Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
...
Сейчас Люсин не думал, что Синцов ударит его. Но Синцов как раз сейчас
был близок к этому.
- Сволочь ты! Тот старший лейтенант хоть не знал меня, а ты... Просто
мелкая сволочь! Шкура!
Он на секунду поднял ненавидящий взгляд на Люсина, повернулся спиной и,
кинув за спину руки, до хруста стиснул их.
- Ну и как угодно! - не найдясь, что ответить, крикнул Люсин, так,
словно он предлагал Синцову какой-то выбор, а Синцов не соглашался его
сделать.
Люсин влез в машину, хлопнул дверцей, и машина тронулась. Синцов, стоя
спиной, слышал, как она уезжает.
Никогда еще в его жизни не рушилось за одну минуту столько надежд!
Он повернулся и, продолжая держать руки за спиной, долго глядел вслед
машине, пока она не скрылась из виду.
11
Школа связи, в которой Маша Артемьева училась уже три месяца - с
середины июля, размещалась на дачах бывшей лесной школы, на тридцатом
километре старого Калужского шоссе.
Под вечер 16 октября Машу и ее подругу Нюсю Журавскую отпустили
переночевать в Москве, чтобы взять дома кое-что из носильных вещей. Вещи
могли понадобиться им в тылу у немцев.
Было холодно и ветрено; обе женщины всю дорогу проехали в кузове
грузовика, шедшего в Москву за продуктами. Они лежали на соломе, натянув
поверх себя толстый брезент, которым обычно накрывали груз. Маша
пригрелась, и ей в темноте под брезентом казалось, что это не грузовик,
идущий за продуктами в Москву, а тот ночной самолет, на дне которого, вот
так же лежа в темноте, она пересечет фронт и будет выброшена с парашютом в
тылу немцев. Курс занятий кончился неделю назад, и сейчас она с ночи на
ночь ждала последнего инструктажа и отправки.
Она уже знала, что будет выброшена вместе со своей рацией на одну из
трех возможных точек вблизи Смоленска и что ей придется потом идти в город
на агентурную работу. По легенде, которая была для нее составлена в
дополнение к паспорту на чужое имя, она бывала в Смоленске в детстве,
вместе с матерью, а теперь, не успев уехать из Витебска, потеряв во время
бомбежки мать и проскитавшись несколько месяцев в поисках пристанища,
решила добраться до Смоленска, к жившей там тетке. Адрес этой тетки -
живого человека, с настоящими, а не липовыми, как у Маши, именем и
фамилией - и был той явкой, которую ей предстояло заучить в последний
момент, перед вылетом.
Маша лежала в кузове грузовика, прижимаясь грудью к теплой Нюсиной
спине, и, чуть слышно шевеля губами, повторяла: "Вероника, Вероника..."
Вероника было имя той девушки, за которую ей предстояло выдавать себя,
и это имя ей не нравилось. Ей казалось, что она никогда не сможет
откликаться на него так просто, без всякого удивления.
"Вероника, Вероника..." - неслышно твердили ее губы.
С той секунды, когда сегодня после вечерней поверки командир роты
скомандовал: "Всем разойтись! Артемьева и Журавская, ко мне!" - Маша
почувствовала, как будущее надвинулось и стало из будущего настоящим.
Она не ошиблась. Командир роты дал им увольнительные до утра, с тем
чтобы они взяли у себя на квартирах в Москве "гражданское", как он
выразился, платье. Это значило, что не только Машу, но и Нюсю забросят на
агентурную работу: радисток, которых забрасывали в партизанские отряды,
посылали в обмундировании и полушубках.
"Зря ее сюда..." - подумала Маша о своей подруге. Она думала об этом
уже несколько раз. Ей казалось, что Нюся, слишком нежно воспитанная и
слишком неопытная, еще ничего не видевшая в жизни, не годилась для
агентурной работы. Кроме того, она слишком бросалась в глаза своей
красотой, на нее могли сразу обратить внимание...
О себе Маша не думала этого. Она больше всего боялась самого полета,
особенно с тех пор, как неделю назад у нее при тренировочном прыжке не
раскрылся парашют и она едва успела выдернуть кольцо запасного.
