Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
олитные бои,
дававшие много работы городскому перевязочному пункту.
Он уже выправил все необходимые для отъезда бумаги, думая выехать в
начале мая, но ночные схватки из-за траншеи на кладбище и Карантинной
высоте задержали его очень большим наплывом раненых. Однако едва только он
справился с этим делом, как началась жестокая третья бомбардировка, давшая
несколько сот раненых в первый же день и предвещавшая большое сражение
из-за передовых редутов, если только не окончательный общий штурм города.
Это заставило Пирогова, совершенно уже готового к отъезду, остаться
снова, что оказалось и необходимым: раненых было тысячи. Даже и половины
их в ночь с 26 на 27 мая не мог принять Гюббенег, тем более что его пункт
находился под сильным обстрелом и тут же после потери редутов получил
приказ перейти на Северную.
Раненых безостановочно несли с Корабельной в дом Дворянского
собрания, причем были и такие случаи, что солдаты вместе с ранеными на
носилках же приносили и оторванные осколками и ядрами руки и ноги их,
говоря в объяснение такой странности:
- Кабы на тот перевязочный, не взяли бы, а как сказано было на этот,
к Пирогову, несть, захватили на всякий случай: они же ведь еще свежие,
авось Пирогов-доктор пришьет, вот бы и сгодился еще куда наш брат солдат!
О Пирогове, впрочем, сочиняли ходовые легенды не только солдаты; так,
одно время было кем-то пущено по Севастополю, будто парламентер с письмом
от французского главнокомандующего обратился к Сакену с просьбой, чтобы
тот разрешил Пирогову отправиться в их лагерь на консультацию.
На баркасе переправившись через бухту, четверо солдат Камчатского
полка принесли от Графской пристани тяжелые носилки с раненым перед
третьим бастионом Иоанникием, часов в десять вечера. К этому времени
раненых было в огромной зале уже много, и много было, точно в церкви,
свечей, стеариновых, правда, не восковых, и в простых железных или медных
подсвечниках. Эти свечи стояли на тумбочках, здесь и там, иногда же сестры
милосердия, которых было здесь человек двенадцать, с подсвечниками в руках
наклонялись над только что принесенными ранеными, чтобы осмотреть их - не
умирают ли, не нужен ли им священник вместо врача.
Так одна из сестер наклонилась над носилками с иеромонахом; в одной
руке ее был подсвечник, в другой - стакан и бутылка - четырехгранный
полуштоф с остатками водки, которую носила она в операционную.
Увидя огромную бороду и резко блеснувший на черной рясе крест, к тому
же на георгиевской ленте, сестра прониклась глубоким почтением. Но только
успела она спросить:
- Вы куда ранены, батюшка? - как Иоанникий, схватившись за полуштоф,
очень сильно потянул его к себе и удивленно радостно пробасил вместо
ответа:
- Что, водка, а?.. Ну-ка, налейте-ка стаканчик!
Сестра налила. Он выпил полный стакан в два-три затяжных глотка,
приподнявшись для этого на локте, и, протянув ей стакан и выразительно
щелкнув пальцем по бутылке, сказал уже спокойным командным тоном:
- Еще!
Обрадованная уже тем, что этому духовному лицу не понадобится,
видимо, услуги другого такого же, дежурившего при перевязочном, сестра
вылила в стакан все, что еще оставалось в полуштофе. Иоанникий
неодобрительно крякнул, так как стакан получился неполный, однако выпил,
прокашлялся, как лев, и повеселевшими глазами огляделся кругом, так и не
удостоив сестру ответом, куда он ранен.
Но вот к нему подошел сам Пирогов. Как только осветили лежащего на
матраце Иоанникия с двух сторон свечами, Пирогов сразу узнал того богатыря
Пересвета, который стоял около окна в симферопольской гостинице "Европа",
а перед тем потрясал своды этой "Европы" своими песнями из числа не
дозволенных начальством.
- А-а! - протянул он, невольно улыбаясь, точно встретил хорошего
старого знакомого. - И вы, батюшка, тоже попали в наш дом скорби! Чем же
мы можем вам служить?
