Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
убанки и
стамески, согласился Егорий. - Охотников строиться теперь днем с огнем не
найдешь: война!.. Хотя, сказать бы, и плотники тоже подобрались: кто убитый
оказался, кто увечье себе получил, а кто в плен попал, - с плотниками
та-ак!.. А если я, матрос черноморский, еще не взят на смерть, на увечье,
так я ведь старых годов считаюсь, это раз, а во-вторых, куда нас, матросов,
несчислимо брать? Кабы пехота, - та - другое дело, а матросня, она вся на
счету, и вот ей, хотя бы наш Севастополь взять, убыли особой нет: сколько
считалось спервоначалу во всех экипажах, столько и есть... Взять нас можно,
конечно, - отчего не взять? Правительство все может сделать: захочет -
возьмет, а зачем? Только абы-бы кормить нас зря? А пища матросам, слова нет,
полагается хорошая, - не как пехоте... А доски-брусья у вас заготовлены?
Сыромолотов повел его в сарай, где сложены были у стены доски и другой
лес, а Егорий Сурепьев, отбирая там себе, что казалось ему подходящим для
работы, заговорил вдруг таинственным тоном:
- Вы, слыхал я про вас, господин сознательный, кокарды не носили и
сейчас не носите, а также имения у вас нет, что же дома этого касаемо, то
такой дом должон сключительно у каждого рабочего быть, и похоже к тому
теперь дело клонит, по тому самому вам можно сказать, чего другому бы не
сказал...
Алексей Фомич заметил, как глаза у Егория стеклянно блеснули, в упор
нацелившись на него, когда он держал в руках доску, готовясь положить ее
сверху отобранной кучки леса. Голос Егорий заметно понизил, хотя сарай стоял
в глубине двора, и услышать, что в нем говорилось, было бы мудрено
кому-нибудь со стороны.
- Кандалами звенел за политику шесть лет и четыре месяца день в день!
Вы, конечно, доносить на меня не побегете, - потому вам могу довериться... С
"Очакова" крейсера я матрос второй статьи, - ну, конечно, прав-состояния по
суду был лишенный... Про крейсер "Очаков", небось, слыхали?
- Имею о нем понятие, - сказал Сыромолотов и добавил: - Также и о
броненосце "Потемкине".
- Стало быть, одним словом, вам очень много об этом нечего
рассказывать, - довольно качнул головой Егорий и продолжал: - Время какое
было - этот девятьсот пятый год!.. Ну, похоже так, - ото многих людей
приходится слышать, - хоть теперь уж считается шешнадцатый, а к пятому будто
обратно дело подходит... И неужто ж теперь во флоте сознательных офицеров
нет, как тогда были? Хотя бы, примерно будучи сказать, лейтенант Шмидт,
какой нами тогда командовал... Эх, человек же был! Слово свое скажет, - и
все готовы были за ним хоть в огонь, хоть в воду... А то вот был еще у нас
на "Очакове" прапорщик из запаса, - фамилию имел Астияни, - из себя
чернявый...
Сыромолотов, как хозяин, должен был бы позаботиться о том, чтобы Егорий
Сурепьев, бывший матрос с крейсера "Очаков", поменьше говорил и побольше бы
делал, но, как художник, он ловил глазами каждый поворот головы этого, в
первый раз увиденного им человека, непохожего на всех других, которых он
когда-либо видел прежде. Поэтому он даже пробормотал поощрительно:
- Говорите не опасаясь.
Какой-то прапорщик флота Астияни (или, может быть, Остиани) заставил
его вспомнить о своем свояке, тоже прапорщике флота Калугине: как-то он
теперь там, в Севастополе, куда поехала Надя? А Егорий, положив уже доску,
продолжал:
- Ведь вот же считается из одного котла флотский борщ мы ели с одним
подлецом, ну, а если бы не тот прапорщик Астияни, он бы весь партийный
комитет на берегу выдал!.. Пришел это с берега и сейчас к вахтенному,
прапорщику Астияни: "Честь имею доложиться, ваше благородие!" Тот ему,
конечно, со своей стороны: "Чего тебе, Войт?" Фамилия, значит, такая была
того подлеца-матроса: Войт. "Так и так, дело очень секретное: сейчас вот
получил восемьсот рублей от комитета, чтобы я им восемьдесят винтовок на
берег доставил... А я и вовсе хочу, чтобы мне от начальства благодарность, -
вот чего я хочу! Извольте принять от меня теи самые ихние восемьсот рублей,
сосчитать их только вам надо, а мне расписку чтоб... Они меня этими деньгами
купить хотели, будто я их никогда сроду таких огромадных денег не видал, а у
нас же смолокурня своя есть, и также уголь мы палим большим количеством...
