Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
лостей, что больше уж к ней и ногой не
ступит!".
А Дарья Алексеевна после ухода гостьи так и тряслась от хохота:
- Ой, не могу! Вот уморила меня эта дурища!.. И какой про-нонс! Какой
невозможный про-но-онс! Да такую ни один француз ни за что не поймет!
В то же время оказалась эта Дарья Алексеевна совершенной бесстыдницей,
и когда рассказывала о своих любовных похождениях Марье Тимофеевне, та
всплескивала руками и убегала, не дослушав, а потом говорила Ливенцеву:
- Ну, Николай Иваныч, много я всяких бесстыдных видала, а такой, как
эта, не приходилось! Вообразите себе, что тринадцать человек детей у нее
было, и все, все от разных любовников, а от мужа ни одного не было, и она,
конечно, всех тринадцать человек на него одного записала! И с кем только она
не жила! И вот же стыда никакого нет промолчать-то об этом!
Потом ей вздумалось писать свои мемуары, а чтобы диктовать их вполне
грамотному писцу, Марье Тимофеевне опять были хлопоты - найти такого писца.
Нашла было какого-то бедного реалиста пятого класса, но тот, просидев у нее
всего час, больше уже не приходил, солидно говоря в объяснение:
- Это, черт ее знает, эротоманка какая-то! Мемуары!.. Кто же такие
мемуары будет читать?
А между тем этот реалист был очень доволен сначала, когда его
пригласили. Он говорил Марье Тимофеевне: "Предчувствую, что будет богатый
для меня материал!" Мечтая со временем стать великим писателем, он отнесся к
делу с мемуарами вполне серьезно. Он вообще был серьезен. Несколько
заикаясь, он говорил о Льве Толстом: "Н-ничего, что же, с-с-старичок
все-таки п-писал неплохо!.." Так же снисходительно относился он и к
Тургеневу, но более молодых он уж не признавал. И вот даже и такого
самоуверенного сумела поставить в тупик эта прихотливая старуха.
В один превосходнейший день на Малой Офицерской встретил Ливенцев
Гусликова с совсем молоденькой и невысокой, почти девочкой на вид, сестрой
милосердия и почему-то сразу понял, что это и есть та самая "симпомпончик",
о которой он говорил.
Впрочем, и Гусликов, как только поровнялся с ним Ливенцев, придержал
его и сказал торжественно:
- Ну вот, знакомьтесь теперь!.. Это - счастливый случай в вашей жизни!
Только подав руку сестре, но еще не присмотревшись к ней внимательно,
Ливенцев спросил его шутливо:
- Почему же именно счастливый случай?
- Видите ли, счастье, конечно, не вполне еще известно, что оно такое, -
отдаленно начал объяснять Гусликов, - но должен вам сказать из своего опыта,
что вот, например, говорят, веревка от повешенного приносит счастье... Вы
это слыхали?
- Слыхал, - отозвался Ливенцев, разглядывая яркий большой новенький
красный крест на белом переднике сестры.
- Хорошо, слыхали... но знайте, что это - полнейшая чушь! У нас в
полку, я еще тогда поручиком был, повесился солдат один на своем мотузке -
ремень такой для шаровар. А я в то время сильно играл в карты и был в
проигрыше большом... Смотрю на мотузок этот во время следствия - военный
следователь приходил - и думаю: "Вот случай! Все мое счастье в этом
мотузке".
- Ха-ха-ха! - звонко засмеялась вдруг сестра.
- Чего вы? - обиделся как бы даже Гусликов.
- Мотузке! - повторила, смеясь, сестра.
- Что? Слово смешное?.. Известно, солдатское слово... Одним словом, я
этот мотузок во время следствия подменил другим мотузком, у другого солдата
взял, а тому обещал купить новый, и вот, значит, уголовный мотузок спрятал в
боковой карман, а сам думаю: "Тут мое счастье!" В боковом кармане рядом с
бумажником. Пошел играть в тот же вечер - и что же вы думаете? Ни одной
карты мне не дали, все били! Последние свои деньги я проиграл в тот вечер...
