Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
одная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.{180}
Эскизы к ней он делал еще подростком, но дальше эскизов не пошел. На
них цветными карандашами и акварелью пытался он изобразить подобную этой
толпу, шедшую за Христом, который нес крест на плече. Он не показал тогда,
куда шел его Христос, - куда-то в туман, - а последний в толпе, то есть на
переднем плане эскизов, не шел, а полз на четвереньках...
Тут же вслед за этими старыми эскизами представил Алексей Фомич свою
"Демонстрацию на Дворцовой площади" и, кивнув вправо и влево, сказал
вполголоса Наде:
- Вот это - демонстрация так демонстрация!
Надя не поняла его. Она спросила:
- Против чего?
- Против войны, разумеется, - против чего же еще, - ответил Алексей
Фомич.
Тут донесся до них от впереди идущего о.Семена возглас, точнее конец
возгласа:
- ...новопреставленному рабу твоему Петру и сотвори ему вечную
па-амять!
А хор подхватил единодушно:
- Веч-на-я па-амять, веч-ная па-амять, ве-е-ечная па-а-амять!
На кладбище у свежевырытой могилы, к которой подвел шествие Егорий
Сурепьев и возле которой поставили открытый снова гроб, о.Семен счел нужным
произнести слово об усопшем, а Сыромолотов пристально следил за тем, как он
то поворачивал голову, следя, чтобы все внимательно его слушали, то поднимал
глаза к небу, то опускал на бренную кучу земли около могилы и на гроб с
телом старца.
- Братие! - начал он как с амвона в церкви. - Пятая заповедь гласит:
"Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на
земли". Вот перед нами прах раба божия Петра, дожившего до глубокой
старости, во исполнение обещания пятой заповеди. За что же даровал ему бог и
благо и долголетие? За то, что чтил он и отца и матерь свою и принял на себя
заботу о многочисленной семье брата своего, скоропостижно умершего.
Восьмерых племянников и племянниц своих возростил покойный и на ноги их
поставил. Подумайте, сколько же было трудов положено им ради этого доброго
дела, и трудов, и усердия, и забот неусыпных, и труд его не пропал даром.
Полезных для всего общества людей воспитал усопший... И даже... даже один из
них, офицером будучи на фронте, пал смертью храбрых, защищая родину, то есть
и всех нас, здесь собравшихся отдать и ему последний долг, хотя и мысленно
только. Упокой же, господи, душу раба твоего Петра с миром, идеже праведнии
успокояются, в месте злачне, в месте покойне, и упокой также, господи, душу
воина, на брани убиенного, именем тоже Петра, и сотвори им... вечную память!
Тут о.Семен перекрестился, широко отведя руку, и кивнул регенту, и
"Вечную память" грянул хор.
Тот дискант - "исполатчик", который, по мнению Алексея Фомича, мог бы и
в соборе петь архиерею "Исполла эти деспота!", так запрокинул голову,
заливаясь, что нельзя было рассмотреть его глаз, а октава, скреплявшая хор,
оказавшаяся на вид каким-то мастеровым, скорее всего кровельщиком, с
обрюзглым и давно не бритым лицом, напротив, выкатил глаза от больших
усилий, и подумал Алексей Фомич не без опасения, как бы не выскочили они у
него совсем из орбит.
Но пропели "Вечную память", и о.Семен обратился почему-то прямо к
Сыромолотову, говоря:
- Не пожелает ли кто из присутствующих сказать слово?
Сыромолотову никогда не приходилось быть в таком положении, и о том,
чтобы произносить речь над гробом Петра Афанасьевича, он не думал, поэтому
только отрицательно крутнул головой, но его тут же выручил один из
Козодаевых.
