Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
Вот что было на этой аккуратной бумажке:
"Лежу лазарете Бродах тяжело ранен осколком снаряда вырван бицепс
правой руки Иван Сыромолотов".
- Бицепс... правой руки... Вырван осколком снаряда... - оторопело
пробормотал Алексей Фомич, обращаясь к Фене. - Вот! Этот вот... бицепс! -
показал он на своей правой руке, держа телеграмму в левой.
- Батюшки!.. Как же это так?.. В Севастополе?.. Надежду Васильевну?.. -
И слезы покатились по щекам Фени.
- У Вани, у Вани! - почти крикнул Алексей Фомич. - У Вани в Галиции, а
не... Это сын мой! - повернулся он к почтальону. - В Бродах теперь... в
лазарете!
Почтальон, старичок небольшого роста, с запавшими в рот губами, в синем
форменном картузе, участливо поводя в стороны небольшой головкой, протягивал
ему тем временем свою тетрадку и карандаш, чтобы он расписался в получении
телеграммы, и Алексей Фомич, овладев собою, сказал, берясь за карандаш,
Фене:
- Дай ему... вообще там... за доставку.
А расписавшись, добавил:
- Бицепс долой, - какой же он теперь художник?.. И разве может он
теперь... даже и владеть-то рукою?
- Это - сынок ваш? - почтительно осведомился почтальон, успокоившись и
насчет собаки и насчет того, что получит за доставку.
- "Сы-ы-но-ок"! - презрительно, но врастяжку буркнул Сыромолотов; и
вдруг громко: - Сынище, а не сынок! Был!.. Был, говорю, а теперь стал
калекой!.. Без правой руки, куда же он теперь? Заборы красить?..
- Война! - И как будто сказал что-то всеобъясняющее, почтальон развел
руками и выпятил нижнюю губу.
Получив несколько почтовых марок, заменявших тогда мелкие монеты,
почтальон ушел разносить другим подобные же телеграммы, а Сыромолотов пошел
в мастерскую.
- Вой-на? - закричал вдруг там он, глядя на свою картину. - Вой-на-а?..
А ты представлял ли ее, эту войну, ты, ты, как тебя там зовут: Николай
Францевич, Вильгельм Вильгельмыч?.. Представлял?.. Нет! Куда тебе! И когда
тебя, подлеца, они, вот они, де-мон-странты эти, потащат на эшафот, как я
аплодировать этому буду!.. Так! Так!.. Благо ты не оторвал еще у меня рук!..
И пусть разобьют в прах и в пыль твой Зимний дворец даже после того, как
тебя повесят, - следует, надо!.. В прах, в клочья, в пыль!.. Ишь ты нашелся
какой владыка над сотнями миллионов!.. Мер-р-рзавец подлый!..
Тут тихо, робко, как бы сама собой от одного только этого исступленного
крика отворилась дверь мастерской, и зарозовела в проеме двери Феня с
подносом, на котором тоже как-то как будто робко стояли рядом два полных
стакана холодной воды.
Через час Алексей Фомич сидел в доме старца Невредимова и говорил ему о
сыне:
- "Любимое дитя Академии художеств", - так называли его профессора
Академии... Он был на верном пути, а если сбивался иногда в сторону, то,
позвольте-с, кто же не спотыкается? Только тот, кто совсем не ходит! А не
сбивается с пути, кто не ищет, - он же всегда искал... Не был бревном он, не
был! Он учился в Италии, он штудировал западных художников... Он, может
быть, потому только не остановился на чем-нибудь одном, что хотел видеть
все. Это не порок! Чтобы выбрать свою дорогу, нужно все иметь перед глазами,
- по возможности, разумеется, - и знать, куда они могут привести... Он не
опоздал бы проявить себя резко, отчетливо, очевидно для всех и каждого, -
потому что чувствовал, что сработан он крепко, что отпущен ему долгий век, а
не как иным сморчкам! Ему незачем было спешить... Спешат только те, кто с
червоточиной. Тем надо спешить, те знают, что смерть уж про-гу-ливается у
них за спиною, поглядывает уж на них, как на свое достоянье. Тут заспешишь
поневоле... Был у нас такой пейзажист, - Васильев Федор, - внебрачный будто
бы сын графа Строганова, - как же было ему не спешить, когда болен он был
чахоткой? А Ваня был несокрушим, как... как Тициан, например, Микеланджело,
которые до ста почти дожили лет, - вон какие здоровяки были, а? На тех же
дрожжах взошел и Ваня мой, на тех же самых... И вот, - кончено! Закрыта для
него теперь область живописи!