Пусть мне, одним словом, от начальства благодарность, а не то чтобы я им
винтовки доставлял, с какими вполне я могу засыпаться!.. Я-то деньги у них
взял, конечно, бараном вполне прикинулся как и нельзя лучше, а сам про себя
думаю: "Доставлю их господину вахтенному начальнику, и пусть их благородие
доложит командиру, - может, мне за это какую награду дадут". Тот прапорщик
даже ахнул, как это услышал, - а он же вполне сознательный был... "Ну,
говорит, спасибо тебе, Войт, для пользы службы! Спасибо, что так ты сделал,
- присяги военной не переступил!" Тот Войт, конечно, ему: "Рад стараться!"
"Иди же теперь спать, а завтра я твое дело доложу командиру. А расписку, что
деньги я от тебя принял, это я вот тебе сейчас напишу..." Все по форме
сделал, а ночью собрал матросов несколько, какие сознательные, и им так и
так: "Войт, подлец, комитет выдал! Надо, стало быть, пока не дошло до
командира, непременно его убрать". Ну, раз дело до этого коснулось, чтобы
убрать, то все говорить стали: "Я его!.. Я его!.. Нет, я!.." А тут прапорщик
Астияни им: "Как же вы его убрать можете?" - "Ну, конечно, стукнем в голову
да за борт!" - "Не подходяще, говорит. На моем дежурстве такое будет, это и
вам погибель, а также и мне своим чередом... Называется это напролом идти, а
не то чтобы... Может, я к утру что-нибудь такое придумаю, что и вы отвечать
за такую стерву не будете, и я как-нибудь вывернусь..." Ну, с тем, конечно,
все разошлись: человек не нам чета: прапорщик, образование имеет. А утром
встали, конечно, койки свои скатали - подвесили, ждем, что он, наш вахтенный
начальник, надумает. А он, прапорщик Астияни, назначает уборку снарядов в
крюйт-камеру, а Войта этого самого Июду - в число рабочих... Сам же,
конечно, для наблюдения стоит это, как ему положено, на трапе, на верхней
площадке... Работают матросы наши ничего, справно, и кто что знает про
Войта, все, одним словом, молчок и вида не подают... И Войт, этот гад,
ворочает, как нигде не был, ничего не видал, - а малый он из себя был
здоровый... И вдруг, - на тебе, - выстрел!.. И как этот Войт стоял над
снарядом нагнумши, так и упал на него, рукой его правой обнял! Череп ему
пуля насквозь и как раз в переносье вышла, - вот это место!
Тут Егорий выпрямился, голову отбросил, выставил кадык, и глаза его
теперь уже длительно блестели. А на переносье свое он указал сначала одним
пальцем, потом, чуть повыше, другим.
- Я не совсем ясно это представляю, - сказал Сыромолотов, тщетно
пытаясь вообразить картину уборки снарядов на нижней палубе крейсера, -
причем прапорщик, выстреливший в Войта, поместился где-то на верхней
ступеньке трапа, который куда же, собственно, вел?
- Вам, конечно, трудно это, - сразу согласился Егорий, - как вы есть
штатский и сроду на судне военном вам не приходилось бывать... А он,
прапорщик Астияни, вон как удумал: он и револьвер из кобуры кожаной не
вынимал, а так только чуть отогнул ее, кобуру свою, и как только Войт под
ним оказался нагнумши, так он и нацелил ему в голову через кобуру, - вон
ведь что удумал! Что значит он - ученый был человек, а не то что мы -
серость!