Ненужно улыбаясь и кланяясь о.Семену, а потом зачем-то в сторону обоих
Сыромолотовых, имея в виду, должно быть, только Дарью Семеновну и Надю, он
начал с себя:
- Я - член губернской архивной комиссии, долго служил под руководством
покойного Петра Афанасьевича и, должен сказать, до самой смерти сохраню
память о моем бывшем начальнике. Всегда серьезно относился он и к любимому
нами делу, к истории нашего с вами края, ко всем этим бумажкам, пылью
покрытым, и вообще... Также и к памятникам старины, которых, должен вам
сказать, очень много в Крыму. Большими знаниями обладал в этой области
покойный Петр Афанасьевич, а знания эти пришли к нему откуда же, как не от
его редкостного трудолюбия? И то еще должен я сказать, что знания эти нужно
было ведь сохранить в своей памяти, а это значит, что память... память его
не... как бы выразиться... не оскудевала с годами! Но почему же не
оскудевала? Потому что наш дорогой усопший, Петр Афанасьевич, вел правильный
образ жизни, не допускал никаких излишеств, в чем и является он для всех нас
настоящим образцом, - образцом для подражания, я хочу сказать. Спи же в
мире, наш дорогой образец жизни, Петр Афанасьевич, и да будет земля тебе
пухом!
О.Семен благодарственно наклонил маститую плешивую голову в сторону
Козодаева, но тут же, как Козодаев стал чинно рядом со своим братом,
откуда-то сзади, усиленно очищая себе дорогу локтями, пробрался вперед явно
пьяненький в такое трезвое время и в таком серьезном месте, как кладбище,
старичок, лукаво подмигивающий, озорноватый, с бегающими глазенками и
красным носиком, поднял зачем-то правую руку, как регент, и обратился к
о.Семену:
- Я скажу слово!
О.Семен поглядел на него неодобрительно и даже головой в знак
разрешения не кивнул, но старичок тем не менее начал:
- В нотариальной конторе я служил у покойного Петра Афанасьевича, и как
же можно: очень даже хорошо я помню это, как меня жучил покойничек, дай ему,
господи, царство небесное!
Тут старичок перекрестился и даже как бы всхлипнул от прихлынувших
высоких чувств; но тут же сзади Алексея Фомича сказал кто-то голосом очень
знакомым и с оттенком явной зависти к старичку:
- Ну, не иначе, как политуры бутылку игде-сь на чердаку нашел - выпил!
Алексей Фомич обернулся и увидел рябое лицо Егория: смотрел тот на
говорившего вплотную прилипшими круглыми, жадными, ястребиными глазами, как
бы стараясь пробуравить ими убогий череп пьяненького и узнать, где этот
заветный чердак, на котором дурак какой-то прячет от довоенных еще времен
оставшиеся, пахнущие спиртом бутылки политуры?
А пьяненький старичок, бегая глазками и то и дело взмахивая рукой, как
будто собираясь взлететь, продолжал:
- Смерть-матушка, она всех нас равняет, и никто от ее глаз не
ускользнет! То я говорил, конечно: "Вы, Петр Афанасьевич!", теперь же право
имею говорить "ты"... Служил ты верой-правдой царю-отечеству на
государственной службе по десятому классу должности, а я считался уж лично у
тебя, на частной службе... Выслужил ты, как тебе полагалось по десятому
классу, чин надворного советника, а также и ордена тоже, - орденами был
награжден: орден Станислава четвертой степени и орден Анны - третьей... И
вот, значит, как получилось у нас с тобой: я хотя не надворный и без орденов
безо всяких, ну, пока еще живой, а ты вот уж покойник! Петр Афанасьевич!
Уважаемый мой патрон! Скажи, зачем ты умер?..
Даже слезы, самые настоящие слезы навернулись при этих словах на глазки
старичка, и он начал вытирать их грязными пальцами обеих рук сразу, но
о.Семену не понравилось его надгробное слово. Он взял пьяненького за плечо,
дернул от себя в сторону и крикнул:
- Довольно! Иди!
Потом он обвел взглядом, еще не остывшим от возмущения, толпу около
себя и спросил громко:
- Нет ли еще желающих почтить память усопшего?
Задержал было снова взгляд на Сыромолотове, но, когда Алексей Фомич
сделал отрицательный знак головой, о.Семен сказал разрешающе:
- Можно, стало быть, забивать крышку!
- Есть забивать! - тут же отозвался ему Егорий и выступил из-за спины
Сыромолотова уже с молотком в правой руке и с гвоздями в пригоршне левой.
Тут же Дарья Семеновна, колыхнув страусово перо, потащила за руку Надю
в последний раз поглядеть на дедушку, а вместе с ними подошел к самому гробу
и Алексей Фомич.