Она перевернулась на соломе, прижалась к Нюсе холодной спиной и чуть
приоткрыла брезент, чтобы хоть одним глазом видеть летевшее над грузовиком
небо. Это было вечернее, осеннее, холодное небо, без луны и звезд, без
облачков и тучек, серое и ровное, такое, что сколько ни гляди, все равно
ни на нем, ни сквозь него ничего не увидишь.
"Есть же на свете люди, которые хоть что-то знают, хорошее или дурное!
- подумала Маша. - Вот Нюся знает, что ее отец был в окружении, вышел и
сейчас - ведущий хирург полевого госпиталя на Западном фронте; он пишет ей
письма, и она пишет письма на его полевую почту... А ее брат был ранен, у
него отняли ступню, и он лежит в госпитале в Казани и тоже пишет ей
письма... И многие другие люди пишут и получают письма или встречают
людей, которые или сами видели, или хотя бы что-то слышали про тех, о ком
у них спрашивают... А я о своих не знаю ровно ничего - ни плохого, ни
хорошего, ни одного слова... Не знаю про дочь, не знаю про мать, не знаю
про мужа, и на мою долю остается только неотступно думать: живы они или
нет?"
В первую неделю пребывания в школе она наивно, как теперь понимала,
попросила, чтобы, когда пройдут курс, ее, если это возможно, использовали
в районе Гродно.
- Это зачем же? - резко спросил комиссар школы. Он знал из анкеты и
автобиографии все обстоятельства Машиной жизни, но считал в такую минуту
ненужным и даже вредным щадить ее чувства. - Зачем? - повторил он. - Чтобы
свою семью самолично спасать? Это и без вас постараются сделать, а вы
своим появлением можете только погубить их, да и сами... Ничего себе идея!
- сердито усмехнулся он. - Жене политрука, прожившей с мужем полтора года
в Гродно, теперь возвращаться туда на подпольную работу! Вы что, из
семейных соображений, что ли, к нам в школу пошли? Тогда напрасно.
- Нет, конечно, - сказала Маша, отчасти солгав, потому что нелепая
надежда, что она, перебравшись через фронт, сможет если не найти мать и
дочь, то хоть что-то узнать о них, тоже сыграла какую-то роль в ее решении
пойти именно сюда, в эту школу.
С тех пор прошло три месяца, и в конце концов она при всем трагизме
этой мысли все-таки привыкла к тому, что мама и Таня "там" и что, если они
живы, она узнает о них очень не скоро; но зато мысль, что она улетит в тыл
к немцам, так ничего и не узнав о муже, оставалась по-прежнему
непереносимой.
В самом деле, трудно было представить себе, что тогда, в июне, на
вокзале, он пожал через решетку ее руки, намотал ремень полевой сумки,
вскочил на ходу в вагон... Потом, заслонив его, вскочил еще кто-то... И на
этом все, абсолютно все оборвалось...
Она три раза писала запросы, на которые не получила никакого ответа, и
два раза благодаря своему упорству пробивалась в Политуправление: один раз
- сразу после зачисления в школу, еще в июле, другой раз - уже недавно, в
сентябре, специально для этого получив увольнительную на двенадцать часов.
В первый раз, в июле, ей сказали, что у них временно нет сведений о
дислокации армейской газеты "Боевое знамя", в которой служит ее муж. И
этот ответ не только встревожил, но одновременно и успокоил ее: они ничего
не знали не только о Синцове, но и о всей редакции, а вся редакция не
могла же исчезнуть! Не знают, но будут знать! Она оставила номер почтового
ящика школы и просила батальонного комиссара, который принимал ее, чтобы
он написал ей хоть два слова, как только будут первые известия о редакции.
Батальонный комиссар обещал, но за два месяца ничего не прислал.
Кроме батальонного комиссара она оставила свой адрес жившему в их доме
товарищу покойного отца - Зосиме Ивановичу Попкову. Старик Попков взял у
нее ключ от почтового ящика и обещал через день наведываться к ним в
подъезд и, если придет какое письмо, сразу отослать ей. Но за все это
время ей не пришло ни одного письма.