- "Вынимал револьвер вахтенный начальник?" - нас спрашивают. "Нет, -
говорим, - никто не видал, чтобы их благородие револьвер свой из кобуры
вынимали, - в этом какую угодно присягу примем: потому, как этого не было,
то, значит, и не могло быть". - "А почему же это, - нам опять вопрос, -
вдруг выстрел?" Ну, мы уж слышали от прапорщика эти самые слова: "Несчастный
происшел случай", - вот и мы все следом за ним: "Несчастный, - говорим, -
случай". А прапорщик со своей стороны доложили, что, мол, так и так,
замечен, что якшается с кем-то на берегу. Уж там ищи, где хочешь, с кем
якшается: Севастополь - это тебе не деревня, и люди там сидят не пришитые:
нонче там, а завтра взял да и смылся. "Ага, - говорят, - та-ак! Ну, туда
ему, подлецу, говорят, и дорога!" И вышел, стало быть, этот Войт обоюдный
Июда, - вот как дело было.
- Ну, все-таки вас за него судили? - полюбопытствовал Сыромолотов.
- За Войта чтобы? Меня? Ни божесбави! Так что даже и прапорщику нашему
церковного покаяния не дали, а не то чтобы нам... Мы же в этом при чем же
быть могли?.. Вот с попом Брестского полка когда, - может, и эту историю
пришлося вам слышать, - ну, тут уж одни сами матросы, потому как офицер,
пускай даже сознательный, - на такое дело он вряд ли бы пошел.
- Я действительно что-то слышал о каком-то полковом священнике, -
припомнил Сыромолотов. - Не то он матросов исповедовал, а потом на них донес
начальству, не то...
- Истинно! Оказался Июдой тоже, не хуже Войта, - подхватил Егорий. - А
нешто написано это в его Писании, чтобы ему на духу поверенное начальству
потом доносить?
- Нет, этого нигде нет ни в каком Писании, и не имел права он,
священник, этого делать, - решительно ответил Алексей Фомич.
И, как бы поощренный этим, Егорий, не глядя уже больше на ворота сарая,
- не показался бы там какой посторонний человек, - и несколько даже повысив
голос, продолжал:
- Вот за это самое его и постановлено было казнить!..
Он подождал немного, не скажет ли чего-нибудь художник, но Сыромолотов
молчал, выжидая.
- Матросы, они, конечно, одним словом, читали кое-кто в газетах: "К
смертной казни через повешение", - вот у них это самое и явилось. Того мало,
что исповедников своих выдал: он в пехотном полку своем Брестском что ни
обедню служит, - от него проповедь солдатам: "Не будьте как
матросы-бунтовщики! Попадете за это после смерти к чертям собачьим
сковородки горячие лизать и, значит, в котлах вариться, а пока что
натерпитесь на каторге, ну, однако, могут вас взять да повесить!.." И что ни
воскресенье, только это самое солдаты брестские от него и слышат: "В случае
чего с вашей стороны, - поимейте это в виду, - возьмут да повесят!.." Вон он
где второй Войт объявился, - в Брестском полку... Поэтому и решение об нем у
матросов вышло: убрать!.. И, значит, одним словом, все обдумано было, как
убрать того попа вредного... В пятом годе снег в Севастополе выпал большой,
и так что даже санки у извощиков завелись... Санки, значит, должны были
помочь спроти того попа нам дать. Идет он это в шубе-шапке меховой, как им
полагается всенощную служить, а тут метель поднялась, - свету не видно, - да
уж и сумерки само собой, - идет, а насустречь ему матросов двое. "Так и так,
батюшка, во флотских казармах матросам проповедь скажите, - очень вас просят
все, как умеете вы проповеди говорить, аж до самых печенок людей
пробирает..." Поп туды-сюды: "Да как я могу свою паству бросить на произвол,
а к вам, матросам, ехать?" Ну, ему тут разговоры насчет того, что души надо
заблудшие спасать, а какие праведные, те сами собой спасение получат, а
между тем к саням с ним подходят, какие уж наготове стоят, да его за шубу,
да в сани... Ну, одним словом, вывезли его куда надо было, да так он,
значит, на фонаре и повис как был: и шубу и шапку ему оставили, потому,
конечно, холод...
- Это, стало быть, за такое дело вы кандалами зазвенели? - неприязненно
и глухо спросил Сыромолотов.
- За такое дело разе кандалы бы дали? - как бы даже удивясь подобному
вопросу, чуть усмехнулся краешками бескровных губ Егорий. - За такое дело -
амур-могила и черный гроб! - Он провел ребром ладони по кадыку и посмотрел
вверх на перекладину сарая. - Нет, я этому делу не касался, да, кажись, и
матросов тех не нашли, - бежали они из Севастополя в ту же самую ночь,
кажись... Нет, это я сключительно за одни просвирки.