- И в каждой семье так... в каждой семье... - вставил было старец,
подрагивая головой.
- В каждой семье, да, - явно для него нисколько не вдумавшись в эти
слова, повторил художник и продолжал: - Иной может думать, что вот я, отец,
будто бы мало заботился о своем сыне, уделял ему очень мало внимания... Нет,
врут! Я его хорошо воспитал! Заботился о нем, но... в меру: настолько,
насколько нужно было такому, как он. Не папенькина же сынка мне из него надо
было сделать, - такими хоть пруд пруди! Я ему дал талант, и я же поставил
этот талант на ноги! Я указал ему дорогу, какою он должен был идти, хоть
семьдесят, хоть сто лет, сколько проживет, а что же еще я должен был для
него сделать?.. И вот его вырвали из жизни!.. Молодость вырывают из жизни, -
таланты вырывают в огромнейшем числе, - вот что такое эта война! А что же
останется в жизни, когда из нее вырвут молодость, когда убьют там, на
фронте, все таланты? Что такое народ без талантов? Кастрат! Полутруп!
Сплошная морщина!..
- Да, скажем, вот такой старик, как я, - спокойным тоном вставил
Невредимов, поднося к глазам свою руку и внимательно разглядывая ее, как
что-то совершенно чужое и даже для него новое.
На эту руку поглядел и Алексей Фомич глазами художника и замолчал: рука
Петра Афанасьевича договорила то, что он мог бы сказать еще.
Мощная рука Вани отжила свой век по воле немцев, а почти совершенно
лишенная каких-нибудь мышц, вся состоящая только из дряблой тонкой кожи и
просвечивающих сквозь нее тугих темных вен и изжелта-белых костей почти
девяностолетняя бессильная рука продолжала жить... как такая же, конечно,
рука старика из села Гламаздина, Курской губернии, о котором рассказывал
плотник Сурепьев.
Алексей Фомич знал уже со слов Нади историю гроба, купленного для себя
Петром Афанасьевичем, когда ему стукнуло семьдесят лет, знал и то, что этот
гроб, совершенно уже обветшавший, все еще хранится где-то в углу сарая.
- Мне говорил кто-то об одном тоже художнике молодом, - с усилием
припоминая, заговорил Петр Афанасьевич, опустив руку, - будто откуда-то он
приехал сюда, к нам, купил здесь зачем-то дом, немного пожил в нем и
уехал... не помню уж его фамилию...
- Это и был Ваня, мой сын, - сказал Сыромолотов.
- А-а!.. Вот видите как... Не к вам в дом приехал, а свой купил...
значит, заработал же для этого деньги...
Потом тут же, как бы забыв про этого молодого художника и
присматриваясь снова к своей руке, продолжал старец уже о каком-то отставном
генерале:
- Генерал-лейтенант в отставке у нас жил тут... И не так много ему лет
было... восемьдесят, кажется. Только не больше... Только он, знаете ли, как
спросят его бывало: "А как ваше здоровье?" - он... он сейчас же: "А вам
какое дело?" - и начинал этак ногами даже топать, - очень серчал... Хе-хе...
Все будто кругом смерти его желали, - вот он в чем... подозревал всех... Так
же если кто спросит: "А сколько вам, ваше превосходительство, лет?.." -
просто, знаете ли, из себя выходил...
Алексей Фомич смотрел на него, слушал его бормотанье и думал обиженно:
"Как же это он так? Ни малейшего сочувствия мне, а говорит о чем-то своем...
Вот что значит глубокая старость!"
Но, как бы проникнув в его мысли, старец, сначала старательно и
беззвучно пожевав губами, проговорил, наконец, глядя на Алексея Фомича в
упор:
- Ваш сын... А почему же... почему вы этого ему не воспретили?.. Я
говорю об этой самой вот покупке дома... Зачем?
