так и не побывал сегодня в Могилеве.
- Ну и выдержка у тебя, Григорий Герасимович! - с удивлением перед
проявившейся даже и в этом последовательностью характера начальника штаба
сказал Серпилин. - Как все-таки не посмотреть было Могилев?
- Будет случай, посмотрю, - сказал Бойко. - Необходимости не возникло,
а дел весь день было выше головы. И ко всему, штаб фронта с телефонов не
слезал, каких только данных от нас не требовал!
- Да еще, добавь, я проштрафился перед тобой...
- Я за вас волновался сегодня, - не приняв шутки, ответил Бойко.
Слова "волновался" Серпилин в лексиконе Бойко не помнил. Услышал
впервые и даже посмотрел на него.
Бойко молча выдержал взгляд; как бы напоминая, что и отсюда, издали,
держал в поле зрения все происходившее там, где был Серпилин, сказал:
- Того капитана, которого при вас в плен взяли, я после допроса в
разведотделе приказал привести к себе до отправки в штаб фронта. Хотел
проверить на нем их состояние духа - чего от них можно ожидать в
дальнейшем.
"Оказывается, и на это время нашел", - отметил про себя Серпилин.
- Держался смело, но подавленность чувствуется. В ответ на мой вопрос:
как вышло, что пришлось сдаваться в плен? - нервничал и напирал на наше
преимущество в силах: ссылался в свое оправдание, что у нас всего намного
больше, чем у них. Даже заявлял, что в пять раз больше! Пришлось спросить
его: откуда знает, что именно в пять? Может, у страха глаза велики?
- Не без этого, - сказал Серпилин. - А вообще-то, естественно, каждый
свое поражение стремится чем-то оправдать. Теперь немцы стремятся - тем,
что у нас всего больше, чем у них. И численный перевес над ними имеем, и
материальный создали! Все так. Но их самих, как военных, это ни на волос
не оправдывает. Нападающий обязан знать, на кого меч поднял. И какие будут
расстояния, и какие дороги, и какой климат, и с какими людьми иметь дело
придется. И вообще, и здесь, в Белоруссии, в частности.
Тема была такая, на которую тянуло поговорить именно сегодня, когда за
спиной остался только что освобожденный Могилев. Но приехал из штаба
фронта офицер оперативного управления с приказом, и все, наспех допив чай,
сразу же пошли работать, как обычно, к Бойко.
Хотя на этот раз командный пункт был в деревне, Бойко и здесь приказал
поставить ту же самую большую палатку, в которой работал на прежних
командных пунктах. По летнему времени предпочитал ее избе.
- Думаешь так до осени и возить с собой эту резиденцию? - спросил
Серпилин.
Бойко кивнул:
- Для работы полезно, когда привыкаешь к чему-то одному.
Приказ, в соответствии с которым армия должна была участвовать в
Минской операции, продолжавшей собой Могилевскую, был немногоречив. То, о
чем думали и раньше, особенно вчера и сегодня, теперь было изложено как
прямое требование: стремительно преследовать немцев всеми наличными
силами, обходя их опорные пункты, нигде не задерживаясь, выигрывая время и
пространство, идти вперед, к Березине, а после ее форсирования к Минску.
С этой ближайшей задачей, как поскорее дойти до Березины и форсировать
ее, и было связано почти все, о чем говорили в штабе до глубокой ночи.
Офицеры оперативного отдела с приказами о спланированных на завтра
действиях уехали в корпуса. Подписав приказы, среди ночи уехал вперед, в
войска, и Захаров. А Серпилин с Бойко и с командующим артиллерией все еще
работали над дальнейшим. Надо было заранее заправить в огромную армейскую
машину со всеми ее штабами и разветвлениями все, что ей предстояло за
остаток ночи и завтрашнее утро переварить в себе, расчленить на десятки
различных документов, приказаний, распоряжений и довести до исполнителей,
- без этого даже самый хороший приказ остался бы только сотрясением
воздуха. И хотя Серпилину, и Бойко, и другим работавшим с ними в эту ночь
людям нужно было время, чтобы думать и решать, они самоограничивали себя,
зная, что и там, внизу, в штабах корпусов, дивизий и дальше по нисходящей,
тем, кто на основе их приказов будет отдавать последующие, свои, тоже надо
успеть подумать, прежде чем приказывать. А между тем операция уже
началась, уже переросла за этот вечер и ночь из одной в другую...