- Как за просвирки? - не понял Алексей Фомич.
- А это как лейтенанта Шмидта расстреляли, - вам должно быть известно,
на острове Березани, а мы, матросня, как узнали, решение тогда вышло всем за
упокой Шмидта просвирки подать. Вот загодя просвирки мы в городе заказали,
на судно доставили, - а нас все-таки восемьсот считалось человек, - и как
только обедня началась в судовой церкви, - даже, сказать лучше, перед самым
началом это, - что ни матрос, всякий идет к алтарю, просвирку несет, а на
просвирке бумажка белой ниткой привязана, а на бумажке, своим чередом,
написано у всех: "За упокой души лейтенанта Шмидта"... Стоим друг на друга
зиркаем, что будет. Глядь, выходит из алтаря наш поп судовой, весь так точно
красной краской покрасился и патлы свои залохматил. "Братья-матросы! -
кричит. - Ну неужто у вас ни у кого отца-матери нет покойных, что оказался
изменник царю, вере, отечеству всех вам дороже?" Ну, вот я тут и рявкнул
один за всех матросов: "Дороже!" О-он же, - он на меня только чуть глаз
навел, патлатая душа, а заметил! Ну и, конечно, своим чередом, командиру
послал сказать, какие-такие ему представили поминальные просвирки. Глядим,
входит в церковь наш командир и прямо идет мимо нас в алтарь... А из алтаря
голос его слышим: "Выбросить за борт!" Так и выбросили почитай восемьсот
штук!.. Цельный день потом мартышки их клевали... Ну, а я как рявкнул один
за всех, так и посчитали меня в этом деле зачинщиком... Выходит, бунт я
поднял, а как же? Вот за это я и получил каторгу!..
- И что же там, на каторге, другие тоже за политику сидели? - спросил
Сыромолотов.
- Со мной вместях? - Егорий покрутил головой и ответил: - Со мной на
одних нарах там помещалось несколько их, ну, только они за такую политику,
какая иржеть.
- Как так "иржеть"? - не понял его Алексей Фомич.
- Ну, сказать бы так: конокрады! Самые последние считаются люди, какие
у мужика весной, как ему пахать-сеять, лошаденку лядащую уводили, а его в
нищих оставляли, - вот какие.
И, должно быть, вспомнив об этих своих соседях по нарам, Егорий
замолчал, забрал в охапку отобранные доски и потащил их к крыльцу.
А Сыромолотов, походив немного по саду и подойдя потом тоже к тому
крыльцу, сказал:
- Был я недавно в Севастополе и угодил как раз ко взрыву дредноута
"Мария"... Страшная была картина - этот взрыв!.. Как вы думаете, - вы -
бывший матрос, - кто мог решиться на такое дело, а? Кто мог взорвать такую
громадину?
Егорий, нагнувшийся в это время над последней ступенькой крыльца,
посмотрел на него снизу вверх и ответил загадочно:
- Кто взорвал, тот руки-ноги не оставил.
Сыромолотов пошел от него в комнаты недовольный таким ответом. Ему
хотелось услышать еще одну догадку о том, отчего погиб дредноут "Мария" и
вместе с ним множество здоровых людей, которым жить бы да жить.
Но нельзя же было ему, художнику, не занести в свой альбом эту новую
"натуру". А когда он вышел снова на двор не только с альбомом, но и со
стулом и уселся шагах в десяти от крыльца, нельзя же было не задать Егорию
Сурепьеву еще несколько вопросов: разговаривать с "натурой" было в основных
привычках Сыромолотова.
- Вы что же, Егорий, уроженец здешний или из других каких мест?
- Никак нет, не здешний рожденный... - Зачем-то помолчав немного,
Егорий добавил: - Курский я соловей, Дмитриевского уезда, села Гламаздина.
- На родину, значит, вас совсем не тянет?
- А что же я на той родине своей должен с голоду, что ли, подыхать?
