Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
а общем собрании выбрали, что ли? Но этот вопрос в
пьесе, как говорится, глубоко зарыт, приходит в голову не сразу и не всем,
и мне тоже не сразу пришел... Ну что ж, выпьем за твое назначение, и к
Батюку своему будь справедлив, он тоже не сам себя назначил... Все, что
сказал, - не дальше тебя.
Серпилин пожал плечами - разумеется! Откровенность Ивана Алексеевича
его не удивила, удивило другое: та злая взвинченность, которая была
сегодня в этом уравновешенном человеке.
- Что, Мария Игнатьевна здесь, с тобой, - спросил Серпилин, - или еще в
эвакуации?
- В эвакуации. А что ей здесь со мной делать? Туда хоть письма пишу, а
здесь бы жила рядом и не видела. Думаешь, я сегодня поздно закончил? Рано.
В семь, в восемь ложусь, в одиннадцать начинаю. Откровенно говоря, устал
за последние дни. Забыл приказать адъютанту поздравить тебя с назначением.
Ослабла какая-то гайка от усталости... А ослабни она вот так в другом
вопросе, в момент доклада...
- Ну что ж, ты не справочник!
- Вот именно не справочник. А есть такие, что хуже думают, но лучше
помнят. А я, считается, иногда слишком много времени прошу на то, чтобы
свои соображения подготовить. Если совсем откровенно тебе сказать, мое
положение в последнее время стало непрочным. За место не держусь, если на
фронт - готов на любую должность! Все ж таки мы не просто генералы с тобой
- у тебя на звезду меньше, у меня больше! Пусть лучше мне впереди лишняя
звезда не светит, да зато совесть коммуниста при мне останется! Она мне и
на фронте пригодится независимо от занимаемой должности. А переживаю я
потому, что тут не в церковноприходском: поп из класса выгнал - встал,
вышел вон да дверью хлопнул, и черт с ним! Тут еще одна сторона дела есть,
потяжелее. Мне не место мое дорого, мне дорога возможность в меру своего
разумения влиять на ход событий. Не хочу, чтоб мое место живой блокнот
занял!
- Все так, я понимаю, - видя волнение Ивана Алексеевича, но не до конца
понимая его причину, сказал Серпилин. - Но что же все-таки произошло с
тобой? Впрочем, не говори, если не хочешь.
- Со мной пока ничего не произошло, - сказал Иван Алексеевич, - не во
мне суть... С планированием предстоящих операций не все так происходит,
как бы хотелось. Я неделю назад, когда группу Гота погнали, внес
предложение оставить там у вас, вокруг Сталинграда, самый необходимый
минимум - и только! Что немцы вырвутся или что к ним прорвутся после
разгрома под Котельниковом, уже не верю. Несмотря на все посулы Гитлера,
будут сидеть и подыхать голодной смертью, пока не сдадутся. В связи с этим
предлагал взять из вашего фронта три армии и как можно скорей иметь их под
руками там, где предстоит наращивать новые удары. Или - чем черт не шутит
- отражать контрудары. С такой возможностью тоже надо считаться! Спор не о
дальнейших наших ударах: план их всем ясен и утвержден. Спор о том, чтобы
поскорей подкрепить его реальность еще несколькими освободившимися
армиями. А вот на это согласия и нет... "Как это так?! Сидеть и ждать,
пока сдадутся?.. Как это так - взять Сталинград на месяц позже?!" А
почему, спрашивается, его не взять на месяц позже, в обстановке, когда
риск, что немцы прорвутся, сейчас, после Котельникова, практически
исключен? Почему, так прекрасно начав и развив операцию, вдруг потерять
выдержку в момент, когда осталось спокойно переморить их там, у себя в
тылу, как клопов, малыми силами, а освободившиеся армии в возможно
короткий срок пополнить и передислоцировать в резерв тем фронтам, которые
сейчас будут решать все дальнейшее? Вот что мне покоя не дает все эти дни.
А положение мое непрочное потому, что сил не хватило ни выдавить из себя
раскаяние за свои предложения, ни проявить восторг перед теми, что приняты
вместо моих. Теперь планирую то, что приказано, и бога молю, чтобы вы там,
в Сталинграде, за одну неделю все начали и кончили и поскорей
освободились. Сделаете, а?
