Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
рядов
оказался каземат башни, часть которого отделил себе для жилья Истомин.
Воздух здесь очищался не только печкой с широкой железной трубой:
рядом с собою поместил Истомин своего адъютанта, несколько других офицеров
и канцелярию, - поэтому постоянно отворялась наружу тяжелая, окованная
толстым железом дверь, так как большое хозяйство требовало и больших
забот, и в каземат то и дело являлись и из него выходили люди.
Простая, но с чистым бельем кровать, широкий диван темно-зеленой
кожи, несколько массивных стульев около большого овального стола, свечи в
ярко начищенных медных шандалах, бронзовые накаминные часы, шкаф красного
дерева - все это создавало некоторый уют среди развороченной кругом башни
глинисто-белой вязкой земли, успевшей уже впитать в себя столько пролитой
крови.
Печь топилась, потрескивая, и постреливая, и кидая на желтый вытертый
полосатый ковер на полу красные блики, но стоял все-таки тяжелый запах
подвальной сырости, смешанный с застарелыми запахами трубок, красного
вина, сыра и других острых закусок и мускуса.
Предложив гостю трубку и приказав подать вина, Истомин заговорил
первый, поглаживая тонкими пальцами нахимовский приказ:
- Не правда ли, большой чудак наш Павел Степаныч? Вот что значило
сделаться ему командиром порта! С первого же дня усвоил всю житейскую
мудрость Станюковича. А ведь как раньше сам разносил старика за
скупость!.. Мне же лично и говорил: <Вы представьте-с только, что это за
Гарпагон-с*. Нужны бревна мост наладить через Черную, а он без бумажки не
дает-с! Да ведь это он государственное преступление делает-с!> Совершенно
верно, - это и было настоящее преступление, и не опоздай мы тогда
благодаря Станюковичу с наводкой моста, мы бы Инкерманское сражение вполне
могли выиграть. А то один старец бревен пожалел, а другой - я разумею
князя - очень уж скрытничать вздумал, и в общем погибло несколько тысяч
людей зря.
_______________
*їГїаїрїпїаїгїоїнї - имя героя-скряги из комедии Мольера
<Скупой>, которое стало нарицательным.
Заметив, что Хрулев, завесившись табачным дымом, вопросительно поднял
брови, Истомин продолжал:
- Я говорю не о снарядах, конечно: если мало у нас пороху, то в
отношении к снарядам скупость необходима, но вот первая половина приказа
мне что-то не нравится, не знаю, как вам, Степан Александрыч.
- Скупость насчет людей? - понял, наконец, Хрулев. - Есть, есть по
этому поводу где-то в баснях Крылова: <Чем кумушек считать трудиться, не
лучше ль на себя, кума, оборотиться!> Уж кто себя больше не бережет, чем
сам-то Павел Степаныч? А кто для него должен подобный приказ писать: я или
вы?
И глаза Хрулева несколько игриво спрятались не только в облака дыма,
но и в набрякшие толстые веки, а на женственно-белом с синими тенями лице
Истомина мелькнула улыбка, когда он отозвался на это:
- Павел Степаныч - фаталист. Он верит, что судьба наша написана на
небесах, и баста. Теперь он постится, хотя и матросам и солдатам мы варим
скоромное. Святейший синод разрешил всем, но он сомневается и постится...
И до пасхи будет поститься, я его, конечно, знаю.
- На небесах или в преисподней, а где-то все-таки написана наша
судьба, - серьезно сказал Хрулев. - Слыхали про майора Кувшинского? Целый
месяц провел человек на своем пятом бастионе под обстрелом: ни одной
царапины! Получил отдых, пошел спать на свою городскую квартиру, а там-то
как раз его и прихлопнуло во время сна! И дом был трехэтажный, и спал он в
первом этаже, - нет: два верхних этажа снаряд пробил и не рвался, а в его
спальню ввалился - тут и готово... В куски! Как это прикажете объяснить?