Однако думаю: "Не-ет!! Это испытание моей воли, а мотузок - он должен
бо-ольшущий выигрыш мне дать!" Взял казенные деньги, - тогда у меня были, -
и что же? И казенные деньги ухнул, да еще должен остался... Ну, тут уж
нечего делать, - говорю все жене. Схватила жена этот мотузок да скорее в
печку... Может быть, если бы я до третьего раза дошел, я бы все выручил, да
вот...
- Веревка от повешенного, а не повесившегося, и, кроме того, не мотузок
там какой-то! - весело ударила его пальцами по груди сестра. - Вот потому-то
вы и проиграли, что моту-зок! - и она опять залилась хохотом, повторяя: -
Ну, может же быть такое смешное слово: мо-ту-зок!
Ливенцев хотя и не понял, какое отношение имел этот случай с мотузком к
его знакомству с очень юной сестрой, но спрашивать не стал, тем более что
Гусликов начал прощаться, говоря:
- Ну вот, не упускайте своего счастья, и всего вам хорошего!
Когда отошел Гусликов и он остался вдвоем с новой знакомой, только тут
он рассмотрел ее внимательно и сказал:
- Такой молоденькой сестры мне еще ни разу не приходилось видеть.
- И хорошенькой? - вдруг бойко спросила она и посмотрела на него
лукаво, выжидательно, самоуверенно, робко, смущенно, по-женски, по-детски,
требовательно и грустно.
Вообще это был очень сложный взгляд темных и под узкими, правильно
лежавшими темными бровями матово, но не тускло, блестевших глаз. Впрочем,
сложным он мог показаться Ливенцеву и потому, что был продолжителен и
несколько настроений переменилось в нем.
Также оказалась странно неустойчивой и каждая черточка ее небольшого
лица: вот лицо девушки, вот через момент - подростка, вот - совсем детское
лицо, а вот как будто женщина, многое уже испытавшая в жизни и со
страдальческой складкой между бровями.
И удивленный этим и желая сказать ей об этом, Ливенцев спросил:
- Ваше имя-отчество?
- Отчество? - будто поразилась она. - Я просто Еля.
- Еля?.. Это как же будет по-большому? Елена?
- Только так меня и зовите - Еля. А иначе я не хочу и не люблю.
- Мне кажется, вы как будто слишком юны для сестры, а?
- Ну вот, юна! Ничуть не юна, а как раз... А если б была юна, меня бы
не приняли... Хотя я, конечно, сказала, что мне больше лет, чем есть...
чуть-чуть больше... Но ведь вы же об этом не расскажете?
- Зачем же мне об этом говорить? И кому именно?
- А то, ведь вы знаете, сестер теперь стало много-много, очень много...
Пожалуй, столько же почти, как солдат... Ну пусть бы уж какие-нибудь старые
девы шли в сестры, им простительно, - ну куда ж им больше, бедным, правда?..
Только в сестры!.. А то ведь все, все, решительно все идут в сестры:
молодые, старые, средние, - все! Раз все мужчины теперь в армии, значит надо
и всем женщинам тоже быть в армии!.. Обезьянство это, вы думаете?
- Я ничего не думаю на этот счет, - поспешил сказать Ливенцев.
- Нет, это не обезьянство. Это просто погоня за мужчиной: куда все
мужчины, туда и они! Вообще у женщин нет ни своей жизни, ни своего мнения, и
будто бы жили когда-то какие-то а-ма-зонки... Че-пу-ха! Ни за что не поверю,
чтоб они могли жить одни!
- Кажется, разговор об амазонках у древних историков был такой, что они
будто бы только и делали, что воевали с мужчинами, - улыбнулся Ливенцев.
- Это другое дело! Это, конечно, похоже на правду... Воевать с
мужчинами - это прямое женское назначение. Так, в общем, и получается
равновесие.
- Неустойчивое?
- А зачем же нужно устойчивое? Устойчивое - это было бы очень скучно, и
было бы неинтересно жить... Вы думаете, мне легко было попасть сюда в
госпиталь? Я попала только потому, что просилась сама в заразное отделение.
В заразное мало кто идет из сестер, даже если им приказывают, а я сама
просилась.
- Вы и теперь в заразном?
- Не бойтесь, я уж теперь в общей палате. Только я у нижних чинов. А то
офицеры любят, чтобы сестры около них все время сидели и глупости бы им
разные говорили, а они чтобы им ручки нежные жали... Терпеть не могу!