Державший уже в обеих руках крышку гроба Егорий пытливо поглядел на них
троих секунды три-четыре, потом медленно, но деловито стал прилаживать
крышку, а Дарья Семеновна заплакала навзрыд, и Надя обхватила ее за плечи,
боясь, чтобы она не упала на гроб.
"ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ"
Так как Дарья Семеновна все-таки, с помощью Аннушки и Фени, соорудила
поминальный обед для о.Семена с дьяконом и регентом и для братьев
Козодаевых, то Сыромолотов тут же после похорон пошел домой, уступив Надю ее
матери. Он решил, что для него довольно и того, что он в этот день видел.
Еще будучи профессором живописи в Академии художеств, он часто и вполне
убежденно говорил своим ученикам: "Рисуйте всегда! Даже и ложась спать,
рисуйте в постели, пока сами собой не закроются глаза, а проснетесь, прежде
чем начать одеваться, беритесь за карандаш. Рисуйте, пока ваши глаза видят,
а рука действует... Карандаш пусть всегда будет с вами, при вас неотлучно.
Чтобы писать красками, нужно подходящее время и подходящее место, а карандаш
пусть будет шестым пальцем вашей руки: художник без карандаша - не
художник!"
Самому для себя ему не нужно было повторять этого. Он не мог не взять в
руки карандаша и тогда, когда вернулся домой с похорон. Он слишком много
видел людей в этот исключительный день для того, чтобы не поддаться соблазну
набросать каждого из них на память.
Он был один в доме, но все-таки плотно, по привычке затворился в своей
мастерской, и в широком альбоме из ватманской бумаги одна за другой начали
появляться головы о.Семена, о.Митрофана, регента Крайнюкова, Козодаевых,
того старика, который натуженно считал, сколько седмиц прожил Петр
Афанасьевич, и многих других, случайно бросавшихся в глаза. Появилась в
альбоме и пара разномастных коняг извозчика, везших линейку с гробом, и
хорошо удалось занести всю фигуру пьяненького старичка, с поднятою рукою и с
ужимкой немалого хитреца на небольшом скомканном лице. Вспомнилось и попало
сюда же вздернутое правое плечо калеки с костылем, и за одной старушкой в
платочке карандаш, как будто сам собою, начал зачерчивать еще трех согбенных
старушек... Так часа за два, за три, - Сыромолотов никогда не смотрел на
часы у себя в мастерской, - заполнился с десяток страниц альбома, так что
можно уж было начать углем на холсте набрасывать все похоронное шествие,
если бы явилась мысль написать такую картину, но тут от Дарьи Семеновны
вернулись Надя с Феней и начали греметь посудой.
Когда Сыромолотов обедал один, Надя, усталая и с каким-то очень
обесцвеченным и отвердевшим, точно гипсовым лицом, лежала на диване и
молчала. Но кончился его обед, убрала посуду Феня, и сказала Надя тихо:
- Сядь около, Алексей Фомич.
Сыромолотов подвинул стул к дивану, сел и услышал неожиданно для себя:
- Все тебя осудили там у мамы... А отец Семен даже раза два сказал: "Ну
и гордец у вас зятек, Дарья Семеновна!"
- Гм... Вон как! Так и сказал "зятек"? Умалил меня, унизил!.. "Зятек"!
- улыбнулся Алексей Фомич. - И что "гордец", это тоже неточно. Я не гордец,
а только ценю свое время. Не два века буду жить и не двадцать седмиц,
поэтому ценю время. Этим своим основным свойством для общежития неудобен,
что давно уже понял и, как видишь, отъединился... И еще одно, самое важное:
ведь я художник, а не священник, не чиновник, не член комиссии, не капитан в
отставке... Для них эта жизнь, какою они живут, и есть одна единственная -
другой они не знают ведь, согласись с этим!.. А если бы и для меня их жизнь
тоже была бы жизнью, то как я мог бы стать художником и быть им до своих...