- Я не астролог ведь, в звезды не верю, Степан Александрыч! Как
объяснить! Я такого сверхъестественного значения человеку не придаю, а
если мы с вами стреляем, то рассчитываем только на то, что кого-нибудь да
убьем. Не в белый же свет, а в людей метим. Дело ведь и не в этом, это
само собою, - а в том, что вдруг вот выходит такой приказ: <Чтобы при
открытии огня с неприятельских батарей не было ни одного лишнего человека>
и прочее... Годится ли это? Нет, при всем моем уважении к Павлу Степанычу
должен сказать: <Не годится!> В конце концов ведь прятаться и беречь себя
всеми способами всякий умеет, а тут вдруг приказ... весьма рассудительный,
однако довольно двусмысленный. Также и насчет разницы между <удальством> и
<храбростью>... Тоже что-то очень уж тонко и для наших редутов не
подходит. Что такое <удальство> и что такое <храбрость>? Кабинетно очень
придумано!
- <Удальство> и <храбрость>?.. Да-а, я, когда сам читал этот приказ,
подумал, что надо бы разъяснить это молодым офицерам, да некогда их
собрать...
Хрулев отвел в сторону трубку и отмахнул рукою дым как бы затем,
чтобы яснее разглядеть разницу между удальством и храбростью, потом
продолжал шумовато, как он говорил всегда:
- Помню я, как под Силистрией вел себя наш общий с полковником
Тотлебеном учитель, инженер-генерал Шильдер. Ему уже под семьдесят тогда
было, но ведь вот же не хотел беречься, а сам, точно какой-нибудь
прапорщик, лез на рожон. Ну, посудите сами, Владимир Иваныч, нужно ли было
ему, старику, полному генералу, самому подыматься на вал, усаживаться там
со всеми удобствами и глядеть в трубу на турецкие траншеи? Полагаю, что
совершенно лишнее это было, и так все кругом ему говорили. Но у него для
всех был один готовый ответ: <Э-э, порет дичь неподобную! Ерунда!> Сидит
там минуту, две, началась стрельба оттуда и явно по нем. Сидит!.. Наконец,
нашелся меткий стрелок, - пуля в ногу разбивает кость. Из-за чего же
пострадали и он и все дело осады нашей, так как он ведь руководил осадой?
Из-за упрямого удальства, хотя, повторяю, он был уже далеко не мальчишка.
Ну, что же тут делать? Стащили его на перевязочный, лекаря смотрят: <Надо
резать>. - <Режьте, говорит, если надо>. Отрезали. Однако он тут же: <Куда
это понесли ногу мою? Вы ее, смотрите, в землю не закапывайте, а как
стемнеет, чтоб оттащили ее поближе к турецким траншеям и там бы бросили:
пусть она им навоняет как следует!> Вот когда я припоминаю это, то тут,
мне кажется, уж не удальство сказалось, а храбрость.
- И какая же польза отечеству от подобной <храбрости>? - удивился
Истомин.
- Пользы, разумеется, никакой, да и Шильдеру это не помогло, - он
скоро умер после операции, там же, под Силистрией, его и схоронили. Но
ведь все-таки запомнилось почему-то это: я запомнил, другой запомнил,
произвело кое-какое впечатление... На удальство же все-таки не совсем
похоже, потому что ведь безвредно. Но вот я могу привести вам другой
случай, - и это уж здесь, в Севастополе, было, на четвертом бастионе.
Прапорщик Плескачев вздумал <показать штуку> своим товарищам, таким же
зеленым. Ему, видите ли, мало было, что каждый день он на глазах у смерти,
- ему понадобилось, чтобы смерть сама была у него на глазах. <Штука> его в
том заключалась, чтобы вскарабкаться на вал и там усесться и закурить
папиросу, а когда докурит до мундштука, - слезть. Влез на вал, и сел, и
закурил - все честь честью. Товарищи его стоят во рву, а над ними пули
свистят, какие из французских траншей в этого Плескачева летят. И что же
вы думаете? Ведь успел докурить папиросу и уж спускался, когда пуля
наконец-то его поймала, прошла под левую лопатку. Отправили в Гущин дом, а
потом на Северную, на кладбище. Это - удальство, молодечество. Может быть,
даже пари держал... А погиб ни за копейку.