- Ну кто бы, глядя на вас, подумал, что вы этого терпеть не можете? -
весело сказал Ливенцев. Но она глядела на него снизу вверх так
умоляюще-грустно, что как-то неловко стало ему за свое восклицание, и он
спросил:
- А ваша фамилия, Еля?
- Худолей... Немного странная, да? Но это просто украинская фамилия.
Отец мой - военный врач. Он сейчас на фронте с полком. И полковник Ревашов
тоже на фронте...
Ливенцев заметил, что, говоря это, она как-то уронила голову, стала
сутулой и совсем маленькой и опустила углы губ. Совсем тихо, как-то почти
шепотом добавила:
- Ну, мне надо идти на дежурство. До свиданья!
И пошла в свой госпиталь, который помещался недалеко от дома Думитраки.
Не понял Ливенцев, о каком полковнике Ревашове она сказала ему,
совершенно не нужно для него, но отчетливо подумал о ней: "Еще одна жертва
войны!"
Представил почему-то ее отца, полкового врача, таким, каким был Моняков
в гробу (может быть, убит уже или умер от тифа, а письма об этом не от кого
получить ей), - и ее, маленькую, с опущенными плечами и тихим голосом, с
кровавым крестом на груди, стало жаль Ливенцеву, и жалость эта временами
возникала в нем потом беспричинно весь этот день, между тем как день этот
мало был пригоден для жалости.
Ратники с ближних постов у туннелей ходили в город пешком, полем, прямо
на Корабельную, а с дальних постов приходилось ездить в товарных вагонах. В
этот день с одного из дальних постов приехал сам начальник караула,
унтер-офицер Тахтаров, и просил дать ему позволение выгнать из их землянки
фельдшера Пароконного, который занялся в землянке выгонкой ханжи и продает
ее ратникам и хуторянам поблизости.
- И вполне может он этим споить мне людей, и какие же из них тогда
часовые, ваше благородие? Как пьяного человека ставить на пост? Да он с
пьяных глаз еще и проходящего человека какого убить может, тогда не
разделаться!
Невысокий, с черной бородкой, южного обличья, Тахтаров добавлял,
волнуясь:
- Зачем нам его прислали? Люди у нас ничем не болеют... А если заболеет
кто случайно, сейчас мы его на дрезине или на поезде отправить можем, и
прямо в Дружину, в околоток.
Ливенцев спросил:
- А отчего мне не доложил, когда я был на посту?
- Переказывал же я ему, чтоб это дело неподходящее оставить, он мне
свое обещание сделал при всех, а чуть вы только проехали в город - опять за
свое. Да еще говорит: "Что ты мне начальник, что ли? Я только в твоей
землянке жительство имею, а что ты унтер, то и я унтер, - цена одна".
Этого Пароконного навязал на посты, "заботясь о здоровье нижних чинов",
не кто иной, как зауряд-врач Адриянов, исполняющий пока обязанности старшего
врача. Предстояло иметь дело со штабом дружины, и уже это одно было
неприятно Ливенцеву, так как не хотелось говорить о ханже на постах с
человеком, недавно похоронившим дочь.
Но Полетики, к счастью, совсем не было в дружине, а Гусликов сказал
просто:
- Гоните его к черту с поста, и весь разговор! А здесь мы его под арест
посадим... у себя, в карцер, на двадцать суток. Или можем и на гарнизонную
отправить.
Это был первый случай за всю службу Ливенцева, когда приходилось ему
прибегать к наказанию, однако немаловажным считалось и преступление - гнать
спирт, да еще на постах. Покрывать Пароконного было нельзя, но его могли
отдать и под суд и наказать серьезнее, чем карцером или гауптвахтой. Вообще
это была неприятность, беспокоившая Ливенцева весь этот день.
А на другой день на постах оказалось и, кроме Пароконного с его ханжой,
кое-что новое.