Чудное дело, - родина! - И Егорий очень зло блеснул глазами. - Там же кто у
меня может быть, ежли я давно уж там все обзаведение продал?.. Старик там у
нас был один до земли очень жадный, - тот купил: все бы ему аржицу да
пашаничку сеять... Ну, правду сказать, с той самой аржицы старик этот клятый
до таких годов дотянул, что уж сам все на тот свет просился, где аржицы, -
вам это должно быть известно, - ангелы не сеют, а черти им даже и земли не
продают... Ан, сколько ни просился тот старик туда, все его дело не
выходило... И так, - вам сказать в точности, - до девяноста аж лет дожил, а
все не помирает: не находит его смерть никак - и шабаш! Вот уж видит он, тот
старик, - сын старший к нему на полати лезет, - лет под семьдесят было
тому... "Чего это ты, Вася, прилез?" А Вася этот ему: "Да что-то кабыть
слабость какая-сь во мне завелась, в самой середке... Отлежусь, может, зле
тебя". Не отлежался, брат, вскоростях помер... А там, через полгодика этак,
другой сын, помоложе, тоже к нему на полати мостится. "Что это вздумал ты,
Проша?" "Да так чтой-то лихоманка очень одолевает..." Неделя не прошла, -
помер и этот самый Проша, а отец ихний все жив... Наконец того, зачал как-то
он года свои высчитывать, - девяносто два насчитал... Ну, конечно, есть
старику отчего испугаться! Взохался, взахался: "Ох, что же это такоича! Ах,
грехи мои тяжкие!.. Не иначе потому это бог про меня забыл, что грехов на
мне много!.. Тишка! - кричит. - Тишка, иди сюда!" А Тишка этот внук уж его
был, - от Прохора: так уж ему тогда лет сорок с годком было. "Чего тебе?" -
"Гони за попом! Отысповедуюсь, приобщусь, может, помру скореича... И тебе
без меня полегче будет, а то ведь зря на полатях место пролеживаю..."
Сделав тут передышку, так как сильно пришлось стучать молотком по
гвоздям, Егорий продолжал:
- Ну, конечно, приходит поп за своим доходом, и вот начинается исповедь
эта самая... Надо бы тихо, да старик-то ведь уж глухой стал, тихо говорить
не может... Кричит попу что есть мочи: и тем-то он грешен был, и тем-то...
Подождет, подумает, почешется и еще добавит. Ну, с течением времени, даже и
попу тому надоело его слушать. "Отпускаются, говорит, все грехи твои, и
давай уж причащать тебя буду, а то ты и до вторых петухов не кончишь!.."
Причастил его, конечно, получил свое за требу, водчонки выпил, закусил
студнем, - подался домой к попадье... А старик этот... Как его звали, шут
его дери? Кажись, Семен Матвеич... Полежал, полежал после того в чистой
рубашке, подождал-подождал своей смерти, - что же это за наказание такое? Не
идет, и шабаш!.. Покряхтел про себя и опять к тому внуку Тишке: "Нет, Тиша,
видать, не помру я так-то: еще ведь я, окаянный, один грех забыл!.. Ведь вот
же напасть мне какая: забыл, и все!.. А грех-то не какой-нибудь вообче, а
большой считается. Гони опять за попом!" А Тишка этот не дурак тоже: это,
стало быть, опять попа водкой пои да студня ему становь. "Какой такой
грех-то? - вспрашивает. - Ты мне его скажи, а я уж попу передам, а то вполне
может такое дело выйти: поп-то придет, - чего ему не прийти, - а ты грех тот
забудешь, - какими ж глазами мне тогда на попа моргать, что я его зря
беспокоил?" Ну, тут старик ему в голос: "Мать твою за грудя в сенцах лапал,
вот какой грех мой, - понял?" Тишка ему: "Лежи уж знай! Тоже грех нашел! И
мать-то моя давно уж помершая, никак годов десять будет. Авось помрешь и
так, без попа обойдешься!" Ну, однако, не помер в тот год: держал его черт
за те бабьи грудя еще на полатях года четыре... Вот и спроси теперь того
самого черта: какой тебе, черту, от этого барыш, что четыре года ты старого
человека за грудя мучил?
Говоря это, Егорий привычно строгал доску, положив ее вместо верстака
на двое козел, какие хранились в сарае для пилки дров.
- Это, собственно, к чему же вы мне, Егорий, об этом старике
рассказали? -