Но Иоанникий, прежде чем ответить, нашел нужным справиться:
- С кем же это я имею честь говорить?
- Я лекарь Пирогов.
- О-чень приятно познакомиться! - пророкотал монах, протягивая ему
руку.
- Эх, приятности в этом, к сожалению, мало... Куда, в ноги ранены? -
серьезно уже спросил Пирогов.
- Пока не в ноги, а только в ногу... Вот сюда, полюбуйтесь!
Иоанникий сам подтянул полы рясы, под которой все было в обильной
загустевшей крови.
- Ох, он что-то очень спокойно относится к своей ране! - по-немецки
обратился к стоявшему рядом с ним врачу Обермиллеру Пирогов, когда
осмотрел рану. - Плохой признак... А рана серьезная: ногу придется отнять
по коленный сустав.
Иоанникий смотрел на него выжидающе, но терпеливо.
- Придется нам сделать вам маленькую операцию, - сказал ему Пирогов.
- Как это ни жаль, однако ничего другого придумать нельзя: ногу вашу
сохранить невозможно.
- Отпилить значит? Ну что же делать: воля божья, - спокойно отозвался
монах. - Разрешите только мне выпить перед этим солдатскую чарку водки, а?
- Дадим, дадим, как только на стол положим...
- А это, может быть, долго ждать придется?
- Нет-нет, на первый же свободный стол ляжете вы, и перед
хлороформированием мы угостим вас водкой, чтобы поднять деятельность
сердца.
Иоанникий недовольно крякнул, но Пирогов с Обермиллером и сестрой
Травиной уже отошли от него к другому.
Засыпая под хлороформенной повязкой на операционном столе, раненые
вели себя разно: иные пели молитвы, иные бормотали что-то малопонятное,
как в бреду, иные выкрикивали команды... Иоанникий же начал ругаться
неожиданно весьма вычурно и до того громогласно, что решительно утопил все
звуки кругом и даже пушечные выстрелы с бастионов Городской стороны.
- Ну, такого шумного пациента еще не видали стены этого дома, -
сказал Пирогов, когда он, наконец, утих.
Сам же Пирогов делал ему и ампутацию, но когда все было кончено,
сказал окружавшим:
- Случай этот, господа, как будто бы даже и довольно легкий, однако
мне почему-то кажется, что богатырь все-таки не выживет... Очень бы хотел
я ошибиться в прогнозе, но...
И он развел руками, вглядываясь еще и еще в черты лица и в линии
огромного тела монаха, потом добавил:
- Если же выживет, я первый буду этому рад.
IV
Четверо принесли раненого офицера. Офицер этот с окровавленным лицом
и с поврежденными ногами, освободив носилки и улегшись на тюфяке на полу,
начал усиленно возиться в кармане брюк, доставая деньги на чай своим
носильщикам. Однако один из них, сам раненный в голову и наскоро
обвязавший себя разодранным надвое платком, сурово сказал:
- Ваше благородие, не извольте хлопотать об эфтом. Ни к чему это
совсем, не извольте!
Солдат этот был такой же рядовой, как и другие трое, но на вид
гораздо старше их, суше, утомленней лицом. Он как-то начальственно кивнул
на двери своим товарищам - на огромные, парадные, красного дерева с
бронзой двери, - и те, помявшись немного, пошли с носилками к выходу; сам
же он остался на перевязку.
Случайно, когда перевязывал его фельдшер, к нему подошел Пирогов.
Рана в голову небольшим осколком принадлежала к легким, но очень
усталое, худое лицо солдата заставило Пирогова сказать фельдшеру:
- Надо бы его оставить у нас денька на три: пусть бы отдохнул хоть
немного.
- Никак нет, ваша честь, нельзя эфтого! - как будто даже обиженно
отозвался на это солдат, не догадываясь, кто это говорит с ним: Пирогов
был в белом халате.
- Почему нельзя? - спросил Пирогов не понимая.
