Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
оранжевые косяки и полоски света, однако никто не обращал на это внимания.
Около памятника Нахимову остановился теперь Алексей Фомич вполне
разрешенно, хотя памятник проступал смутно.
- А ведь Нахимов закоренелый был холостяк, - сказал он, - как и адмирал
Ушаков. Женщин на военные суда даже и не допускали. И вот теперь,
наконец-то, когда Нахимов стоит, отлитый из бронзы, женщины взяли свое:
снуют вокруг него в большом изобилии.
И как бы в подтверждение его слов где-то впереди, где чуть заметно
белели колонны, ворвался в негромкий гул голосов звонкий и надрывный женский
голос:
Все гово-рять, шо я ветренна бува-аю,
Все го-во-рять, шо я мно-го люб-лю,
Ах, от-че-го ж я про всех позабу-ва-аю,
Про од-но-го поза-буть не могу!
- Должно быть, пьяная, - высказала догадку Надя, на что Алексей Фомич
отозвался:
- По-видимому, пригубила чуть-чуть.
Слышно стало, что кто-то уговаривал женщину не петь, но надрывный голос
ее взвился снова в наступающую ночь:
Де-сять любила, девять поза-была,
А од-но-го не могу поза-быть!..
Эх, бро-шу я ка-арты, брошу я биль-я-ярты,
Д'ста-ну я го-орькую водочку пить!
Кто-то рядом с Сыромолотовым, вздохнув, сказал сочувственно:
- Видать и так, нарезалась... и где только достала!
Женский голос, оборвавшись было, зазвенел между тем снова:
А-ах, не тер-зайте вы грудь мою боль-ну-ю,
Вы не узна-вай-те, кого я люблю!
Нет, не скажу вам, по ком я все тоску-ую,
Лучше ж свое го-ре в вине я по-топ-лю!
- Гм... Очень это искренне у нее выходит, - остановясь, заметил
Сыромолотов. - Послушаем, как пойдет дальше.
Но дальше песня не пошла; дальше послышался только зычный мужской
окрик:
- А вот я тебя в участок сейчас отправлю, тогда и забудешь!
Ясно стало, что песню прекратил полицейский.
Между тем со стороны бухты, иногда звонче, иногда глуше, что зависело
от небольшого ветра, дувшего с моря, доносилась музыка духового оркестра,
как будто на одном из многих судов справлялся какой-то праздник.
Алексей Фомич так и подумал и сказал Наде:
- Ведь есть же праздники полковые, того или иного святого, значит,
должны, по теории вероятностей, быть и судовые... А раз праздник, то как же
обойтись без духового оркестра?
На что отозвалась Надя с досадливой ноткой в голосе:
- Ты все что-то шутишь, а я думаю совсем не о том.
- О чем же именно?
- О Нюре, конечно!.. Допустим даже, что операция пройдет удачно, а
вдруг ребенок окажется мертвый?
- Ну, зачем же такие страсти!.. И почему же именно мертвый?
- А как операция должна делаться, - ведь мы с тобой этого не знаем... Я
думаю, что под наркозом?
- Гм... Я тоже так думаю... А как же иначе?.. Ну, разумеется, под
наркозом! - подумав, согласился Алексей Фомич.
- Хорошо, под наркозом... А если Нюра не выдержит этого наркоза, если у
нее сейчас слабое сердце? Разве таких случаев никогда не бывало?
- Слышал и я, что бывали, да ведь тут, в городской больнице, опытные
врачи, я думаю.
- Везде они опытные, но почему-то везде попадаются невежды, -
решительно отрезала Надя и, пройдя несколько шагов, добавила: - Пусть даже
все окончится благополучно, и ребенок окажется живой, а как же Нюра может
кормить его грудью с такою большою раной?.. Да и молока у нее может не быть,
раз ребенок еще недоношенный.
- Гм, да-а... Для меня ясно, что Михаилу Петровичу придется нанять
кормилицу... Большой расход, конечно, но что же делать? Раз появляются в
семье дети, значит увеличиваются расходы.