- Я, конечно, прекрасно понимаю и сам, что такое просто удальство, а
что - храбрость и как разграничивает их Павел Степаныч! Но меня смущает в
этом приказе то, что ведь он сам по себе-то бесцелен, этот приказ, потому
что неисполним. Запретить молодечество, удальство нельзя ведь; и, может
быть, даже в той обстановке, в какую мы все попали, нельзя даже и трех
дней прожить, не чувствуя себя удальцом. Беспредметное удальство всегда
может перейти в храбрость, - ну, вот в эту самую, о которой говорит Павел
Степаныч, - а уж из труса не сделаешь храбреца...
- А трус как заорет в ночном деле: <Братцы, обходят!> - тут и храбрые
могут показать тыл, - поддержал Хрулев.
- Вот именно! Я об этом и говорю... А если покажут тыл, то может
погибнуть зря не один уже сумасбродный Плескачев, а сотня, две или гораздо
больше Плескачевых и прочих. Да в конце-то концов, если уж на то пошло, я
иначе себе и не представляю всей нашей защиты, как на четверть - земля,
чугун и свинец, а на три четверти - живые человеческие тела... Эти живые
тела приходят на бастионы оттуда, с Северной, а потом известный процент их
отправляют обратно на Северную, или в госпиталь, или прямо на Братское, и
ненужных смертей, по-моему, у нас не бывает: все они вполне законны и
необходимы, даже и в рассказанном вами случае с этим Плескачевым. Может
быть, просто загрустил человек и захотелось ему взбодриться.
- У нас тут французы теперь, кажется, никому не дадут грустить, -
усмехнулся Хрулев. - Пленные во вчерашнем деле говорили, что генерал Боске
держит против Камчатского люнета двенадцать тысяч в траншеях. Я думаю, что
если мы их не отгоним, то люнет неминуемо станет ихним. Но для этого нам
надо собрать тоже порядочно силы.
- Непременно... Непременно... Ну, вот видите, Степан Александрыч, -
очень оживился Истомин, - вы, значит, хотите идти на крупные потери?
- Без потерь, конечно, не обойдется, но зато можно надеяться и на
крупный результат тоже.
- Непременно! Все дело в живой стене, а не... В сторону французов
только предполагаете вылазку?
- Большую вылазку против французов, а малую, предохранительную,
придется пустить против англичан... чтобы и у них создалось впечатление,
что мы не шутим.
- Ага! Для этой цели имейте в виду двух храбрецов: лейтенанта
Бирюлева и капитана второго ранга Будищева, - оба с третьего бастиона. Они
уже не раз бывали в подобных делах и всегда удачно. Я назвал их
храбрецами, но, может быть, они еще и удальцы вдобавок. - И Истомин
улыбнулся затяжной улыбкой, делавшей лицо его еще более моложавым и
привлекательным.
Как раз в это время ударил в башню снаряд большого калибра; разрыв
его там, вверху, отдался в каземате сильным гулом.
- Гм... однако! - качнул головой Хрулев. - Не опасаетесь, Владимир
Иваныч, что когда-нибудь пробьют они ваш накат?
- Лично за себя я вообще не опасаюсь, - по-прежнему улыбнулся
Истомин. - Я даже думаю, что мне незаслуженно везет, что бог меня милует
не в меру моих молитв... Вот и вам ведь тоже везет, Степан Александрович!
- Мне? - Хрулев почему-то нахмурился и стал усиленно глядеть в пол. -
Правда, много раз приходилось мне людей водить под пули, и бог хранил...
Только не люблю я говорить об этом перед делом, Владимир Иваныч... А вот
вина выпью с большой охотой.
Вошел ординарец, волонтер из юнкеров флота, Зарубин, и очень
отчетливо доложил Истомину, что <подпоручик ластового экипажа Дещинский
просит позволения изложить устно свою жалобу>.
- Где он? - недовольно спросил Истомин.
- Ожидает в канцелярии, ваше превосходительство, - четко и громко
ответил Витя.
- Простите, Степан Александрович! Придется мне выйти к нему на
минутку... Хотя едва ли, чтобы что-нибудь серьезное...
