Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
о. Кроме того, ведь двое должны были идти в
ополченцы из Хлапонинки, значит еще кто-то другой с Тимофеем, да из
соседнего села Сажного, да из других сел по округе... Земляков в этом
ополчении можно было найти довольно и от них как-нибудь допытаться, что
стало с его семьей, не засекли ли до смерти Лукерью, живы ли ребята...
Опасно было, конечно, узнавать про это, но как-нибудь под шумок, по
человеку глядя... Да, наконец, неужели ж земляки здесь, на чужой стороне,
побегут доносить на него, что не Чумаченко он, а Чернобровкин? Не сделают
этого земляки, не повернется ни у кого на это язык... И что такое о нем
доносить? Что бежал от ополченства? Зато куда раньше всех ополченцев
пришел в Севастополь... Или о том доносить, что утопил барина своего?
Но в этом не раскаивался Терентий; не думал он и того, чтобы
кто-нибудь из хлапонинцев вменил ему это в большой грех... Нет, земляков
своих не опасался он, по земляке тосковал он, когда выпадала для этого
минута, и вот нечаянно пришлось услышать, что такой земляк, как Дмитрий
Дмитриевич, здесь, в лагере на Инкерманских высотах.
Здесь - это значило, что всегда можно было его увидеть, поговорить с
ним, но самое-то "всегда" мало что значило здесь, в Севастополе, где не
твое было время и даже не тебе принадлежала твоя собственная жизнь.
Как раз и в эту ночь, - правда, точно так же, как и в предыдущую, -
нужно было заступать в секреты впереди ложементов Малахова кургана, а
разве можно было наперед сказать, вернешься ли ты утром на своих ногах,
или принесут тебя на штуцерах товарищи, или даже, может быть, нечего будет
и нести, если от тебя останется в целости только нога по щиколотку в
драном пластунском чувяке.
Временами в этот день Терентию думалось, что тот Хлапонин, о котором
говорил мичман, может быть вовсе не его Хлапонин, а только однофамилец.
Под влиянием таких соображений он становился на некоторое время гораздо
спокойнее, однако жаль было расставаться с возможностью что-нибудь узнать
вот теперь же о своей семье и об односельчанах тоже: чьими
"верноподданными" они стали, и как начальство там, - ищет ли его все, или
уж перестало.
На Кубани, когда вернулся он туда с черкесской стороны, считалось
так, что паспорт у него был с собою, но, конечно, перешел в руки психадзе
вместе с казенным штуцером: человек еле переплыл через реку и на посту
появился совсем почти голый, в чем мать родила, - какой уж там паспорт или
вообще "вид на жительство", хорошо и то было, что сам остался жив.
Потом он уже твердо считался Василием Чумаковым или по-украински -
Чумаченко, как он и значился во всех списках пластунов, прибывших в
Севастополь; и Терентий укрепился уже в той мысли, что найти его тут не
могут, тем более что и бороду он сбрил и усы у него лежали теперь
по-казацки, концами вниз. Это толкало его на то, чтобы разыскать своего
"дружка" как можно скорее.
Но все-таки навертывались и доводы против этого: не было бы хуже,
если он его разыщет и ему откроется?
Что сам Дмитрий Дмитриевич никому не рассказал бы о нем, в этом он
был уверен, а вдруг с ним здесь же опять его жена, как была она здесь
раньше? Женщинам, кто бы они ни были, Терентий решительно отказывал в
уменье держать язык за зубами: недаром он и своей жене, Лукерье, ничего не
сказал, когда уходил в последний раз из дому.
Если же как-нибудь узнает о нем начальство, что он утопил своего
барина, помещика, тогда конец... И на Георгия не посмотрят, конечно:
Георгия снимут, а его отправят по этапу в Белгород, в острог.
Потом - через полгода, через год - будет суд, потом там же на площади
забьют его палками солдаты или запорет кнутом палач... Лучше уж пусть
убьют здесь, - тут смерть такая иногда может постичь, что легче и не
придумаешь: только что был человек как человек и с тобой разговаривал, -
глядь, от него остались только клочочки, а он и подумать даже не успел,
смерть это или что другое, как его уже нет!..