Когда они подошли к своей гостинице, то разглядели несколько поодаль от
входа знакомого им коридорного возле двух женщин в белых беретах одного
фасона.
Сыромолотов остановился в косяке тени, остановилась и Надя, и
коридорный на их глазах направился с одной из женщин к широким ступеням
входа, а другая вдруг закричала ему вслед хрипло:
- Ах ты, хабарник паршивый! Я тебе, значит, мало хабаря даю?
Но тут же около нее появились два матроса, и один из них, обняв ее,
проговорил весело:
- А-а, Гапочка, наше почтение!
Другой же еще веселее:
- Напысала Гапа Хвэсi,
Що вона теперь в Одэсi,
Що вона теперь не Гапа,
Бо на неi бiла шляпа,
И така на ней спiдныця,
Що сама кругом вертыця!
Надя очень энергично потянула за собой Алексея Фомича, и он так и не
досмотрел, чем кончилось у двух матросов и Гапы.
Лестница на третий этаж довольно тускло была освещена лампочками в
небольших нишах, и, поднимаясь по ней, говорил Алексей Фомич:
- Да, здесь совсем другой тон, чем в нашем Симферополе... что и
неизбежно, впрочем, раз тут военный флот стоит.
После комнаты Калугиных номер в гостинице Киста показался им обоим еще
более убогим, чем с приезда сюда. Надя покачала головой и сказала:
- Ну, уж так и быть! Переночуем здесь эту ночь, а завтра, как устроим
Нюру, поищем другую гостиницу.
Конечно, это было вполне скромное желание, но случилось так, что даже
такого желания выполнить на другой день им все-таки не удалось.
"ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ"
Музыку, которую слышали Сыромолотовы, слышал в это же время и Калугин,
когда катер, на который он сел, шел к "Марии".
Кто распорядился, чтобы играла музыка на линкоре во время тяжелой
погрузки угля матросами, об этом не мог, конечно, догадаться Калугин, но
оркестр играл.
На катер, пришвартовавшийся к Графской пристани, сели вместе с
Калугиным только матросы с "Марии", несколько человек, посылавшихся в город
по хозяйственным делам. Это были баталер Переоридорога и данные ему в помощь
унтер-офицер 1-й статьи Саенко и трое рядовых, из которых Калугин знал по
фамилии только одного Матюкова.
Этого матроса знали по фамилии и все офицеры корабля по той причине,
что один из них, старший лейтенант Водолагин, находил удовольствие часто без
всякой надобности, но громогласно обращаться к нему:
- Поди-ка сюда ты, фамилию которого нельзя назвать в обществе!
Пятеро попутчиков Калугина везли на корабль что-то запакованное в
рогожные кули и толстую бумагу, так что не зря болтались они на берегу -
выполнили приказ.
Видно было по их возбужденным лицам и веселому разговору, что им
удалось и слегка выпить. Матрос с неприличной фамилией оказался тем
весельчаком, который по неписаным законам военной службы обязателен для
каждой роты, эскадрона, экипажа; здесь на катере почему-то больше всех
говорил именно он, отпуская шуточки, заставлявшие других хохотать громко. Он
был низенький, черномазый, скуластый, а желтые глаза его все время вели себя
беспокойно: перекатывались справа налево, слева направо, и Калугин еще
раньше как-то, до похода на Варну, подумал про себя, что такие глаза он в
своей жизни видит впервые.
Когда он явился на Графскую пристань, эти пятеро матросов его уже
ждали, и тут же баталер Переоридорога, с тремя басонами на погонах,
старавшийся держаться в соответствии со своей должностью солидно, да и сам
высокий, плечистый, круглощекий, черноусый, с серебряной цепочкой часов,
неизменно красовавшейся на его форменке летом, подойдя к нему и взяв под
козырек, сказал вежливо густым голосом:
- Извольте садиться, ваше благородие, сейчас катер отчалит.
- Как так сейчас?.. Может быть, кто-нибудь из офицеров подойдет? -
спросил Калугин.