Когда в сентябре она во второй раз пришла в Политуправление, уже к
другому батальонному комиссару, - тот, первый, ушел на фронт, - новый
батальонный комиссар сказал: "Да-да, редакция "Боевого знамени"
благополучно вышла из окружения и ныне действует в положенном ей месте, и
редактор в ней прежний, тот же, что был до войны, Гуреев. Но, к сожалению,
в ответ на запрос оттуда поступил официальный ответ, что секретарь
редакции политрук Синцов из отпуска к месту службы не прибыл".
Два месяца назад Маша, наверно, стала бы убеждать батальонного
комиссара, что этого не может быть, что она сама провожала мужа, когда он
уезжал в Гродно... Но теперь, в сентябре, уже поняв многое из того, чего
она не понимала, да и не могла понимать в июне и в июле, она только
вздохнула и пошла прочь, позабыв даже проститься.
"Не прибыл из отпуска, - значит, не доехал. А что значит "не доехал"?
Если бы попал в госпиталь или воевал в какой-нибудь другой части, написал
бы. Значит, где-то в окружении. Что же еще?"
Так она думала, успокаивая себя, думала, стараясь быть твердой и
отвергая все другие возможности. Но вместе с тем в душе ее жило щемящее
чувство, почти материнское, почти такое, какое она испытывала, вспоминая о
дочери. И когда она ослабевала и давала волю этому чувству, муж - большой,
сильный, широкоплечий человек - казался ей меньше малого ребенка...
И земля и война казались ей тогда невообразимо огромными, и на этой
войне затерялся один, никому не известный, никому не нужный, кроме нее,
маленький человек - ее муж... И то, что из этого огромного далека какая-то
нить вдруг свяжет его, затерянного там, с ней, оставшейся здесь, в такие
минуты казалось ей чудом.
Это чувство испытывала она и сейчас, глядя в медленно движущееся над
грузовиком низкое серое небо. Это небо не хотело ответить ей ни на один ее
вопрос, хотя, казалось, знало все. Маша но знала, но ведь кто-то же знал,
где сейчас он, что он делает, где лежит, что думает. Главное, где он?
"Любовь... - вдруг подумала Маша. - А что такое любовь? Что нам было
хорошо с ним или что я тоскую по нему и, бывает, плачу ночами? Что не хочу
смотреть ни на кого другого? Или что пишу ему письма, которые некуда
отправлять? Да, все это так, и все-таки все это так мало по сравнению с
тем, что я чувствую, что хочу и не умею сказать! Не знаю, не знаю... А
чего я хочу сейчас больше всего? - снова спросила она себя. - Больше всего
я хочу..."
Она задумалась и твердо ответила себе, что больше всего она хочет
сейчас быть там, где он...
"А если там страшно и меня могут убить? Все равно хочу! А если нас
ранит? Все равно хочу, пусть ранит обоих! А если умрем? Все равно, пусть
вместе умрем..."
И, кто знает, может, именно эти мысли и были сейчас, в пожаре войны,
ответом на тот главный вопрос, задумавшись над которым она только что
шептала: "Не знаю... не знаю..."
Маша опять наглухо прикрылась брезентом от задувавшего в кузов ветра и
еще раз повернулась на другой бок. Мысли о муже заставили ее вздохнуть
прямо в ухо подруге, и та, выпростав из перчатки руку, погладила ухо: ей
стало щекотно.
- Хитрая: греешься об меня! - сказала Нюся и сладко зевнула. - Хорошо,
если бы газ горел, зашли бы ко мне, помылись...
- А что же, может, и горит, - сказала Маша.
- Вряд ли. Сводка-то какая, просто ужас!..
И хотя она сказала "ужас", и хотя их обеих, так же как и других
курсанток, прочитавших вчерашнюю сводку со словами "Положение на Западном
направлении фронта ухудшилось", ужаснули и поразили эти слова, но все-таки
всего ужаса этой сводки они еще не поняли.