На одном посту увидел Ливенцев бабу, хозяйственно чистившую картошку в
котел для обеда: оказалось, приехала жена к одному ратнику, и бойкий унтер
Вяхирев сказал, улыбаясь:
- Дозвольте доложить, я говорил, что это - непорядок, ну что же будешь
делать, когда приехала? Гнать ее - этого приказа я тоже от вас не получал. А
хлопцы какие, - конечно, всякого завидки берут, - хотят уж сюда тоже баб из
деревни повыписывать. Вот и будет тогда, как в Юзовке, в казармах, шахтеры в
одной комнате живут: на столе - муж с женой спят, под столом - муж с женой
спят, а по бокам - холостые нахлебники.
Пришлось Ливенцеву объяснять, что землянки - все равно что караульные
помещения при гарнизонной гауптвахте, и уж ни в коем случае нельзя в них
жить бабам; что солдаты на караульной службе - совсем не артель плотников, и
стряпух им никаких не полагается.
Но весна вообще брала свое. На другом посту ему передали письмо в
запечатанном конверте, и хотя очень безграмотен был адрес, но письмо было на
его имя и передано старшему поста одним из местных хуторских парней.
Ливенцев прочитал в нем:
"Ваш ополченец Мартыненков гуляет с барышней, которая занята мною, и
ночным временем преследовал за мною с железными припасами, но то оказался не
я, а Ванька Сивоконь. За сим остаюсь неизвестный вам Боровик Иван и буду
жаловаться еще выше".
Пришлось посоветовать Мартыненкову с железными припасами за парнями не
гоняться, так как железные припасы могут оказаться и у них.
Приехав с постов, откуда вывез он и фельдшера Пароконного с его
аппаратом для ханжи, Ливенцев встретился с Елей Худолей совсем недалеко от
дома Думитраки: она только что вышла из госпиталя.
И первое, что она сказала, очень ласково улыбнувшись, было:
- Вы меня ждали? Да? Как это мило!
Усталый от поездки, еще со стуком дрезиновых колес в ушах, он поднял
было удивленно брови, но не решился ее, такую маленькую и радостную, обидеть
правдой. Он улыбнулся тоже и ответил:
- Ждал или нет, но вот - встретились.
И она повторила:
- Вот встретились!.. А я с дежурства, и устала до чертиков!
Ему, который вчера весь день жалел почему-то эту странно-юную сестру,
теперь приятно было видеть ее веселой, несмотря даже на усталость "до
чертиков". Очень по-мальчишечьи ширились и искрились карие глаза, и грудь
под кровавым крестом уже не казалась впалой, плечи не обвисали, - будто
взбрызнуло ее сразу живой водой. Выходило так, что обрадовалась она ему,
Ливенцеву, которого видела всего один раз. Но радовать людей иногда бывает
приятно, если это не твои враги, и Ливенцев отозвался:
- Я тоже немного устал, а главное - хочу чаю.
- Но?.. Договаривайте же! "Но мне далеко идти домой, поэтому", - бойко
подхватила она.
- Что именно "поэтому"?
- Поэтому вы можете пойти к нам, и мы вас, бедного, усталого прапора,
напоим чаем!
- Гм... Вы, значит, живете здесь в своем семействе?
- Нет. Нисколько. Я тут одна... Но мы живем на одной квартире еще с
одной сестрой из нашего госпиталя.
- Понимаю... А это далеко отсюда?
- Ну-у!.. Что же это вы так? Вот уж и далеко-о! - опечаленно протянула
Еля. - Наверное, это гораздо ближе, чем до вас, потому что всего через
четыре дома.
Ливенцев поглядел на дом Думитраки, очень заметный отсюда, и, чтобы
видеть ее снова веселой, сказал:
- Если у вас в самом деле есть чай и даже - что уже более неожиданно -
са-хар, то...
Еля по-детски коротко хлопнула в ладоши и засияла вновь, а когда пошли
они рядом в сторону, противоположную от дома Думитраки, Ливенцев спросил:
- А этот полковник кто?.. Вот вы мне говорили вчера о своем отце и
полковнике... Ревунове, кажется?
- Ревашове, - поправила она, чуть отвернув голову.
- Ах, Рева-шов... Это кто же? Командир того полка, где ваш папа врачом?
- О-он?.. Да, он командир полка был... А теперь я не знаю... теперь...
он, может быть, уже командир бригады.