- Никак нет, больше никого быть не может, - ответил баталер, - и так
нам приказано доложить вам.
Калугину оставалось только догадаться, что в этот день никто, кроме
него, не был отпущен на берег и что, по-видимому, даже командир и старший
офицер оставались на корабле. Это заставило его с благодарностью подумать о
Кузнецове, что вот он все-таки сочувственно отнесся к затруднительному
положению своего младшего офицера и даже, может быть, преступил общий приказ
адмирала, чтобы никому из командного состава не покидать в этот день
"Марии".
Несколько странным показалось ему еще и то, что Саенко, ловкий и как-то
особенно всегда щеголеватый, весьма неглупого вида унтер-офицер, улучил
время подойти к нему при посадке на катер и спросить вполголоса:
- Должно, ваше благородие, Колчак для нас что-нибудь обдумал?
- Ничего об этом не знаю, - так же вполголоса пробормотал Калугин, но
такая доверчивость к нему со стороны матроса его изумила.
Ему вспомнился вопрос Нади: "А как у вас с матросами?" Он как-то и сам
не придавал значения тому, что думают о нем матросы. Думал, что только
посмеиваются между собой над ним за его плохое знание морской практики; и
только вот тут теперь, в сумерки, на Графской пристани, перед посадкой на
катер он почувствовал вдруг, что матросами "Марии" он уже как бы отколот от
офицерства и перетянут к себе.
Тут именно в первый раз он и сам ощутил свою гораздо большую близость к
матросам, чем к офицерам, уверенность в них, какой не было у него раньше, и
от сознания этого произошел в нем какой-то подъем, и еще больше укрепился он
в мысли, что с Нюрой все окончится хорошо.
После этого он так самозабвенно стал думать о Нюре, о ее сестре Наде, о
большом художнике Сыромолотове, который только что называл его своим
свояком; так ярко встали они все трое - Нюра, Надя и Алексей Фомич - перед
его глазами, что заслонили собою и катер, и бухту, и суда, мимо которых шел
катер к "Марии", и пятерых матросов рядом, тем более что их очень смутно
было видно, а катер шел бойко.
Матросы говорили о чем-то своем, что они только что видели в городе;
они хохотали от шуточек, отпускавшихся тем из них, "фамилию которого нельзя
было называть в обществе", но сознание Калугина не проникало в то, о чем они
говорили.
Однако вот уже близок стал знакомый силуэт "Марии" с ее башнями и
трубами на корпусе, низкобортном и длинном. Тут особенно слышна стала музыка
на линкоре и совершенно непонятна, так как Калугин знал, что идет, должна
была идти, погрузка угля. Да и баржа с углем с того берега, к которому
подходил катер, стояла еще так же, как и среди дня, только поднялась
несколько выше над водою, освободясь от большой тяжести.
Музыка духового оркестра еще гремела, когда пришвартовывался к трапу
катер, и Матюкову показалось, что надо закруглить под эту музыку все, чем
вызывал он хохот своих товарищей, и неумеренно громко он выкрикнул:
- Матросы уголь собi грузять, як скаженi, а драконы наши, мабуть,
танцюють!
А в это время музыка как раз оборвалась на последнем аккорде и вторая
половина его выкрика прозвучала сильнее, чем хотел и он сам, так что и
Калугин ее расслышал.
Но нужно было соскакивать с катера на трап, что он и сделал. Хватаясь
за фалреп, он поднялся на палубу, и вдруг дорогу ему заступил тот самый
барон Краних, о котором упоминал он в разговоре с Сыромолотовыми.
Краних был, вспомнилось ему, вахтенный начальник, но Калугин даже не
понял его, когда он резким, скрипучим тоном выдавил из себя:
- Вы что это за орду привезли на корабль, прапорщик?
- Какую орду? - пробормотал Калугин и, оглянувшись назад, разглядел при
падавшем вниз с палубы свете плотную фигуру баталера Переоридорога,
принимавшего на ступеньки трапа с катера свои покупки.