Не удивительно, что после такой работы чувствуешь себя усталым.
Удивительно другое: что, несмотря на усталость, уже разобрав койку,
все-таки сидишь и не спишь. Бывает у человека такое сочетание душевного
подъема с глубокой усталостью, когда он до последней секунды не верит, что
заснет...
Вспомнив, как Батюк говорил ему сегодня в Могилеве о втором ранении
своего сына, служившего в противотанковой артиллерии, Серпилин подумал о
том, другом, тоже старшем лейтенанте, тоже служившем в противотанковой
артиллерии, только не на Ленинградском, а на Третьем Украинском, о сыне
Барановой, которого знал лишь по маленькой карточке, присланной матери с
фронта...
На Третьем Украинском пока затишье, но не за горами время, когда и они
начнут. И его мать, наверное, думает об этом в свои свободные минуты. Там,
где она теперь, на соседнем фронте, который глубже всех вклинился в
Белоруссию, у нее, как у хирурга, сейчас не меньше работы, чем у
командарма. Каждому свое...
На столе затрещал телефон, и Серпилин поднял трубку. Звонил Бойко.
- Вы приказали оперативному дежурному, если Кирпичников позвонит раньше
трех, доложить вам.
Серпилин взглянул на часы: без одной минуты три.
- Что там?
- Докладывает, что две его разведывательные группы вышли на Друть и
переправились. Одна дала радиограмму и замолчала, больше на связь не
вышла. А другая еще раз подтвердила, что находится за Друтью, и
соединилась там с партизанами.
- Хорошо, даже замечательно! Теперь можно и спать, - сказал Серпилин,
которому вдруг показалось, что он не мог заснуть, не получив этого
донесения от Кирпичникова. - А ты что делаешь?
- Дорабатывали с Маргиани артиллерийские вопросы. Только закончили.
- Значит, я, считается, сплю, а ты еще работаешь.
- Закончили, - повторил Бойко.
- Пойдете гулять? - спросил Серпилин.
Он знал: чтобы там ни было, Бойко вышагивает свои пятнадцать минут
перед сном. И Маргиани тоже часто ходил вместе с ним.
- Будете гулять - пройдите мимо меня, я перед сном на лавочке посижу...
Положив телефонную трубку и не одеваясь, в заправленной в бриджи
нательной рубашке, Серпилин спустился с крыльца и сел на лавку, еще чуть
влажную после вечернего дождика.
Дежуривший у крыльца автоматчик отошел и стал ходить в отдалении.
Серпилин вынул из бриджей коробку "Казбека" и закурил. Сразу после
Архангельского, как и обещал, придерживался, а теперь выкуривал по
полпачки. Закурил и увидел переходившего дорогу Бойко.
- Присаживайся, Григорий Герасимович.
Бойко присел, вытянув свои длинные ноги, и, покосившись на белевшую в
темноте рубашку Серпилина, спросил:
- Не прохладно ли? Смотрите, плечо застудите!
- Да нет, вроде тепло. Докурю и пойду. А Маргиани где? - спросил про
командующего артиллерией. - Имел в виду, что оба подойдете.
- Пошел к себе, постеснялся. Знаете его натуру!
Серпилин знал натуру Маргиани - твердый в деле, но в личном общении с
людьми застенчивый до нелюдимости. Воевал громко, а жил молчаливо, можно
сказать, по-монашески, ничем не напоминая собой такого грузина, каким
обычно их себе представляют. Носил в глазах какую-то печаль, словно
когда-то где-то случилось с ним что-то такое, о чем он никак не может
забыть.
- Ну что ж, к себе так к себе, - сказал Серпилин. - Артиллеристам тоже
иногда спать надо.
Бойко сдержанно зевнул и прикрыл рот рукой.
- Устал? - спросил Серпилин.
- Времени ровно по часу в день не хватает!
И, услышав эту вырвавшуюся у Бойко сердитую жалобу, Серпилин со
вспышкой благодарного чувства подумал о нем: "Дает почувствовать масштаб
своей личности не тем, что якает или суется на глаза, а тем, что при всей
строгости к другим к себе самому еще строже! И в смысле выносливости -
вол. А вдобавок ко всему молод!"
Бывало, думал об этом с завистью, а сейчас вдруг с другим чувством - с
облегчением, что л