Раза два в этот день, перед вечером, видел Терентий мичмана Зарубина,
и оба раза очень хотелось ему подойти и спросить насчет жены офицера
Хлапонина, - с ним ли она здесь, или ее нет; но опасался спрашивать об
этом. Вдруг мичман, хотя он и мальчишка еще, спросит сам его: "А ты почем
знаешь, что он женатый? Я ведь тебе этого об нем не говорил?.. А если ты
хорошо знаешь, что он женатый, стало быть, они тебе, и муж и жена, вполне
известны? Вот я ему и передам, значит, что пластун Чумаченко не то что вас
только, а даже и жену вашу знает..."
Такие соображения останавливали Терентия; вообще же очень большую
сумятицу вызвал в этом всегда расторопном, исполнительном, как будто
совсем не принадлежащем себе, бравом пластуне Чумаченко захотевший его
несколько порадовать Витя.
В первые дни свои в Севастополе Чумаченко, правда, сам справлялся
кое-где по бастионам и редутам у солдат и пластунов, нет ли среди офицеров
Хлапонина, но потом привык уже к мысли, что его "дружок" как раненый
больше уж для Севастополя не годится, и если оставлен на службе, то, может
быть, где-нибудь подальше: мало ли таких городов, где стоит артиллерия?
Но вот оставлено уже в стороне сомнение в том, что может приехать
снова сюда Хлапонин: поправился и приехал, и указано место, где его найти,
- Инкерманские высоты; это значило - переправиться только на Северную и
дойти до стоянки его батареи; язык-то доведет, конечно, а что потом?
Конечно, дядю своего мог любить Дмитрий Дмитриевич, как собака палку
любит, однако ведь знает же он, конечно, и то, - не может не знать, - кто
утопил в пиявочнике дядю... Простит ли он ему это?.. Когда встретились
после стольких лет опять в той же Хлапонинке, не погнушался поцеловаться с
мужиком, рад был увидеть; когда уезжал из Хлапонинки, то же самое, и при
людях, простился, как точно с ровней, а теперь как будет?.. Донести не
донесет, но, может быть, взглянет на него сентябрем и скажет так, чтобы
другие не слыхали:
- Уйди с моих глаз, убийца, и больше не попадайся мне!
И пойдешь, что же делать, и еще и за такую встречу спасибо скажешь...
А разве не может случиться так, что теперь Хлапонинка стала его, а это и
для мужиков гораздо было бы лучше, да и для него тоже какой же вред?
Вреда нет, а есть только большая польза.
Так много нахлынуло разного домашнего, старого и важного все-таки,
несмотря даже и на смерть кругом, певшую в каждой неприятельской пуле,
визжавшую в каждом снаряде, что Чумаченко, собираясь на ночь на аванпосты,
едва не забыл взять свой аркан, с которым обыкновенно ходил в секреты
последние десять - двенадцать дней, научившись у настоящих кубанских
пластунов, как надо им действовать. Места этот аркан занимал немного, а
при случае мог пригодиться. Шея самого Терентия очень хорошо помнила
волосяной аркан черкесов.
III
Лежать по целым ночам в секрете, навострив уши, и пялить глаза в
темноту перед собою, отлично зная, что всего шагах в двадцати - тридцати,
а то даже и ближе таким же точно образом лежит и смотрит и слушает "он", -
к этому Чумаченко уже привык, но сумятица мыслей и представлений, поднятая
нечаянно Витей Зарубиным, не покидала его, когда он вместе с четырьмя
другими хрулевскими пластунами отправился, как ему было назначено, теперь
уже в сторону не англичан, а французов, против бывшей Камчатки.
Туда ходили те же самые пластуны несколько ночей подряд, но с другим
старшим, который как раз в этот день был ранен пулей. Пост был около
какой-то криницы, как говорили пластуны, но был ли это колодец, или,
просто стояла там в яме натечная дождевая вода, только замечено было, что
к этой кринице иногда ходили за водой французы.