Их школа жила замкнутой жизнью, жила мыслями, устремленными в недалекое
и опасное будущее там, за линией фронта. Закутываясь на ночь в жесткую
бязевую простыню и пегое казарменное одеяло. Маша думала всегда об одном и
том же - о том, как кончатся эти тихие дни в лесной школе, с занятиями у
доски, со сборкой и разборкой радиопередатчиков, с завтраками, обедами и
ужинами в заведенное время, с ночными шепотами о будущем, и начнется само
это будущее там, за линией фронта. Она думала о том, как в первый раз
придет на явку и какими будут те люди, с которыми ей придется работать:
верными, надежными или вдруг кто-нибудь из них окажется предателем? Она
думала о том, что если попадется в руки к немцам, то ее будут пытать, и
она, что бы с ней ни делали, должна молчать обо всем, что узнала здесь, в
этих тихих домиках детской лесной школы, которая давно уже не лесная и не
детская...
Логика их жизни была такова, что эти мысли о будущем порой невольно
оттесняли у Маши и ее подруг мысли о том, что сегодня делается на фронте.
Они прежде всего и с особенным вниманием прочитывали сообщения из-за линии
фронта о том, как товарищ С. или товарищ К. со своим партизанским отрядом
уничтожили в лесах столько-то фашистов, или совершили налет на фашистский
штаб, или подожгли цистерну с горючим, или минировали дорогу, или сожгли
дом, в котором поселился вернувшийся помещик - барон фон Бидерлинг... Их
мысли больше, чем на сводках с фронта, были сосредоточены на том, что
делается там, за его линией, где они скоро очутятся сами. И проявлявшаяся
в этом доля эгоизма, пожалуй, была простительной, если подумать обо всем,
что им предстояло...
Грузовик круто затормозил. Над самым ухом у Маши за бортом послышалась
знакомая фраза: "Прошу предъявить документы". Ехавший в кабине начхоз
школы интендант третьего ранга Бурылин зашелестел бумагами, потом этими же
бумагами зашелестел тот, кто взял их в руки, и сухой голос, сначала
приказавший предъявить документы, теперь спросил:
- А что у вас в кузове?
- В кузове двое моих военнослужащих, но я старший по команде.
- Это ничего не значит, - сказал все тот же голос.
Маша и Нюся сели, откинув загремевший над головой брезент.
Через борт грузовика заглядывал высокий лейтенант с худыми, обтянутыми
скулами. За спиной его стоял не один, а целых трое патрульных.
- Ваши документы! - сказал лейтенант.
Маша и Нюся достали свои отпускные билеты и предъявили ему.
Он внимательно проглядел их, вернул и, даже не остановив взгляда на
Нюсе, что было большой редкостью, отвернулся.
- Можете следовать.
- Смотри, какой сердитый! - сказала Нюся.
- Целых четверо, - сказала Маша, глядя назад.
Она снова вспомнила о вчерашней вечерней сводке со словами: "Положение
на Западном направлении фронта ухудшилось". И эта сводка, и четверо
патрульных вместо двоих, которые стояли здесь в сентябре, - все это
тревожно кольнуло ее в сердце.
Вдоль обочин шоссе громоздились сваренные из двутавровых балок, еще не
установленные противотанковые ежи. Потом грузовик проскочил мимо
баррикады, оставившей на шоссе узкий проезд, только для одной машины. В
последние дни в школе знали, что Москву укрепляют и даже строят баррикады,
но знать было одно, а видеть эти баррикады, да еще при самом въезде в
Москву, - совсем другое.
- Ложись, а то холодно. - Нюся уже успела улечься на дно грузовика.
Маша с трудом оторвала глаза от шоссе и, накрывшись брезентом, снова
легла рядом с Нюсей.
Трудно сказать, к лучшему или худшему это было, но из-за того, что они,
пригревшись, пролежали под брезентом еще полчаса, пока грузовик ехал от
заставы до Пироговской, они так и не увидели по-настоящему ни окраин
Москвы, ни того, что происходило на них в этот вечер.
Грузовик остановился.
- Ну что, здесь вас, что ли, сбрасывать? - спросил Бурылин, приоткрыв
кабину и постучав ладонью по кузову.
Маша и Нюся, одна за другой, вылезли из-под брезента и, ставя ногу на
колесо, соскочили с машины.
Мимо них по мостовой вразброд, не в ногу, проходила колонна штатских,
вооруженных винтовками людей. Люди были разного возраста, одетые кто во
что: кто в пальто и кепки, кто в ушанки и ватники. Они шли угрюмо, без
песен, некоторые на ходу курили.