солидных ведь уже лет? Даже и в доме моем для меня лично вот в этой комнате,
называемой столовой, все - иллюзия, как бы сон наяву, а жизнь, - моя жизнь,
- только в другой комнате, в моей мастерской. Ведь это, конечно, и с тобой
бывает, как со всяким, - ты просыпаешься, но в это время досматриваешь
какой-то сон... Сон этот твой ярок во всех деталях, как самая взаправдашняя
действительность, только что сочетания этих деталей странные... Странные,
да, однако же они существуют в твоем мозгу, пока ты просыпаешься, они живут,
- вот в чем фокус, притом интенсивнейшей жизнью живут.
Тут Алексей Фомич поднялся, начал ходить по столовой и продолжал на
ходу:
- Вот хотя бы я сам сегодня, просыпаясь, увидел вдруг очень ясно, как
тебя сейчас вижу, что летят к нам двое на крыльях орлиных, а между тем я
отлично вижу, что это люди, - молодые, с усиками, один брюнет, другой
блондин, - для разнообразия, конечно... Под-ле-та-ют и садятся на крышу
сарая. То есть, они не садятся, а стоят на крыше и на меня зверски смотрят.
Они на меня, я на них, - и вдруг один спрашивает меня: "Это чей дом?" - "Мой
дом", - отвечаю. А тут другой: "Как же ты смеешь иметь дом, когда летать не
умеешь?" Я ему, этому, а сам усмехаюсь: "Как так я летать не умею? Отлично
умею! Смотрите оба и в оба: полечу сейчас, и без ваших крыльев!" И поднялся
с земли без малейших усилий и полетел... Кругами летал я над ними, - с
каждым кругом все выше. А им кричу: "Ну что? Как? Видали?.." А потом
опустился на ту же крышу, чтобы посмотреть, из чего у них крылья, - и
проснулся тут окончательно и глаза открыл... И вспомнил, что похороны
сегодня... Здравый смысл, житейский, в этом сне, конечно, начисто
отсутствует. С точки зрения этого здравого смысла на кой черт мне было
каким-то этим летунам доказывать, что я тоже могу летать и даже без крыльев?
Однако же вот во сне, где здравый смысл отсутствует, это оказалось почему-то
необходимым. Так же и в живописи моей: то самое необходимо бывает, без чего
люди в жизни превосходно обходятся. Так и вообще случается, что художник
пишет, а публика не понимает, зачем это. Однако так же точно и с Коперником
и с Галилеем случилось. Солнце вокруг Земли ходит или Земля вокруг Солнца?
Ты училась, ты, значит, знаешь, что Земля вокруг Солнца, а между тем ты
каждый день говоришь: солнце поднимается, солнце заходит... И никакие
Коперники и Галилеи не могли убедить в свое время святейших отцов церкви,
что зря библейский Иисус Навин кричал: "Остановись, солнце, над горой
Елеонской, чтобы мне засветло укокошить всех до одного моавитян, а то, как
опустишься ты, ищи-свищи подлецов этих!.."
- Так энергично он, кажется, не кричал, - вставила безразличным тоном
Надя, но Алексей Фомич только махнул рукой и продолжал:
- Великие художники Ренессанса писали что? То, чего никогда и нигде не
видели, чего никто не видел, - Сикстинских и прочих мадонн в окружении
ангелов, тайные вечери, Страшные суды... А между тем ведь этой иллюзорной
жизнью они жили, когда писали свои картины, и благодаря тому, что иллюзиями
питались, мечтами, снами, несуществующим, нереальным, - живут и теперь среди
нас... Гм... "Рождение Венеры" Боттичелли, например, где и когда это видел
Боттичелли? Или "Моисей" Микеланджело, с бородою в пять ярусов и с мышцами
Геркулеса Фарнезского! Разве мог быть когда-нибудь и где-нибудь такой Моисей
или даже просто вообще человек? Никогда и нигде! Плод фантазии художника, но
вот до наших лет дожил и еще будет жить тысячу лет!.. Да, наконец, хотя бы
репинскую картину взять "Иван Грозный и сын его Иван", - так ли это было на
самом деле? Это нам неизвестно, но Репину мы поверили, что именно так, и
прапраправнуки наши ему будут верить: именно таков был Грозный, и таков был
сын его Иван!