Иван Алексеевич сказал это улыбнувшись, но улыбка у него вышла горькая,
в голосе слышалась мольба, обращенная не к Серпилину, а куда-то выше, к
самой военной судьбе, которую он просил обернуться лицом к нам и спиной к
немцам.
- Откровенно говоря, для меня все это неожиданно, - сказал Серпилин.
У него сейчас просто не умещалось в голове, что штурм Сталинграда можно
вдруг взять и отложить, то есть даже не отложить, а просто отменить,
потому что в конце-то концов речь шла именно об этом.
- Подожди, как же так... - начал было он, но Иван Алексеевич прервал
его:
- Вот именно: как же так? Ну и забудь все, что я сказал. Для того и
сказано, чтоб умерло. Тем более что вопрос, кто прав, практически уже в
прошлом, а мои переживания никому не интересны. Если хочешь знать, теперь
сам желаю, надеюсь оказаться неправым! Мечтаю иметь возможность
расписаться в своей ошибке! А из души не могу выбить боязнь, что пройдет
время - и ход дела покажет: был прав! Иногда утром ляжешь - устал, а не
спишь. Не спишь и думаешь: сколько же в самом деле приходится сдерживаться
нашему брату военному человеку! Тяжела наша профессия, а на том месте, где
сейчас сижу, тяжела через меру!
- Уйди.
- "Уйди"? - усмехнулся Иван Алексеевич. - Легко сказать. Сам знаешь: на
войне не только тогда руки-ноги отрывает, когда рубеж берешь, но и когда с
рубежа отходишь. А мне с моего нынешнего кресла отходить - тоже надо
момент выбрать, чтобы отойти с руками и с ногами. Я еще воевать хочу, не
быть до конца войны где-нибудь в заштатном округе отставной козы
барабанщиком! В общем, два звонка уже было, жду третьего, - вдруг сказал
Иван Алексеевич.
На этот раз сказал без горечи, даже с каким-то веселым вызовом судьбе,
за которым чувствовалась душевная сила.
"Даже если ты и неправ!" - подумал Серпилин.
В рассуждениях Ивана Алексеевича, если принять их исходную точку, была
своя, казавшаяся железной логика, и Серпилин не брал на себя со своих
позиций командира дивизии самоуверенно, по первому впечатлению, решать,
кто же все-таки прав в этом касавшемся целых фронтов споре, наверное,
одном из многих, которые возникают и кипят в Ставке, чтобы бесследно
умереть в час окончательного решения. Чувствовал только одно: если бы
вдруг завтра отменили уже готовящееся наступление, в душе не смог бы
согласиться с этим. Слишком страстно и нетерпеливо ждал возможности скорей
покончить с немцами там, в Сталинграде, ждал, как и все другие на их
Донском фронте, сверху и донизу! И, чувствуя это, знал, что в его чувстве
тоже есть своя правда. И может быть, с ней, с этой правдой, и посчитались,
когда отвергли предложение Ивана Алексеевича.
Подумал об этом, но вслух ничего не сказал, промолчал. Да, собственно
говоря, Иван Алексеевич и не спрашивал точки зрения Серпилина. А просто
вдруг прорвало, в первый раз за войну прорвало, потому что подошла такая
минута и в эту минуту рядом оказался человек, о котором за четверть века
дружбы твердо знаешь, что все твои слова - в него, как в могилу.
Но было в памяти и такое, что не скажешь никому, потому что и сам до
конца не знаешь, как с этим быть.
Да, Сталин - это Сталин! И этим все сказано, хотя ты знаешь о нем
больше многих других, знаешь и то, что было перед войной, и то, что было в
начале войны, знаешь и такое, что не лезет ни в какие ворота!
В том, что он великий, - колебнулось что-то в душе в начале войны, а
потом опять утвердилось, - нет, в этом ты сейчас опять не сомневаешься. А
в том, что он страшный? Это ведь тоже тебе известно, и лучше, чем многим.
И каждый раз, когда идешь к нему на доклад, знаешь, что рука у него не
дрогнет ни перед чем.
И где кончается железная воля, и где начинается непостижимое упрямство,
стоящее десятков тысяч жизней и целых кладбищ загубленной техники, не
всегда сразу поймешь.