- Да ведь нас-то, старых солдат, уже немного теперь осталось, ваша
честь... Ежели теперь будем мы уходить с фронту по всяким пустякам таким,
так ведь молодые-то солдаты без нас оторопеть могут!
- Оторопеть?
- Так точно-с. Оторопеют и, глядишь, побегут еще перед ним, а он тому
и рад будет, ваша честь.
Пирогов знал, что "он" означает "неприятель".
Кое-как напялив на растолстевшую от бинтов голову свою фуражку без
козырька, солдат ушел держать фронт, а Пирогов, не спросивший даже за
многолюдством на пункте, как его фамилия и какого он полка, нет-нет да и
вспоминал потом среди работы худое, усталое, закопченное дымом лицо,
сурово глядевшее на него из-под ярко-белой чалмы повязки.
Раненых было много; три дня проходили они через руки Пирогова чуть
что не по тысяче в день. Наконец, с обращенных французами в сторону бухты
"Трех отроков" снаряды часто стали попадать и в небольшой садик около дома
Дворянского собрания и даже в самый дом, поэтому Сакен приказал перевезти
всех лежавших там больных на Северную, в Михайловский форт, здесь же
оставить пока только нечто вроде полевого перевязочного пункта с небольшим
штатом врачей и фельдшеров.
Так как бомбы и ядра теперь уже очень густо летели в бухту, то можно
было наблюдать с террасы дома, как перемещались суда.
Самый большой из кораблей - "Императрица Мария" - был передвинут
пароходом "Владимир" к Михайловскому форту, а против него, вблизи
Николаевского форта, или батареи, как его называли чаще, стал на якорь
другой корабль - "Храбрый". Они как бы призваны были сторожить вход на
Большой рейд. За ними в две колонны вытянулись корабли: "Великий князь
Константин", "Чесма", "Париж" и транспорт "Березань". Корабль "Ягудиил"
появился было в Южной бухте, но в него тут попала бомба, и его передвинули
снова на Большой рейд и поставили около Павловской батареи; пароход
"Владимир" подтащил на буксире к нему бриг "Эней", потом и сам стал рядом.
Другие девять пароходов: "Одесса", "Крым", "Херсонес", "Эльбрус",
"Громоносец", "Бессарабия" и прочие, деятельно сновали по бухте, перевозя
с одного берега на другой войска и грузы.
Под теплым, даже горячим уже солнцем это была красочная картина,
неустанной работы на продолжение борьбы с врагом, которому временно,
случайно, - так казалось, - посчастливилось занять три редута, но который,
между прочим, так и не решался пока придвинуться к разоруженной и
брошенной бывшей Забалканской батарее. Плавучий мост через Килен-балку
тоже развели и отбуксировали на шлюпках без всяких препятствий со стороны
французов.
Никаких признаков упадка духа в гарнизоне Севастополя после потери
"Трех отроков" Пирогов не замечал. Никто не говорил: "Ну, теперь конец
Севастополю!" - или что-нибудь в этом роде. Только ругали куда-то
исчезнувшего генерала Жабокрицкого, да не совсем лестно отзывались о
Горчакове, который не позволил Хрулеву отбить редуты, но в том, что они
будут рано или поздно все-таки отбиты, не сомневались - особенно солдаты.
Узнав, что Пирогов уезжает, пришли проститься с ним две сестры из
дома Гущина, Григорьева и Голубцова, которые бессменно проводили дни и
ночи в этом мрачнейшем из всех севастопольских домов скорби, над дверями
которого, как над дверями Дантова ада, можно бы было написать: "Оставь
надежду всяк, сюда входящий". Это был дом умирающих, дом гангренозных,
отравляющих воздух вокруг себя нестерпимым зловоньем, с которым не могли
справиться целые ведра так называемой ждановской жидкости. Но и эти
умирающие видели около себя заботливые, участливые лица двух простых и
по-родному близких женщин, которые помогали выносить их койки на дворик,
под деревья, в тихую теплую погоду, которые хранили их деньги с наказом,
куда и кому переслать эти деньги после их смерти, которые принимали
последний их вздох.