Надя поставила руку на локоть, подняла на нее голову, поглядела на мужа
с большою тоской и сказала:
- Ты остаешься самим собою, хочешь ты сказать? А я? Я совершенно
разбита!.. Вдвойне: и за себя и за мать... Что же я сказала! Втройне, а не
вдвойне: и за Нюру тоже!.. У меня путаются мысли.
- Ты могла бы добавить и меня тоже, - вышло бы вчетверне, - вполне
серьезно сказал Сыромолотов. - Война - это казнь! Тем всякая война и
страшна, что она - казнь... И вот, если ты хочешь знать, какое впечатление
осталось у меня от сегодняшних похорон... Ты меня извини, Надя, тебе может
это быть неприятно, - но... извини во мне, человеке, художника...
Впечатление же такое, как будто мы не Петра Афанасьевича только, а всю
старую Россию хоронили со всеми ее заквасками, со всеми загвоздками, со
всеми задвижками, со всею дикостью непроходимой и с поминальными обедами в
том числе, - ты уж меня извини, - у меня ведь тоже наболело, - я втрое
больше, чем ты, живу в своем милом отечестве. И ты, конечно, не
присмотрелась так, как я, ко всему шествию, а ведь это же буквально
полумертвецы хоронили мертвеца... Пьяненький-то старикашка один чего стоит!
До чего показателен оказался со своей речью!
- Он не столько полумертвец, сколько полный подлец! - решила Надя.
- Однако же из других всех никто и такого слова не сказал! Нет
способности говорить речи! Седмицы сосчитать - это еще туда-сюда, кое-как
при помощи пальцев смогут, но чтобы "слово" сказать, - нет, не приучены к
этому! "Народ безмолвствует"! А время бы уж ему и заговорить! Неужели двух
лет такой войны недостаточно, чтобы даже и глухонемые заговорили? Заговорят,
заговорят, я чувствую! У нас с тобою в семействе одном сразу две смерти, а
посчитай, сколько таких семей на всю Россию!.. Да ведь и не одних только
людей съедает фронт, - он все съедает. И людей, и лошадей, и машины, - там
все и всех надо кормить, а кто же в окопах сидит и погибает? Те, кого
кормильцами зовут. Терпению-то должен прийти конец или нет? И что может
потерять от протеста тот, кому уже нечего терять? Разве такая небывалая
война может окончиться ничем? Не-ет, не может, не-ет! Большие причины
рождают и большие следствия... Угол падения равен углу отражения.
- К какому же все-таки выводу ты пришел? - спросила Надя, когда умолк
Алексей Фомич.
- К какому выводу? - Сыромолотов прошелся еще раз по столовой от стены
до стены и ответил: - Собаку хорошую надо бы нам с тобой завести, вот что.
Лучше всего бы овчарку.
- Со-ба-ку?.. Алексей Фомич, что с тобою? - не только удивилась такому
неожиданному выводу Надя, но даже и встревожилась. - Зачем собаку?
- Видишь ли... как бы тебе сказать... Ты помнишь, как вела себя мадам
Дюбарри на эшафоте, - метресса Людовика Пятнадцатого? Не знаешь, так я
скажу... Ее взвели на эшафот, и она увидела перед собою весь Париж и...
произнесла знаменитые слова, - самые значительные за всю свою жизнь: "Одну
минуту, господин палач!" И господин палач вынул часы и смотрел на их
циферблат, чтобы не подарить ей как-нибудь больше одной минуты, она же,
приговоренная к казни, смотрела в последний раз на толпу, на Париж, на небо
над ним... Но прошла минута, господин палач спрятал часы, сгреб свою жертву
и бросил ее на плаху... Момент, - и готово! И лети на небо, душа, если ты
была в этом теле!.. Вот так и нам бы с тобою, Надя: хотя бы одну минуту
жизни купить, когда придут сюда убивать нас!
Человек с собакой появился на дворе Сыромолотовых утром дня через два
после этого разговора. Увидев его в окно, Алексей Фомич с одного взгляда, -
взгляда художника, - вобрал в себя и продавца и собаку.
Продавец был не низок ростом, но что называется квелый. Он был в
черной, но очень заношенной шляпе, в сильно выцветшем, когда-то синем
пиджаке с обвисшими карманами, в сереньких узких брюках, выпяче