Захвативший всего за день перед тем так удачно в плен огорченного
смертью Раглана английского офицера, Чумаченко получил теперь хотя и
шутливый, но все-таки приказ начальника четвертого отделения линии обороны
капитана 1-го ранга Керна:
- Смотри же, братец, без красных штанов ты ко мне не являйся!
Это значило, что ему, удачливому охотнику, в эту ночь нужно было
заполевать новую дичь, только не в красном, а в синем мундире, не
англичанина, а француза. Чумаченко браво ответил на это:
- Слушаю, вашсокбродь! Постараюсь доставить! - но он упорно помнил в
это же самое время, что он не Чумаченко, а Чернобровкин, беглый, которого
ищут... и мутно было у него в голове.
Раз даже, собираясь идти, сказал он своим пластунам:
- Эх, сдается менi, що не буде дiла... Або погибну я, або шо-сь таке
друге буде... - и даже глубоко вздохнул он, скрипнув зубами.
Вытащил для чего-то из ножен свой огромный кинжал, попробовал его
пальцем, долго разглядывая его, хотя можно бы было и совсем на него не
глядеть; но очень ярко вспомнились двое черкесов в пустой сакле, рыжая
борода великана и обтянутые скулы другого, а потом вся полная молний,
грома и ливня ночь в горах...
Эта новая ночь была душная, как всегда после жаркого дня, и
безветренная, отчего воздух был очень тяжел, как в мертвецкой. О том, что
лежать в секрете придется около криницы, думалось поэтому с облегчением:
от воды должна была все-таки тянуть низом кое-какая свежесть.
Пришли на место в темноте. Чумаченко подполз поближе к кринице и
прилег за камнем, положив под одну руку штуцер, под другую аркан.
Не было надежды на удачу; томили мысли о том, поздоровается ли офицер
Хлапонин с пластуном Чумаченко, когда узнает в нем Терешку
Чернобровкина... Неудержимо хотелось курить, а курить было нельзя; нужно
было смотреть в темноту и слушать, чтобы не пропустить ни малейшего
шороха, а между тем разрывные снаряды из мортир летели над головой с обеих
сторон, пыхтя и заглушая шорохи.
Чумаченко лежал по-пластунски, не шевелясь, час, два, три... Глаза
его к темноте привыкли уже и различали в нескольких шагах от себя белесые
известковые камни, но тело затекало, и, главное, все почему-то першило в
горле, так что он все глотал слюну, чтобы как-нибудь не кашлянуть
невзначай.
В засаде, около водопоя, лежал он, как древний-древнейший человек,
как хищный зверь, подкарауливающий копытное животное, но наудачу он не
надеялся, - ничто внутри его не сулило ему удачи... И когда он заметил
кого-то, идущего оттуда, со стороны противника, он на момент обомлел,
точно это был какой-то призрак, а не человек, у него даже сердце
притаилось вдруг, перестало как будто биться...
Между тем человек подошел к самой кринице, ступая осторожно, точно
шел по канату. Около криницы он повел головой в стороны, оглянулся назад,
потом, успокоившись, присел на корточки и принялся как будто раздеваться,
начав с того, что снял с себя саблю.
Разглядев это, Чумаченко преобразился вдруг. Охотник в нем растолкал
всю накипь посторонних нудных мыслей. Он начал проворно и бесшумно
выпрастывать и подбирать руками аркан, - на момент, приподнявшись на
колени, замер, точно кошка перед прыжком, примеряя глазами к аркану
расстояние до головы француза, и вот петля, как змея, кинулась вперед...
Чумаченко дернул к себе веревку, и француз повалился навзничь, успел
только глухо хрипнуть.
Все существо Терентия напрягалось теперь, чтобы добычу свою,
француза, протащить на аркане эти несколько шагов от криницы к себе.
Это было гораздо более трудное дело, чем удачно накинуть петлю ему на
шею. Тащить нужно было так, чтобы и не задушить его и в то же время
обессилить, лишить голоса; нужно было проделать это и быстро и тихо, чтобы
не услышали другие французы, но в то же время надо было выбрать момент
дать знать своим, чтобы спешили на помощь.