- Такие, девушки, дела! - не вылезая из кабины, вздохнул Бурылин. Хотя,
свернув со старого Калужского шоссе, они проехали всего несколько улиц, он
успел увидеть то, чего не увидели лежавшие в кузове под брезентом
курсантки. - Такие-то дела, девушки! - повторил он и подумал о собственной
семье: жене и двух детях, живших на том конце города, у Семеновской
заставы, и о том, что надо успеть втиснуть их ночью в какой-нибудь
уходящий на восток поезд. - Получу продукты на складе и завтра в семь
ноль-ноль подъеду сюда, будьте готовы, ждите прямо на улице.
Грузовик уехал, оставив Машу и Нюсю одних на тротуаре, на углу
переулка.
- Пойдем сразу ко мне, а! - поеживаясь на холодном ветру, попросила
Нюся. - У тебя ведь никого нет.
Маша продолжала следить глазами за уходившей вдаль по мостовой
нестройной колонной штатских людей и, занятая своими тревожными мыслями,
не сразу ответила Нюсе.
- Ну как? - повторила Нюся.
Машин дом был рядом, за углом, а Нюсин - через пять кварталов, и Нюсе
очень не хотелось идти одной.
- Нет, я сначала соберу вещи, а потом приду к тебе, - сказала Маша.
- Ладно, я подожду.
- Нет, ты не жди, иди, я потом приду.
Она отказалась сразу идти к Нюсе не из-за вещей, а из-за того, что
хотела зайти к старику Попкову, узнать, нет ли ей письма. Но она не хотела
объяснять этого Нюсе: объяснять - значило бы говорить о муже, о своей
тревоге за него, значило бы искать душевной поддержки у человека, который
сам нуждался в ней, потому что был не сильнее, а слабее ее, Маши.
- Хорошо, я пойду, - покорно сказала Нюся, робевшая перед Машиной
твердостью.
Сказала, но словно все еще ожидая, что Маша перерешит, нервно закурила
папироску. Она стояла перед Машей, боясь расстаться с ней, высокая,
красивая и стройная даже в своей неподогнанной солдатской шинели и слишком
широких кирзовых сапогах.
А Маша внимательно смотрела на нее и чувствовала рвущую сердце нежную
жалость к этой Нюсе с ее красивым-и, как Маше казалось, безвольным лицом,
с ее длинной и гибкой - сразу и сильной и слабой - девичьей фигурой.
Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем думала уже не раз: что
она старше и сильней Нюси, старше и сильней еще и тем, что она замужем,
что у нее есть муж, ребенок... Да, есть, хотя она ничего не знает о них.
Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем и Нюся и другие
девушки иногда вспоминали в разговорах между собой: что их ожидает, если
там, в тылу, они попадут в руки немцев живыми, не успев покончить с собой?
Маша чуть не вскрикнула от этой мысли, но сдержалась и вместо всего, что
подумала, сказала своим чистым и спокойным, печально зазвучавшим голосом:
- Какая ты красивая, Нюся! - И вспомнила, что именно эти слова говорил
ей Синцов, любуясь ею, совсем не такой красивой, как Нюся, говорил ей даже
тогда, когда она вот-вот должна была родить Таню и когда она - Маша это
наверное знала - была вовсе не красивая. И, вспомнив это, она с тревогой
подумала уже не о Нюсе, а о себе, о своем будущем полете в тыл к немцам и,
рассердившись на себя за эту трусливую мысль, резко, почти грубо сказала
Нюсе:
- Ну, иди, что ты стоишь!
Сказала и пошла в свой переулок.
Минуя знакомое парадное, она мельком заметила, что двери распахнуты
настежь, и вошла во двор. Во дворе не было ни души, а все окна были
слепыми от черных полотнищ маскировочной бумаги. Около дальнего седьмого
подъезда, где на верхнем этаже жил Попков, Маша чуть не упала,
споткнувшись о выброшенный во двор тюфяк.
На лестнице было черно, как в трубе. Добравшись до верхнего этажа, она
долго шарила кнопку звонка, но так и не нашла и стала стучать в дверь. За
дверью не отвечали. Потом раздался хриплый голос Попкова:
-