Да, слушает, рассматривает и одобряет планы, принимает во внимание, не
отмахивается от советов и донесений, как тогда, перед началом войны. Но
это все до какой-то минуты - а потом последнее слово за ним, и слово это -
иногда единственное верное решение, а иногда вдруг рассудку вопреки,
наперекор стихиям, и никто никакими доводами уже не заставит передумать! А
вся тяжесть положения в том, что оно, это его последнее слово, все равно
всегда правильно, даже когда оно неправильно. И останется правильным. И
виноватые в неудачах найдутся. Должны же они каждый раз находиться, если
он всегда прав.
А в то же время в его непререкаемом авторитете, даже просто в самом его
имени, неимоверная сила. Как-то уж так с годами вышло, что все, во что
верим: в партию, в армию, в самих себя, - все, как жилы в трос, заплетено
в это имя. И на этом тросе тянем всю тяжесть войны. Всем выбивающимся из
сил народом тянем, а имя на всех одно: Сталин. Ладно, пусть так! Но хотя
бы при этом думать о нем, как другие, зная только одно - что великий, и не
зная всего прочего, того, что лучше б не знать. А иногда ведь не можешь
отделаться от чувства, что знаешь еще не все, далеко не все...
А что делать? Нечего и спрашивать. Надо делать свое дело, раз ты
коммунист и солдат! Надо на своем месте долбить и долбить свою правду и
честно докладывать чужую. И ее тоже долбить, каждый раз до пределов
возможного.
А что больше придумаешь? Тебя и на это-то не всегда хватает! Да и не
так-то оно безопасно, по правде сказать. Не такой уж ты трус, в морду-то
себе зря плевать тоже незачем!
Иван Алексеевич долго и тяжело молчал, так глубоко отдавшись чему-то
своему и очень далекому от Серпилина, что тот почувствовал это и, не желая
мешать ему, тоже молчал.
Иван Алексеевич жил среди величин другого масштаба, чем те, среди
которых жил командир дивизии Серпилин, и Серпилину очень хотелось
воспользоваться редкой возможностью и спросить Ивана Алексеевича о
предстоящем размахе операций, о том, как он оценивает силы немцев и какие,
по его мнению, перспективы зимней кампании в масштабе всех фронтов. Но как
бы ни хотелось спросить об этом, Серпилин слишком хорошо знал черту,
которой не имеет права перейти даже самая беспредельная дружба, - черту,
за которой на войне не спрашивают и не отвечают. И он перешел эту черту
только мысленно... И вместо всего, о чем хотелось спросить, спросил
только:
- Часто докладывать ходишь?
- Сейчас да. Те, что повыше меня, все разъехались. Представителями
Ставки. Чутье у него страшное, - помолчав, добавил Иван Алексеевич. -
Иногда понимаешь, что все равно безнадежно говорить ему свое мнение,
стоишь и молчишь. А он смотрит на тебя и чувствует твое отрицательное
отношение к тому, что он предложил.
- Может быть, поедет под Сталинград, все же, наверное, ему интересно, -
сказал Серпилин. - Тем более знакомые места.
- Навряд ли, - пожал плечами Иван Алексеевич, но почему навряд ли,
объяснять не стал. - Ладно, давай выпьем с тобой за то, чтобы вы поскорее
там у себя на фрицах крест поставили! Конечно, кухня у нас здесь, в
Ставке, такая, что за все переживаешь. Кажется, то здесь, то там
что-нибудь не так делается. Но если на карту взглянуть - с ноября здорово
махнули! Начинаем в собственных глазах оправдываться. Трезвость, конечно,
сохранять надо. Нельзя еще выдавать все желаемое за действительное, хотя
иногда за язык и тянут... Но в общем-то жить много веселей стало: гнем и
ломаем их, сволочей!
Он чокнулся с Серпилиным, отхлебнул большой глоток и, зажав в кулак
булку с колбасой, стал есть с веселой жадностью человека, отвлекшегося от
тяжелых мыслей и вдруг вспомнившего, что он зверски голоден.
- А это ничего, что ты с утра пьешь? - спросил Серпилин. - Пойдешь на
доклад - заметят.
