Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
- Думаете, очень весело на вас глядеть?
Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно!
Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы,
когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже,
пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости:
тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут...
Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч
видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой,
разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий
случай:
- Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить.
И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с
Натальей Львовной, - как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем
гостям - и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему:
- Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы - в карты
со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого
не нашли?
Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво
улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что
было у него признаком большого волнения.
- А если это вы ради меня приволоклись, - продолжала между тем Наталья
Львовна, - то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете?
Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и
публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч!
Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец - значит,
жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну!
У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты,
- он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только
неожиданно было, - нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже
дрожь прошла между лопаток.
Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного
прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор.
Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко
вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая
бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась.
- Здорово! - сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. - Полагаю
я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе
делать будем, - верно я говорю!
И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже
глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье
Львовне.
- Вот! - сказал он решительно.
- Что "вот"? - безжалостно спросила она. - Это где вы видели, чтобы так
предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!..
Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который
стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и
проговорил глухо:
- Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а
хуже людей не буду.
- А Таш-Бурун у него купите? - сказала вдруг Наталья Львовна, показав
пальцем на Гречулевича.
- Конечно, куплю, - просто ответил Макухин.
Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши:
- Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я
вам подскажу...
Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей
широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно:
- Благословите, папаша!
- Благословите, папаша! - деревенским говорком повторила Наталья
Львовна, несколько церемонно и нараспев.
Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и
переводил глаза с дочери на Макухина.
- Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! - крикнула Наталья
Львовна.
Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и
торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала
Макухина в потный лоб.
Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и
ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой
щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и
покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть,
даже бездонно.
"ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ"
"ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР"
Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои,
приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь.
Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно
прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее
с Макухиным почему-то не хотелось верить.
И обидным даже это казалось, - вот что было совсем уже странно: обидным
казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие
"большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить
театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у
Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец - значит,
жених!.."
На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча,
слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего
невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились
через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это
тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во
всем теле.
Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее
комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как
будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала
его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и
вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера,
- от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже)
уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь
уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее...
И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею
Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно.
Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то
направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на
все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей
и беспокойной мысли - именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя
было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, - полной
ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по
концу. Где конец - там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто
объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только
конец проясняет жизнь?
Это была мучительная ночь.
Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели
и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С
яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал
ему своим уверенным жирным голосом: "Надо кончить".
А Наталья Львовна все представлялась под руку с Макухиным, и, в то
время, как он шел вперед, блестя своим золотым упрямым затылком, она все
оборачивалась к нему, Алексею Иванычу, и смотрела на него сочувствующим,
призывающим, ободряющим даже, каким-то очень сложным и глубоким взглядом.
- Валя! - вполголоса, но упорно несколько раз призывал Алексей Иваныч,
и даже прикручивал лампу до полной почти темноты, и ждал, - но Вали не было.
На другой день, обойдя работы и потолковав с Иваном Гаврилычем, Алексей
Иваныч уехал на станцию железной дороги. Ехать было не близко: сорок верст
через горы. День стоял сыроватый, сероватый, но до чего же спокойный. А в
горах в такие дни все звуки особенно глухи: они в тишину врываются насильно,
- тишина их не хочет, - они рвут ее на части, части эти долго колышутся, и
их осязает все целиком тело: они - как долгий понятный трепет. Пара - тощая,
каурая, похожая на жирафов, - подымалась по липкому шоссе очень медленно,
извозчик попался сосредоточенный малый, а может, и сонный: очень шло ко
всему здесь кругом то, что у него волосы еще черные, а шея уж седая, и то
еще, что он ни разу не обернулся назад.
Верхушки гор были в сизых ровных тучах, и можно было воображать их
высоты необычайной, - например, в двести верст, - все равно от этого ничего
не менялось. Крепко преющим зимним дубовым листом пахло, размокшими пнями,
мокрыми лошадьми... кроме того, в горах зимою есть еще какие-то свои запахи,
равнинам незнакомые совсем.
Ехал Алексей Иваныч к Илье, снова к Илье, и уж на этот раз - один. Он
совершенно не ощущал теперь почему-то, как это было прежде, что везет Валю.
Валя оставалась, как всегда, в нем, только теперь глубже его (это оказалось
вполне возможным: и в нем и в то же время глубже его), а на поверхности в
нем был теперь только он сам. Он же сам теперь был против обыкновения
спокоен и даже с извозчиком не пытался заговорить о разных разностях, - до
того был сосредоточенно молчалив. Про себя он очень живо и образно
представлял, как он говорит с Ильей и о чем: не о многом, - только о себе
самом - и немного: незачем было говорить много. Только вот что странным
образом примешивалось сюда к ним двоим: разбитая вдребезги чья-то розовая
лампадка и в испуге метнувшаяся мимо кошка с задранным хвостом. Он не
понимал, зачем это еще ему - лампадка, кошка, а когда вспоминал вчерашнюю
Наталью Львовну, болезненно морщился и поводил головой.