Когда Голубцова ехала со своим отделением сестер в Севастополь, то на
одном из перегонов между Перекопом и Симферополем выпала из саней,
ударилась о каменный верстовой столб и переломила два ребра; но,
поправившись, сама просилась у Пирогова на тяжелую работу в дом Гущина, на
героическую работу.
А на вид ничего героического в ней не было: обыкновенное русское
круглое добродушное лицо, с несколько коротковатым носом, серыми
застенчивыми глазами и веснушками кое-где; и Пирогову чувствовалась в ней,
когда случалось ему к ней обращаться, какая-то неловкость и за то, что вот
ей приходится отвечать на вопросы такого важного лица, как он, и за то,
должно быть, еще, что на ней такой же золотой крест на голубой ленте, и
коричневое платье, и белая косынка, как и на сестрах из барынь. Ведь
старшей сестрой в их отделении была Бакунина, дочь петербургского
губернатора, для которой сам граф Остен-Сакен был только хороший старый
знакомый, часто бывавший раньше в гостях в их доме.
Григорьева была тоже очень скромная, даже робкая на вид, немолодая
уже женщина небольшого роста, и, наверное, ни она, ни Голубцова не
решились бы прощаться с самим Пироговым, если бы их не захватил с собой
его давний сотрудник, лекарский помощник из фельдшеров, Калашников,
имевший первый гражданский чин коллежского регистратора и ведавший
гущинским домом, который был недалеко от дома Дворянского собрания.
Калашников и говорил с Пироговым, встретив его на мраморной лестнице,
нижняя ступенька которой была уже сильно попорчена ядром:
- Вот до чего хотелось и мне тоже с вами в Петербург отсюда, ваше
превосходительство, да вот лиха беда: на кого же мне своих умирающих
оставить?.. Решительно ведь никакой из врачей не выдержит воздуху нашего -
убежит... Приходится, стало быть, Николай Иванович, мне до самого конца с
ними отдежурить.
- До конца? - неопределенно спросил Пирогов, с любопытством, точно
нового человека, разглядывая давно уж ему приглядевшегося, мешкотного,
чрезмерно волосатого, с крупными следами оспы на лице Калашникова и этих
обеих простых и робких перед ним сестер.
- До конца, а как же еще, ваше превосходительство? Тут, конечно,
тройной может случиться конец, как плетка о трех концах бывает: или Гущину
дому придет конец, или всему Севастополю, чего боже избави, конец, или мне
самому, скорее всего, конец... Так что, с какой стороны ни погляди на это,
а конца тут не миновать, - приходится так, значит, дотягивать, Николай
Иваныч. А ваше дело, разумеется, совсем другое.
- Ну, какое же там другое? - недовольно возразил Пирогов,
отвернувшись в сторону бухты, где на гладкой поверхности почти
одновременно выскочили три белых фонтана от бомб.
Шутливо называя иногда Калашникова по-французски officier de sante
(офицер здравия), Пирогов привык ценить его большую работоспособность и
вообще привык к нему еще с поездки своей на Кавказ в 47-м году, куда
Калашников сопровождал его тоже, и на службе в Медико-хирургической
академии, где тот работал по вольному найму в анатомическом институте,
консервируя трупы.
Трупный запах, тяжкий запах заживо разлагающихся человеческих тел,
шел от него и сейчас. Этим запахом были пропитаны и платья обеих сестер,
несмотря ни на ждановскую жидкость там, у них, ни на свежий воздух здесь,
на лестнице... Пирогов вспомнил, что доктор Тарасов тоже остался в
Севастополе, - перешел в отряд врачей Гюббенета, ставшего с самого
появления своего здесь в недружелюбные отношения к нему, Пирогову, и
вообще из врачей с ним в Петербург уезжали только Обермиллер да еще двое с
немецкими тоже фамилиями...