Только тут он вспомнил, как весело говорили о своем матросы даже и
тогда, когда катер уже подходил к судну; вспомнил и последний выкрик
Матюкова и, наконец, то, что Краних не добавил к названию его чина слова
"господин", как это было принято и считалось вежливым. Поэтому он добавил
как мог спокойнее:
- Во-первых, я прибыл сюда сам по себе, а матросы сами по себе, и,
во-вторых, вы, господин старший лейтенант, не имеете права делать мне
никаких замечаний, так как я вам не подчинен!
- Есть! Вы мне не подчинены по службе, но-о... поскольку я старше вас в
чине и вахтенный начальник на корабле, то вы-ы... обязаны меня выслушать! -
отчеканивая слова, но не повышая тона, точно протискивал через суженную
гортань Краних. - И раз вы на одном катере с матросами, то вы тем самым и
являетесь их начальником: "сами по себе" они быть не смеют!.. И не смели они
при вас, офицере, вести себя так безобразно, как я наблюдал отсюда!.. При
офицере матросы должны молчать, как вареные судаки!.. Вы уронили свое
офицерское звание тем, что по-зволили матросам так себя вести в вашем
присутствии!.. Вот что я хотел сказать вам, прапорщик!
Барон Краних был несколько выше ростом, чем Калугин. У него было весьма
вытянутое лицо, короткие белесые усы и крупные зубы. Калугин был так
ошеломлен его длинным выпадом, что даже не нашел сразу, что ответить.
Краних, впрочем, и не ждал никакого ответа: он ринулся прямо к трапу, по
которому поднимались матросы, так что вполне естественно было для Калугина
не присутствовать при том разносе, какой явно готовился сделать матросам
барон. Калугин и раньше замечал, что он возбуждает почему-то в этом остзейце
чувство неприязни, однако так далеко, как вот теперь, зайти, этого даже и не
предполагал в нем Калугин.
Оркестр, давший было себе небольшой отдых, грянул снова, и Калугин
решил идти дальше, но, ступив шагов двадцать по палубе, попал в полосу
угольной пыли. Хотя был уже на исходе десятый час, матросы с корзинами угля
за спинами, тяжело ступая, подымались вверх по одной стороне широких сходен
и сбегали вниз по другой стороне, а за порядком следили, кроме старшего и
младшего боцманов, еще и два офицера, особо назначенные.
Калугин должен был отрапортоваться прибывшим, но искать для этого
старшего офицера не стал: вдруг тут же назначит его на приемку угля! Поэтому
он постарался обойти место работ и проникнуть к себе в каюту, твердо надеясь
на то, что в десять часов должны покончить с погрузкой и, как обычно,
отпустить матросов спать: ведь рожок горниста разбудит их завтра, как
полагается уставом, в шесть часов, а до десяти оставалось не больше четверти
часа...
Возбужден он был чрезвычайно, и, как всегда в таком состоянии,
лихорадочно пробегало в его мозгу, что нужно было ответить барону. Его
замечание теперь, у себя в каюте, он считал уже не чем иным, как намеренным
оскорблением, причины которого коренились глубже, чем сегодняшняя
непринужденность матросов на катере. Откуда он взял, что матросы, севшие с
ним вместе на катер, тем самым становились его командой и должны были
молчать, как судаки?
Теперь его ненаходчивость в стычке с Кранихом так же возмущала его, как
и тон Краниха... Он сел около столика как был, не снимая фуражки и шинели, и
старался припомнить что-нибудь из того, о чем говорили матросы,
возвращавшиеся вместе с ним, но вспомнить смог только одно последнее
замечание Матюкова о "драконах", которые "танцюють" в то время, как матросы
грузят, "як скаженi".
В другое время, пожалуй, он не обратил бы внимания на такие слова, но
сегодня, вот теперь, они показались почему-то очень естественными для
матроса с "Марии" после того, что случилось незадолго перед тем под Варной.