Хотя шея француза и была захлестнута, но руки были свободны, и он
хватался ими за всякие выступы земли, чтобы затормозить это непонятное ему
движение, в какое пришел он вдруг не по своей воле. Так бьется в воде
большая рыба, попавшая на удочку, и рыболовы знают, что леска в таких
случаях должна быть все время натянута, как струна, иначе рыба сорвется с
крючка.
Подаваться вперед Терентий не мог, - он должен был или стоять на
месте, упираясь ногами в камень, за которым прятался, или медленно
отходить назад. Он отходил, подтягивая вслед за собой француза, который
извивался всячески и старался ли стучать в землю каблуками, или нет, но
стучал, - вот-вот могли нагрянуть ему на помощь.
Терентий прокричал раза два сычом, вызывая своих, но только что
почувствовал около себя пластунов, как заметил две-три черные тени
французов около криницы.
То самое, что сделали когда-то с ним самим психадзе в плавнях Кубани,
проворно делал Терентий с пойманным им французом. Он завязал ему рот
платком, который вытащил из его же кармана, скрутил назад правую руку и
привязал к ней левую концом аркана, другим же концом, тем, где была петля,
почти успел связать ноги своей добычи, когда темнота ночи сгустилась вдруг
перед его глазами, и острую боль почувствовал он в мякоти ноги около
бедра, куда вонзился штык подкравшегося к нему зуава.
Выхватив кинжал, Терентий сунул его в живот врагу; тот слабо охнул и
присел на колени. Второй удар Терентия отнял у него способность ахнуть
вторично и громче; зуав свалился набок и лег почти рядом со связанным
товарищем.
Выстрелов не было ни с той, ни с другой стороны: секреты держали
себя, как секреты. Темнота ночи не давала возможности ни пластунам, ни
зуавам определить точно, сколько человек стоит против них, а поднимать
ложную тревогу по всей линии ночной перестрелкой было строго запрещено
секретам.
Потеря двух человек, конечно, сильно отразилась на воинственном пыле
остальных французов, и остаток недолгой июньской ночи прошел уже тихо, но
натекла полная штанина крови, пока другие пластуны кое-как рукавами рубахи
перевязали ногу своему старшему.
Лихой разведчик Чумаченко едва дотащился серым утром до Корниловского
бастиона, но приказ Керна им был выполнен: красные штаны были доставлены
начальнику. Пойманный арканом зуав оказался молодым офицером.
Как ни бушевал он, придя в себя, что таким зверским, диким способом
взят был в плен, но он все-таки был в плену, а Прасковья Ивановна Графова,
перевязав по-своему Чумаченко, восхищенная его удачей, не один раз
приятельски шлепнула его по спине ручищей и сказала ему, выпроваживая из
своего блиндажа:
- Здоровый бычок, ничего! Заживет до свадьбы, будь весел!
Если бы Витя Зарубин дня через два после того виделся с Хлапониным,
он мог бы передать ему, что тот самый бравый пластун Чумаченко, за
здоровье которого вздумалось ему поднять бокал, только что произведен в
унтер-офицеры, что Нахимов троекратно облобызал его и навесил на его
широкую грудь второго Георгия; но в то же время добавил бы, что он ранен
штыком, хотел было отлежаться в блиндаже, однако осмотревший его медик
направил его в госпиталь, на Северную.
IV
Рана Терентия была признана не опасной для жизни, но она была очень
болезненна и беспокоила его уже тем, что сидеть он совсем не мог, лежать
же мог только ничком или на правом боку.
В том же госпитале, в котором лежал он, умер Нахимов, Павел Степаныч,
от которого получил он свои кресты, и кресты эти потускнели после его
смерти в глазах Терентия, потеряли половину своей цены.