- Ничего другого нет, а есть то же самое: совсем от Севастополя уйти
нельзя, - добавил Пирогов, переводя глаза с Калашникова на Григорьеву и
Голубцову. - Можно только на время выпасть из строя, но потом, конечно,
опять вернуться в строй... Если на Петербург не будет этим летом нападения
союзников, то, разумеется, что же мне там?.. Повидаюсь с семьей, поговорю
о здешних порядках с великой княгиней и опять сюда же... А Севастополь,
несмотря ни на что, кажется, долго еще может стоять. Не зря же его зовут в
иностранных газетах русской Троей.
- Приедете? - повеселел Калашников. - Ну, значит, будем ждать... А
пока час добрый! Счастливого пути, ваше превосходительство!
Пирогов расцеловался с ним и крепко жал на прощание не умеющие
сгибаться руки обеих сестер, как будто извиняясь перед ними за свою
слабость...
Он уехал в тот же день - 1 июня, твердо решив вернуться в Севастополь
снова.
Заместителем его по главному наблюдению за общиной сестер сделался
Сакен, так как об этом просила его собственноручным письмом сама великая
княгиня Елена Павловна.
Глава восьмая
ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ
I
Если Пирогов, человек заведомо штатский, полагал, что русская Троя
после потери ее передовых редутов может простоять еще долго, то совершенно
иначе думали главнокомандующие с этой и с той стороны: дни Севастополя
были ими сочтены, только счет дней у Горчакова оказался несколько короче,
чем у Пелисье.
Последнее объяснялось тем, что Горчаков был совершенно подавлен и
испуган. Пелисье же при всей своей пылкости расчетливо учитывал то
отчаянное сопротивление, которое оказали русские на Камчатском и других
редутах, и старался подготовить штурм безупречно. Он знал, что должен еще
завоевать себе у своего императора - Наполеона III - такое доверие, какое
получил с первых своих шагов в Крыму его противник Горчаков от своего
императора Александра II.
Казалось бы, крупный успех, выпавший на долю Пелисье 7 - 8 июня (26 -
27 мая), так сразу поднявший авторитет его среди главнокомандующих прочих
союзных армий, должен был примирить с ним Наполеона, но поздравление,
которое Пелисье получил по телеграфу от Наполеона, было и запоздалым, и
очень сдержанным в выражениях, и резко подчеркивало цену успеха - большие
потери французских войск, и заканчивалось прямым и строгим приказанием
изменить план войны, то есть немедленно сделать ее маневренной, как это
предписывалось раньше.
Пелисье получил эту телеграмму тогда, когда уже заканчивались им
приготовления к общему штурму Севастополя. Этой палки в свое колесо он не
вынес с надлежащим смирением. Он ответил телеграммой далеко не столь
длинной, однако содержащей отказ следовать "предначертаниям" императора.
Он ссылался при этом на мнения всех остальных главнокомандующих и просил
не портить хороших отношений, которые у него, Пелисье, установились с
ними, его же самого "не делать человеком недисциплинированным и
неосторожным".
Отправляя эту резкую телеграмму своему императору, Пелисье вполне
надеялся на то, что следующая, - всего через два-три дня, - телеграмма его
в Париж будет заключать два магических слова: "Севастополь взят", а что
этих двух слов будет вполне достаточно для того, чтобы загладить все его
резкости, в этом он не сомневался ни минуты.
Совсем иной окраски была переписка Горчакова со своим императором.
Полураздавленный неудачей, готовый всех кругом винить в ней, кроме
самого себя, больной, старый, немощный духом, Горчаков ожидал величайших
несчастий, из которых падение Севастополя было бы наименьшим, и заранее
молил о снисхождении. Александр же был в той же степени не похож на
Наполеона, как и Горчаков на Пелисье: он заранее извинял своему
главнокомандующему все его возможные будущие несчастия вплоть до потери
Севастополя. Однако Крым он предлагал отстоять, а для того, чтобы отстоять
Крым, необходимо было, конечно, не потерять вместе с Севастополем его
сорокатысячного гарнизона, закаленного и в огневых и в штыковых боях.