Покормить лошадей остановились на постоялом дворе, в лесу. Тут и еще
стояла тройка, только ехала в обратную сторону, к морю, и забыто
прислонилась к перилам веранды вся разляпанная высохшей уже белой шоссейной
грязью мотоциклетка; на веранде сидел за столиком такой же заляпанный
чиновничек в форме, совершенно пьяный: давно уж, должно быть, он здесь
застрял. Краснолицый, маленький, топырил кошачьи усики, курил и поминутно
закрывал глаза и сколько ни насаживал на зубы папиросу, все вываливалась она
у него от дремы на кирпичный пол, а он ее через силу затаптывал ногой и
медлительно закуривал новую, которую опять ронял. На Алексея Иваныча глядел
он прищуренно и презрительно почему-то, а может быть, он уж на все так
глядел. В чистой комнате постоялого, - видно было через открытое окно, -
дама с белокурой девочкой и с горничной в синей жакетке пили чай и ели яйца
всмятку, - это они, конечно, и ехали на тройке к морю.
В стороне, под деревьями, около ручья с зеленой от тины колодой,
торчала телега, а на ней связанный пегий теленок, которого у молодого парня
торговал, видимо, сам хозяин постоялого, долговязый, в жилетке и без шапки,
желтобровый человек: тыкал в него пальцем и один глаз совсем закрывал, а
другой выпячивал кругло, как дуло пистолета, и все повторял:
- Я зря гавкать не буду... Я с тобой гавкать не буду: семь!
Парень, поминутно оправляя свой красный очкур, отмахивался и пятился, а
тот его настигал. Так они и вошли на веранду, а потом внутрь.
Белокурая же девочка, очень милая лицом, разглядев в окно теленка,
кричала матери:
- Мама, смотри: теленок!.. Какой хороший теленок!.. И знаешь, - его
везут, чтобы убить!..
Потом вошел стражник, шинель внакидку, - молодой и глупый по виду
парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем:
- А... Василий! С'да, В'силь!
- И вовсе я не Василь, - я Наум, - сказал стражник серьезно.
- К-как Наум?.. П'чему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне
удивлен.)
- Василий - это утром был... Поняли?.. Василий уж сменился... А я -
Наум.
- П'чему ж ты Наум?.. - Потом спросил: - А ты водку можешь?
- Водку, ее всякий может, - ответил Наум, поглядевши кругом серьезно.
- Ты что б Василь, а?.. На какой черт Наум, а... Правда?
- Да, а то неправда? - ввернул вдруг извозчик с надворья. - Привыкай
тут ко всякому: тот Наум, тот Василь! - И даже голову просунул сквозь
зеленый плющ веранды, чтобы посмотреть на своего Алексея Иваныча и на чужого
чиновника (голову черную на седой шее) - и подмигнуть.
А Наум уж усаживался на придвинутый ногой к пьяному столику табурет,
складывал шинель на другой табурет и присматривался к разной на столе посуде
и снеди.
Двое музыкантов вышли изнутри, должно быть муж и жена, - он с гитарой,
она с мандолиной, он - старый, с опухшими щеками, сутулый и седой, она
помоложе и наглая, - вытерли рты, сели около перил и заиграли, - баба так
себе, без одушевления, а старик очень старательно, даже ртом шамкал,
наклоняясь, точно треньканье свое живьем глотал. Когда он подошел, сутулый,
с гитарой своей к Алексею Иванычу просить на струны, жена принялась срезать
ножницами мозоль на желтой грязной пятке, очень круто вывернув для этого
ногу, и пьяненький, озираясь на нее, шепнул что-то веселое стражнику Науму,
отчего пожиравший бараний огузок Наум только мотал, фыркая, головой и
откашливался вбок.
Потом опять появились на веранде, спускаясь к телеге, парень в красном
очкуре, с лицом нерешительным и даже несколько тоскливым, и неотвязный
желтобровый, направляющий на него сбоку свой круглый глаз, похожий на
пистолет.
Опять подошли к теленку, замахали руками, и говорил, убеждая,
долговязый:
- Что же я тебя, молодого такого человека, обдуривать буду? А?.. Хорошо
разве это, а?.. Уж лучше же я самого себя обдурю!.. - И даже теленок что-то
такое промычал недоверчиво.
А день кругом продолжался все такой же спокойный, и долго на него,
выйдя с террасы, любовался Алексей Иваныч.
Тут лес был отовсюду, но сзади он надвигался на постоялый двор сверху,
а спереди, сейчас перед глазами Алексея Иваныча, он падал вниз и подымался
только значительно дальше, на горах. Лес ближний был теперь весь слегка
рыжеватый, очень теплый на вид, и от туч, недавно проползших и поднявшихся,
весь густо влажный, и сизо струился, а дальний, до которого добралось,
наконец, через узкую голубую отдушину солнце, так внезапно засиял, что
глазам стало больно смотреть.