Истомин вышел, посвечивая густыми желтыми эполетами, а Хрулев,
изучающе, как артиллерист, оглядывая потолок каземата, тянул медленными
глотками рдевшее под огоньком свечи вино. Он имел вид отдыхающего и
действительно отдыхал здесь после целого дня хлопот на новом для него
обширном и очень ответственном участке обороны.
Но Истомин не задержался: он вернулся быстро.
- Вот чудак! - сказал он несколько раздраженно. - Вы только
представьте, с чем именно он пришел! Жалуется на то, что его товарища,
имярек, произвели последним приказом из Петербурга в поручики, а его нет,
хотя у него-де имеется старшинство в два месяца! Чудак или круглый
дурак?.. Ну, не все ли ему равно, скажите, убьют ли его в чине подпоручика
или поручика?
- Гм... Значит, он крепко надеется, что не убьют.
- А какое же он право имеет на это надеяться? - удивленно возразил
Истомин. - Наше общее назначение здесь какое? Умереть, защищая
Севастополь! А произойдет ли это с нами сегодня, или через месяц, и будем
ли мы при этом подпоручики, или адмиралы с такими крестами (он взялся за
свой белый крест на шее), или простые рядовые матросы и солдаты, разве это
не все равно, скажите?
Вместо Хрулева ответил на это новый снаряд, ударившийся в башню,
наполнивший каземат гулом прежней силы. Хрулев же, снова встревоженно
оглядев потолок и продолжая держать стакан под лохматыми усами, сказал:
- Если они будут настойчивы, то десятым, двадцатым снарядом пробить
потолок вам все-таки могут, Владимир Иваныч... Бестия наводчик их знает,
куда целит!
- Еще бы не знал! Башня эта полгода у них на виду, - улыбнулся
Истомин.
- Поэтому, кажется мне, вам бы надо, пожалуй, перейти в какой-нибудь
блиндаж поближе к горже, а?
- Зачем именно? От смерти не спрячешься, - флегматично отозвался
Истомин. - Да они сегодня долго стрелять по башне не будут: это они по
привычке, а теперь у них новая забота - бельмо на глазу - Камчатка! Что-то
они там сочинят, а это рабочие заделают, как заделывали сто раз, и все тут
пойдет по-прежнему, пока не придет к концу... Тому или иному... тому или
иному... За что и давайте с вами чокнемся.
И он протянул Хрулеву полный стакан, слегка дрожавший в его красивой
белой руке, хотя ясные глаза его казались веселыми.
VI
Ночью, как и предполагал Истомин, снова была сильная пальба по
Камчатке. Французы, руководимые энергичным Боске, задались, очевидно,
целью не только мешать ночным работам на Зеленом Холме, но и разрушить,
сровнять с землей все это скороспелое укрепление, которое не успело еще
вооружиться достаточно сильно, чтобы вести поединок с их батареями.
Истомин был там в полночь. Туда везли орудия. Одно из этих орудий
было подбито, чуть только его поставили. Когда вместо него подоспело
новое, Истомин сам наблюдал за его установкой, хотя командир люнета
Сенявин и упрашивал его не рисковать напрасно.
Думая над тем, как можно применить приказ Нахимова в ночные часы,
когда идут и должны идти совершенно необходимые саперные работы и в то же
время открывается - и не может не открываться - канонада, он пришел к
мысли отводить людей по траншее с более опасного участка на менее опасный.
Это заметно уменьшило число потерь, хотя и замедлило работы.
Начальник большого участка линии обороны Истомин видел, что с началом
теплых весенних дней союзные войска ожили, как стаи мух, и вот к ним,
ожившим, обогревшимся на щедром крымском солнце, везли и везли на больших
океанских пароходах, как <Гималай>, и новые дальнобойные мортиры, и
огромные запасы снарядов, и большие пополнения людьми. Об этом говорили
дезертиры и пленные, но об этом писали также весьма откровенно, не
считаясь ни с какими военными тайнами, корреспонденты английских газет.
Между тем он знал и то, какие древние пушки выволакивались из
хранилища адмиралтейства и ставились на бастионы взамен подбитых, но
прозорливое высшее начальство требовало, чтобы из этих музейных старух
палили умеренно не только потому, что они были почти безвредны для
атакующих, но и по недостатку пороха и снарядов, что стало обычным.