Он смотрел из окна своей палаты вместе с другими ранеными, как
выносили тело адмирала, чтобы отправить его через рейд на Екатерининскую
улицу, и не мог удержать слез. "Отца матросов" он привык уже считать и
своим отцом. В последнее время при встречах с ним на Корниловском бастионе
раза два сказал ему Нахимов: "А-а, Чумаченко! Здравствуй, братец!" - и это
было для Терентия дороже крестов.
Не забывал Терентий и о том, что здесь же, на Северной, только
дальше, в сторону, на Инкерманских высотах стоит батарея Дмитрия
Дмитриевича.
Но скажет ли он ему, если узнает в пластуне унтер-офицере, кавалере
двух Георгиев Василии Чумаченко своего "дружка" Терешку, - скажет ли
тогда, как адмирал Нахимов: "А-а, здравствуй, братец!" - или отвернется?
О том, чтобы он расцеловался с ним три раза накрест, как Нахимов,
Терентий уже не думал, хотя свободного времени для подобных дум в
госпитале было много. Он старался думать, что штабс-капитан Хлапонин, о
котором говорил мичман, был какой-то другой, не его Хлапонин.
Но однажды, это было уже в начале июля, на дворе госпиталя увидел он
через открытое, завешенное кисеей от мух окно двух прилично одетых женщин
под синими зонтиками в соломенных шляпках. Одна была повыше ростом и
постарше на вид, другая пониже и помоложе.
На них были платья не сестер милосердия, и, однако, две сестры,
работавшие в госпитале, вышли к ним и поздоровались, как с хорошо им
знакомыми, пустились в разговоры с ними о вещах, должно быть, не
относящихся к госпитальной жизни, потому что все четверо имели веселый
вид, даже смеялись часто.
О чем именно говорили они, Терентию не было слышно, они стояли
довольно далеко от окна, но ему показалось вдруг, что где-то он видел
высокую, и даже другая, которая пришла вместе с нею, тоже почему-то
показалась не совсем неизвестной: как будто встречалось такое лицо...
"Может, на улице когда видел, - думал Терентий. - Ведь женщин в
Севастополе сколько же теперь могло остаться? Одна-две, и обчелся..."
Сестры - обе пожилые, низенькие и некрасивые - были свои, их он видел
ежедневно, но вышло как-то так, что они были необходимы, чтобы ярче
бросились в глаза эти две, под одинаковыми синими зонтиками с шелковой
бахромой. И когда одна из них, высокая, повернула свой зонтик так, что
лицо оказалось на солнечном свету, Терентий узнал вдруг в ней жену Дмитрия
Дмитриевича.
Другая с нею была Варя, похожая на своего брата Витю обычным семейным
сходством, но на нее уже не глядел Терентий, узнав Елизавету Михайловну. С
этого момента не только сразу отпали его сомнения, о том ли Хлапонине
говорил ему мичман, - он преобразился вдруг; он, плохо еще ходивший, через
силу, забыв о боли, кинулся к дверям палаты, чтобы подойти и спросить,
давно ли она из Хлапонинки, что там и как теперь...
Только в дверях он остановился, но не столько потому, что понял свое
безрассудство, сколько по другой причине: с одной стороны, он разбередил
свою рану не разрешенными еще ему сильными движениями, с другой - он
увидел в двери, как обе дамы под синими зонтиками уходили со двора
госпиталя, а сестры возвращались в палату.
Поговорить о Хлапонинке с женою "дружка" не удалось Терентию, однако
с этого дня он быстро пошел на поправку. Теперь, когда он прочно уже знал,
что Дмитрий Дмитриевич здесь же, рядом с ним, рукой подать, и он всегда,
когда захочет, может его увидеть, он начал чувствовать большой подъем сил,
и одно это сильнейшее желание поскорее ходить, как ходил прежде, чтобы
дойти на Инкерманские высоты, оказалось действительнее всех госпитальных
лекарств, корпий и перевязок.
Достаточно было ему увидеть живую, улыбающуюся, высокую, под синим
зонтиком с бахромой жену Хлапонина, чтобы представить как живого такого же
высокого, улыбающегося Дмитрия Дмитриевича, который к тому же, как офицер,
знает, что это значит, когда простой солдат получает два георгиевских