Было так: впереди теплое, как загорелое тело в поту, - это ближние
буки; дальше лес, охваченный солнечным пожаром; выше - камень верхушек
горных, расписанный по впадинам чистейшим снегом, и над ним продолговатый,
как опрокинутая пирога, прозор совершенно голубого неба, а кругом него талые
мягкие облака, готовые подняться... У Алексея Иваныча душа была податливая
на краски, а тут они были такой неслыханной первозданной чистоты, силы и
кротости!.. Когда же несколько дальше по шоссе вперед прошелся, все
оглядываясь по сторонам, Алексей Иваныч, он набрел на шоссейную казарму,
которой с постоялого двора за поворотом дороги не было совсем видно. И сам
по себе это был довольно щеголеватый домик из кирпича, окрашенного в розовое
с белыми разводами, и даже с резьбой на окнах, но вот что поразило Алексея
Иваныча чрезвычайно: на парапете крыши сидел большой, необыкновенно пышный
павлин; сидел он хвостом к дороге и неподвижно глядел тоже на осиянный
дальний лес, на голубой прозор неба, на скалы вверху, запорошенные снегом...
Он сам был весь голубой, темно-зеленый, индиговый, лиловый, оранжевый, -
самых могучих в природе тонов, - и это здесь, на рыжевато-тельном фоне леса,
который тихо струился, и на нежном молочном небе, на котором как раз
пришлась одна только коронованная голова его. Непременно о чем-то думал
павлин - тоска ли это была, или преклонение, - но Алексею Иванычу нужно было
хлопнуть в ладоши и даже вскрикнуть, чтобы он повернул к нему голову,
посмотрел очень спокойно, пожалуй даже обидно спокойно, и опять отвернулся
созерцать день, леса, горы в снегу.
Мы ведь никогда, в сущности, не знаем, что в нашей жизни важно для нас,
что не важно, и как часто мы ошибаемся в этом! Павлин на парапете казармы
шоссейной, может быть, был просто красив и только, можно было бы посмотреть
на него, подумать: "Ишь ты, кто-то здесь красивую какую птицу завел!" - и
пройти мимо; однако Алексей Иваныч чем-то встревожился и, удивленный,
смотрел долго и мог бы стоять еще хоть целый час, но, услышав
передвигающийся звон бубенцов и топот на постоялом, пошел навстречу своим,
как он думал, лошадям; шел и оглядывался поминутно назад, как мальчик, все
на парапет с павлином.
Подойдя, увидел, что съезжала это тройка дамы, - его же извозчик только
снимал пустые торбы с лошадиных голов, хотя уж тоже готовился ехать.
Стражник Наум, по виду судя, порядочно уже успел напиться и теперь учил
чиновника подымать шашку за конец ножен двумя пальцами.
- Вот тебе и... вид'шь?.. Так? - старался поднять чиновник.
А Наум говорил важно:
- Что ж что вижу... это вы, конечно, с мошенством, и то не можете, а
надо без мошенства... А я когда на службе (я ведь тоже, разумеется, взводный
был, и за стрельбу часы) - я тогда винтовку даже за конец от дула двумя
пальчиками подымал, этим и вот этим... А так - это мошенство одно!
- К'к м'шенство?.. Ты гляди рыл'м!.. Вид'шь?
- Ну да, гляжу... Я гляжу, - а ладонью зачем вот этим местом
подсобляете? Пальцы, брат, должны свою развитость иметь.
Чиновник воззрился тускло на Алексея Иваныча и прохрипел:
- Ск'жи, за что он меня ун'чтожает?
Бросил шашку на пол и отшвырнул ее ногой.
- Я вам правильное говорю, - убеждал стражник. - А так вы мне свободным
манером шашку сломать можете...
- Нет, ты ск'жи: за что он меня ун'чтожает? - обратился чиновник к
гитаристу.
Но гитарист что-то жевал так внимательно, вдумчиво и беззубо, что не
мог ничего ответить, а той, с мозолями на грязных пятках, что-то не было
видно.
Так и остался пьяный у своего столика и опять силился поднять двумя
пальчиками Наумову шашку, когда усаживался в фаэтон Алексей Иваныч (а около
теленка все еще торчал рыжий с пистолетом в упор).
Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний, и несколько
памятных моментов было, когда ехали мимо шоссейной казармы и павлина.
Алексей Иваныч тревожно ждал, не повернет ли к нему хотя бы на звон бубенцов
созерцающую голову павлин, - очень этого хотелось; но он не повернул, - да и
мало ли проезжает мимо за целый день всяких этих ненужно звякающих бубенцами
троек и пар. Все-таки грустно почему-то стало Алексею Иванычу, что не
повернул.
Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал
ямщик:
- Этим месте третьем годе почту ограбили, человека убили, - вот через
что там стражники поставлены, на постоялом... Не водку они пить, а должны за
этим местом глядеть строго...
Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с
буковых сучьев на палые листья вниз.
А выехав из лесу, сказал ямщик:
- Теперь уж нам без препятствий... - кашлянул, сутуло поставил шею и
замолчал до самого города.
Пошли по сторонам перепаханные поля с лиловыми бороздами, огороды с
осенней скареженной ботвой и табачные плантации с мокрой желтой густой
щетиной, которую не всю еще спалили в печах; две-три маленьких деревушки
попалось, одна - с захудалой церковкой, покрашенной охрой, с древним дьячком
на зеленой скамеечке и с тремя веселухами-девками, стоявшими у колодца руки
в боки... А когда начало вечереть