Ближайший к Севастополю пороховой завод был в местечке Шостка,
Черниговской губернии - в нескольких сотнях верст от Перекопа; снаряды шли
из Луганска, тоже через Перекоп, но Луганск был довольно далеко от
Севастополя.
И, однако, дела обстояли так, что защищать Севастополь было делом
чести русского имени, хотя бы он и был схвачен железной хваткой.
Истомин нашел в себе и то хладнокровие среди опасностей, даже
презрение к ним, и ту жажду деятельности во вред противнику, которые его
отличали.
Он и теперь шел к Камчатскому люнету, как шел бы хозяин на свое поле,
пережившее ночью грозу, град и ливень. Кроме того, с саперным капитаном
Чернавским, который теперь ведал там работами вместо Сахарова, ему
хотелось поговорить о новой траншее для резерва батальонного состава между
исходящим углом Малахова и правым флангом люнета.
Лихие фурштаты умчали уже чем свет убитых этой ночью, сложив их тела,
как поленницы дров, на свои зеленые фуры и еле накрыв их заскорузлым и
черным от крови брезентом; раненых же отнесли на Корабельную, на
перевязочный, к профессору Гюббенету, и теперь на Камчатке все пришло в
будничный вид, даже аванпостная перестрелка велась уже лениво.
Желтая, чуть заметная на фоне молодой тощенькой и низенькой травки
линия французской параллели против Кривой Пятки, такую лаву чугуна
извергавшая ночью из своих орудий, теперь не представляла ничего
внушительного. Странно было слышать жаворонков вверху, в чистом синем
небе, но они пели... они трепетали крылышками и заливались, потому что
была ранняя весна, время их песен.
В первый раз именно в этот день - 7 марта - услышал их Истомин в этом
году.
Когда капитан-лейтенант Сенявин встретил его рапортом о благополучии,
он отозвался ему, добродушно улыбнувшись:
- И даже - о, верх благополучия! - жаворонки поют, чего же больше
хотеть?
На молодом, но усталом лице Сенявина с черной пороховой копотью в
ушах, ноздрях и на крыльях большого прямого носа мелькнуло было
недоумение, но он поднял воспаленные глаза кверху, тоже улыбнулся и
сказал:
- Да, жаворонки... А рано утром журавли летели, курлыкали...
- Вот видите - и журавли еще...
Истомин пошел вдоль укрепления, попутно спрашивая о потерях. Орудия в
исправном виде стояли на починенных, а кое-где и не тронутых
бомбардировкой платформах, и матами из корабельных канатов были завешаны
амбразуры. Истомин знал, что маты эти стали плести по почину капитана 1-го
ранга Зорина, ведавшего теперь первой дистанцией, как он четвертой. Это
очень простое нововведение оказалось очень удачным, предохраняя
артиллерийскую прислугу от пуль, и спасло много людей. Прежде ставили с
этой целью деревянные щиты, но штуцерные пули пробивали их, как картонку,
а в матах из канатов они застревали. Кроме того, щиты, раздробленные
ядрами, калечили много людей своими обломками: этого не случалось с
матами. Так мешковатый Зорин, решившийся в сентябре на совете у Корнилова
первым высказать мысль о затоплении судов, теперь показал, что он вполне
освоился и с сухопутьем.
Истомин недолюбливал Зорина, но подумал о нем с невольным уважением;
<Все-таки не глуп... Ведь вот же мне не пришло в голову насчет этих матов,
а вещь получилась большой цены...>
Старый боцман с корабля <Париж> Аким Кравчук оказался здесь же, на
Камчатке.
- А-а! Кравчук, здорово! - проходя, крикнул ему Истомин; и Кравчук, у
которого к Георгию за Синоп прибавился еще крест за Севастополь,
вытянувшись насколько мог при своей короткой, дюжей фигуре, гаркнул
осчастливленно:
- Здравь жлай, ваш присходитьство!
В левой руке у него был крепко зажат кусок хлеба. Это была привилегия
нижних чинов севастопольского гарнизона - печены