Говоря это, она вновь потускнела, и плечи ее обвисли, и Ливенцев
почувствовал, что совсем не нужно было спрашивать ее о каком-то полковнике,
что лучше бы было говорить о хорошей погоде, о дружной весне этого года, о
том, что скоро будут лететь и курлыкать журавли. И вот-то они удивятся,
бедные, всему тому, что делают теперь на земле люди! И, может быть, даже не
один косяк их попадет под ночной обстрел... И вообще дикие звери и птицы -
что они должны думать теперь о человеке?..
- Кончено! - говорят они. - Взбесились люди. Сошли с ума! Никакой
временный госпиталь на Малой Офицерской улице в Севастополе им не поможет!
Спасайся от них все, кто и как может, а их положение безнадежно! - так
отвлекал Ливенцев Елю от вредных мыслей о каком-то неведомом ему Ревашове, и
они дошли быстро до двухэтажного дома старой стройки, о котором сказала Еля:
"Вот и наш дом".
В низковатой небольшой и довольно затхлой, плохо обставленной комнате,
которую Еля называла столовой, потому что была у них с другою сестрою,
Квецинской, еще одна комната - спальня, Ливенцев пил чай с дешевыми
карамельками вместо сахара и слушал, как Квецинская, женщина уже лет под
тридцать, с каштановыми волосами, подстриженными в кружок, в коричневой
блузе, подпоясанной широким кожаным поясом, отчетливо ставя слова, говорила:
- Ведь наш госпиталь испытательный, вот к нам и посылают или таких,
какие сами от службы хотят освободиться, или от которых желают освободиться.
- Кто же именно желает этого последнего? - не сразу понял Ливенцев.
- Как же кто именно? Ясно, что начальство! Кто аб-со-лют-но ни к черту
не годится, а на службе между тем числится и жалованье получает, на черта он
нужен?
Ливенцев отмечал, наблюдая и слушая ее, что она - женщина решительных
суждений, размашистых движений и яростной походки, но вспомнил Миткалева и
сказал:
- Да, алкоголики, например...
- Неисправимые алкоголики, которые все готовы лакать даже спирт из-под
зародышей в музее, - зачем их держать на службе? Явный вред от них! А то
бывают даже эпилептики, но скрывают... Или у него, например, грыжа, и ходит
он - как через заборы все время лазает, а тоже туда же: слу-жить хочу
отечеству!
- Вы, надеюсь, это только об офицерах говорите?
- Ну уж, разумеется, не о нижних чинах, которые членовредительством
занимаются и сулему пьют, чтобы их отпустили.
- Маня - в офицерской палате, - скромно вставила Еля.
Она вообще держалась очень скромно при своей старшей подруге, которая
собиралась уходить на службу в госпиталь, хотя и не отдохнула еще как
следует от продолжительной поездки, приехав только в этот день утром.
- Проездила двенадцать дней, - рассказывала она, - сколько ночей не
спала! Вы представьте: получаю телеграмму от брата, поручика: "Ранен, лежу в
Варшаве". Взяла отпуск, тут же помчалась в Варшаву. Примчалась, ищу везде,
бегаю высуня язык по всем лазаретам... Кое-как нашла след наконец, но только
один след, а не брата: "Третьего дня отправлен в Двинск". Я немедленно в
Двинск... В Двинске на вокзале телеграмма до востребования: "Отправлен
Новгород". Я в Новгород тут же, без отдыха. А там уж по залу первого класса
ходит почтальон железнодорожный: "Госпоже Квецинской телеграмма!" - "Мне,
говорю, мне! Давай! Что там такое?" Читаю: "Отправлен Петроград". Я тут же в
Петроград. Там его и нашла наконец, - слава богу, дальше не успели еще
отправить. И представьте! - легко ранен в руку шрапнелью и контужен - вот
так, правый бок... и только всего! А я-то что передумала за это время,
потому что нигде не могла добиться, как ранен! Думала уж - без ног лежит,
обрубок, а он легко! Даже досадно мне стало! Теперь посылают его в Крым,
нашли неврастению... А я побыла у него всего один день - и назад... На
двенадцатый день вернулась, хотя отпуск получила на три недели... Вот,
вступаю в исполнение обязанностей.
- Почему же вы так спешили?
- Не могу иначе! Это мое приз