Иван Алексеевич почему-то усмехнулся и сказал:
- Ничего. За это он не спрашивает. А потом, я же не завтракаю, а
ужинаю. И расписание это не я установил.
В наступившем молчании послышался слабый звонок.
- Наверное, адъютант, - сказал Иван Алексеевич и посмотрел на часы. -
Что-то рано.
- Нет, это будильник, - сказал Серпилин. - Я тут сыну соседки наказал
меня разбудить, если засну. Сейчас придет будить.
- Привалова сын? - спросил Иван Алексеевич.
- Да. Помнишь по академии?
- По академии - нет, не помню. На днях обстоятельства гибели пришлось
докладывать.
- Тяжело смотреть на парня, - сказал Серпилин. - Когда не плачут, на
меня это сильнее действует.
Дверь приоткрылась, и в ней показалась всклокоченная голова мальчика.
- Товарищ генерал, вставайте, - сказал он, спросонок не разобрав, что
Серпилин не спит, а сидит за столом, и не один, а с кем-то еще. Потом
понял, поздоровался и спросил: - Чаю вам согреть?
- Спасибо, не надо, - сказал Серпилин.
- Заходи, позавтракаешь с нами, - сказал Иван Алексеевич.
- Спасибо, я еще не умывался, - сказал мальчик и закрыл дверь.
- Только водки ему не давай, - сказал Серпилин.
- А я и не собираюсь, - сказал Иван Алексеевич и положил на край стола
булку с колбасой и огурец. - А твой где?
- Был, ушел.
- Провожать тебя не явится?
- Нет.
- Скажи, как будет дальше с сыном? - спросил Иван Алексеевич, знавший,
что Серпилин будет недоволен вопросом, и все-таки считавший необходимым
спросить об этом.
- Сказал, чтобы подал рапорт и ехал на фронт. Нечего ему тут в
порученцах у Панкратьева тереться, - сказал Серпилин и замолчал, не желая
продолжать разговор.
- Это понятно, - сказал Иван Алексеевич. - А вообще как думаешь с ним
дальше?
И когда Серпилин так ничего и не ответил, стал рассказывать ему про
сына: с какой энергией и отчаянием тот пробивался в Генштаб и как через
все преграды все же пробился, чтобы вызвать отца и хоть что-то сделать для
матери.
Серпилин понимал, что Иван Алексеевич пробует смягчить его. Понимал, но
отвечать не хотел, считая, что это в его жизни такой вопрос, который
теперь, после смерти жены, не касается и не будет касаться никого другого,
кроме него самого.
- Так как же все-таки будет с сыном? - в третий раз спросил Иван
Алексеевич.
Он бывал в таких случаях настойчив. Сказывалась привычка к власти.
- Слушай, Иван, - сказал Серпилин наполовину сердито, наполовину
умоляюще, - не мотай мне душу. Не могу тебе ответить, сам еще не знаю.
Теперь уже не от меня, а от пего зависит.
Мальчик вошел уже одетый, в валенках и полупальто, держа в руках шапку.
- Что ж ты оделся? - спросил Иван Алексеевич. - Я ж сказал:
позавтракаешь с нами.
- Мне в школу, - сказал мальчик.
- Тогда возьми в карман, - сказал Иван Алексеевич. - Поешь по дороге.
И, взяв булку и огурец, протянул мальчику.
- Возьми, возьми, - сказал Серпилин, ужо понимая, что мальчик
послушается только его. - И харчи, что на кухне остались, пусти в оборот.
- Протянув на прощание руку, взглядом остановил мальчика от вопроса:
помнит ли он, Серпилин, о своем обещании? Сказал глазами: "Помню, и
переспрашивать меня лишнее".
- Вот так, - когда мальчик вышел, сказал Серпилин, заканчивая этим "вот
так" разговор о собственном сыне.
Иван Алексеевич вылил на донышки стаканов остатки водки.
- Последнюю в память твоей Вали.
У него на глазах внезапно выступили слезы. Он вытер их и выпил не
чокаясь.
- Может, тебе что-нибудь нужно будет? За могилой приглядеть? Скажи, я
адъютанту поручу, он все по-хорошему сделает.
Иван Алексеевич посмотрел на часы и встал.
- Он тебя на аэродром проводит. Сейчас явится. А меня извини, не поеду:
надо поспать. Служба обязывает с утра свежими мозгами думать. Не
обижаешься?