По мнению Краниха, он должен был бы сделать строгое замечание Матюкову;
по мнению Краниха, пока шел сюда катер, сказано было матросами еще очень
много и даже гораздо более забористого; по мнению Краниха, в его лице и в
лице пятерых матросов на корабль прибыли какие-то заговорщики, а в нем даже
и здесь, у себя в каюте, продолжалось то же самое усвоение двух новых и
очень значительных в его жизни людей - Алексея Фомича и Нади, причем Надя
теперь вспоминалась с горделиво сдвинутыми бровями, какою была она, когда
декламировала стихи о героине Деспо. Тогда и в ней самой появилось что-то
героическое, а ведь приехала она только затем, чтобы помочь своей сестре, а
значит и ему, в очень трудных, правда, но личных обстоятельствах их жизни.
Теперь, сидя одетым у себя в каюте, он снова чувствовал в себе тот
сдвиг, какой появился в нем дома в этот вечер. Там, - ясно для него было, -
его отбрасывали от корабля, чему в глубине души он был рад; здесь его как
будто встряхнул, схватив за шиворот, этот барон фон Краних и ткнул на его
место на корабле.
Всего вернее было предположить, что именно завтра, если погрузили всю
гору угля, "Мария" снимется с якоря и снова пойдет к Варне, и, может быть,
даже адмирал Колчак прибудет на корабль к поднятию флага, и при нем придется
ему заступать на вахту, а это значит, что надо очень точно знать и с полною
отчетливостью проделать все, что полагается при этом по уставу, не допустить
ни малейшей ошибки, - это служба его величеству... А потом "Мария" пойдет
опять туда, где мин в море, как картошки в матросском борще... и может быть,
удастся все-таки выполнить предписание - сделать десяток выстрелов из
двенадцатидюймовок и получить в ответ попадания из крепостных орудий
большого калибра... А что может принести хотя бы одно такое попадание, кроме
аварии судна и смерти многим матросам и кое-кому из офицеров?
"Это называется - сбросили с облаков", - подумал Калугин и тут же
вспомнил, что надо идти все-таки рапортовать "из отпуска прибыл"; да и до
десяти часов оставалось всего только пять минут.
Он одернул себя и внутренне и внешне, - поправил перед зеркалом
фуражку, принял вполне служебный вид, - и вышел из каюты, чтобы идти к
старшему офицеру, а в это время по коридору между каютами как раз шел ему
навстречу сам старший офицер, человек грузный, с двойным подбородком, с
глазами навыкат, с высокой, но сбегающейся кверху лысой головой.
Калугин тут же приложил руку к козырьку и отрапортовал:
- Господин капитан второго ранга, из отпуска прибыл!
Капитан 2-го ранга Городысский должен был бы протянуть ему руку и
пройти дальше или сказать что-нибудь о состоянии здоровья его жены Нюры, но
он, при сильной электрической лампочке в коридоре, очень яркой, вдруг
неожиданно сказал сухо и очень начальственно:
- Вы должны были доложить мне об этом, как только прибыли, не заходя в
свою каюту, поняли?
И пошел тяжелой хозяйской походкой, а Калугин решительно ничего в
оправдание придумать не мог так же, как только что Краниху. Он вернулся в
каюту и снял шинель.
Ему стало ясно, что Краних успел уже доложить о неблаговидном поведении
прапорщика Калугина, который позволил матросам преступно распускать языки в
своем присутствии...
Музыканты перестали уже играть, и ровно в десять часов погрузка угля
была закончена, матросы были отпущены спать; часть лампочек на корабле была
потушена.
Мог бы лечь спать и Калугин, но он был теперь слишком возбужден, чтобы
заснуть, и ничего читать ему не хотелось. Он вдруг пришел к очень тревожной
мысли, что на корабле в его отсутствие что-то произошло среди офицеров, что
и вызвало два подряд оскорбления, какие он получил. Может быть, шли
разговоры вообще о поведении матросов: явно надоела, дескать, им война,
расшаталась среди них дисциплина, и нельзя ли найти общими силами, кто
именно в этом виноват.
Калугин почувствовал, что не ложиться спать, а войти в жизнь корабля он
должен. Может, и действительно обнаружено такое брожение среди матросов, что
опасно и выходить с ними в море?.