Серпилин только пожал плечами.
- Что, собираться будешь? - спросил Иван Алексеевич.
- А что мне собирать?
Они спустились вниз ощупью по темной лестнице.
На улице было еще совсем темно. У подъезда стояла большая машина
непривычного вида.
- Трофей. "Опель-адмирал", - сказал Иван Алексеевич. - Взяли несколько
штук на Дону, вот езжу вторую неделю. Как оцениваешь? - спросил он
стоявшего возле машины шофера.
- Хороша, товарищ генерал. Только прогревать чаще, чем ЗИС, приходится.
Адъютанта не было. Серпилин вопросительно посмотрел на Ивана
Алексеевича.
- Вон он едет, - кивнул Иван Алексеевич на подъезжавшую "эмку". - Я на
своей спать поеду, а ты с ним на дежурной.
"Эмка" подъехала, адъютант выскочил из нее и доложил, что все в
порядке, самолет уйдет в восемь пятнадцать.
- Ладно, - сказал Иван Алексеевич. - Это возьми туда, к себе. - Он
протянул адъютанту чемоданчик. - Для генерал-майора на дорогу приготовил?
- Так точно.
Иван Алексеевич так же коротко и крепко, как при встрече, молча обнял
Серпилина, оторвался от него, сел в машину и первым уехал.
"Что, совсем один хочешь остаться?" - вспомнились Серпилину последние
слова сына, когда "дуглас", поднявшись с Центрального аэродрома, делал
прощальный разворот над утренней Москвой.
"Дуглас" был полон пассажиров и грузов. С обеих сторон на откидных
железных скамейках впритирку сидели люди, а на полу лежали мешки с почтой,
несколько раций, обернутые мешковиной винты к истребителям.
Половина желавших улететь на Донской фронт с этим рейсом осталась ждать
следующего. Кроме Серпилина, в самолете летели еще два генерала, несколько
полковников, судя по их петлицам и разговорам, из Главного артиллерийского
управления, несколько человек из штаба гвардейских минометных частей,
офицеры войск связи, летчики, два фотокорреспондента с "лейками" и
кинооператор с тяжелым, оттягивавшим шею киноаппаратом. Состав пассажиров
говорил о предстоявших под Сталинградом событиях, и Серпилин, хотя они
летели еще только над подмосковными дачами и платформами, под влиянием
атмосферы, царившей в самолете, почувствовал себя уже не здесь, а там, на
фронте.
Нет, он не только не хотел, но и не мог остаться совсем один. А если бы
захотел, ему бы не позволила этого война. Через несколько часов ему
предстояло принимать штаб армии, знакомиться с незнакомыми людьми и
устанавливать новые отношения с теми, кого он уже знал. Предстояло с
кем-то взаимно притираться, с кем-то временно мириться, кого-то
переставлять, заново разбираться в чьих-то сильных и слабых сторонах,
раньше видных только издалека.
Если бы он летел обратно к себе в дивизию, это было бы в каком-то
смысле легче для него, а в каком-то тяжелее. В дивизии были близкие ему
люди, которых он, по фронтовым понятиям, уже давно знал. Их отношение к
его горю, конечно, грело бы душу, но в то же время и бередило бы открытую
рану гораздо сильней, чем то более формальное сочувствие, с которым ему
предстояло столкнуться в штабе армии со стороны новых сослуживцев, не
имевших причин входить в подробности его горя. В конце концов, возможно,
это и к лучшему.
Мысль об операции, которую ему впервые предстояло проводить в роли
начальника штаба армии, беспокоила его уже сейчас, в самолете, не оставляя
времени для других мыслей. По правде говоря, для человека в его состоянии
трудно было придумать сейчас что-нибудь лучше предстоявшего ему нового
дела. В глубине души он начинал сознавать это и был благодарен судьбе,
которая облегчила его горе тем единственным, чем это горе можно было
облегчить.
- Товарищ генерал, - обратился к Серпилину сидевший напротив пего на
скамейке пожилой востроносый маленький генерал-майор, - мне там, на
аэродроме, сопровождавший вас подполковник сказал: вы к Батюку летите.
- Да.
- Тогда позвольте представ