- Хотел он, чтобы своя у него была мастерская, - объяснил Алексей
Фомич. - В этом он подражал мне, своему отцу, - но должен сказать, что ведь
и всякий художник этого хочет, если он - талант, а не... какой-нибудь
учитель рисования в низших классах женской гимназии. Художник же талантливый
должен расти, каждый день расти, как молодой дуб, как... слоненок!.. Должен
занимать все больше и больше пространства, должен захватывать все больше и
больше от жизни!.. Стяжатель он должен быть, да, - стяжатель все новых и
новых впечатлений, а не толочься на одном месте!.. И что награбил у жизни
глазами художник, тащи в свою мастерскую!.. Но, однако, награбленное это не
прячь бесполезно, а пускай немедленно в оборот, - создавай картины!..
Картины, - вот цель жизни художника! А где же писать картины, если нет своей
мастерской? Вот Суриков жил в Москве, и что же? Ведь он даже и мастерской
своей не имел! Разве это не пощечина искусству? Какая-то полутемная
комнатенка, гитара висит на стене, как у ротного писаря, бюст глиняный в
углу на полу торчит, - и уж много лет он там торчит, а зачем? Это, видите
ли, его, Сурикова, меценат Мамонтов от скуки лепил, - свя-тая реликвия!..
Ну, возьми да и выкинь его ты к черту, - зачем же он у тебя торчит и пыль
разводит?.. А комнату для работы над картинами ему, видите ли, Исторический
музей дал! Исторический, видите ли, музей должен был ему мастерскую дать, -
Сурикову! Автору "Боярыни Морозовой" и "Утра стрелецкой казни"!.. Нет, скажу
я вам: мастерская для художника - это... это альфа и омега, - это прежде
всего, Петр Афанасьевич, - и сын мой правильно поступил, раз заработал для
этого деньги... Это-то правильно, да... Но потом... потом он приезжал
продавать за бесценок свою мастерскую, потому что началась война и его
должны были взять туда, где отрывают художникам правые руки... чтобы больше
уж не думали они о живописи!
- Да ведь кажется... кажется мне, идет дело к тому, что... уж не нужна
никому станет живопись вот-вот... - вставил Петр Афанасьевич, лишь только
сделал передышку Сыромолотов. - Пушки теперь, пушки картины пишут... И такие
это картины, что хоть не смотри их... И, скажу откровенно вам, неприятно,
нет, неприятно мне, что я... до этих картин дожил... И го-раз-до бы лучше
было мне, если бы, скажем так... умер бы я раньше... перед войной... да.
- А почему же именно было бы лучше? - оживленно спросил Алексей Фомич,
не вполне поняв старца.
- Почему?.. - Петр Афанасьевич несколько как бы задумался, но
ненадолго. - Потому что умирать человеку надо вовремя, - вот почему...
Понял, зачем люди на свете живут, уважение к ним приобрел, - вот... вот
тогда ты и помри с миром... "С миром", - это не зря ведь... так говорится...
"С миром", а не "с войною"!.. Не "с войною" - вот что... Не доживай до того,
чтобы уж и уважать людей было бы тебе не за что... и чтобы... и понимать бы
ты даже перестал, зачем люди живут! - Помолчал немного, поглядел на
зятя-художника внимательно и договорил: - Не знаю, понятно ли... для вас,
Алексей Фомич, я сказал, а только... иначе уж сказать не умею...
- Нет, отчего же, - я вас понял, понял, - успокоил его Алексей Фомич. -
Потому и понял, что сам иногда так же думаю... Думаю, да, но-о... не желаю
так думать, - в этом разница! Нахожу доводы, чтобы так не думать... и вот
почему. Живопись - это мысль, мысль, воплощенная в краски... А без мысли
человек - что же он? Мычать, траву щипать и жвачку жевать? И хвост у него
непременно вырасти должен: не умеешь мыслить, - махай хвостом!.. После этой
войны будет всем ясна катастрофа с мозгом! Способность мыслить замрет
надолго, и не у нас только, а во всей Европе... Разве в германской,
австрийской, французской, итальянской армиях нет художников, поэтов, молодых
философов, людей науки? Есть сколько угодно, и могли бы они вон на какую
высоту двинуть человеческую мысль, а их заставляют валяться в грязи в
каких-то там вонючих окопах!.. А почему они поз-во-ля-ют, - вот как надо
сказать во всеуслышанье, - почему позволяют обращать себя в свиней,
известных любителей грязи?.. И что это за Цирцея такая, которая могла
обратить их в свиней?.. Это... это сплав Вильгельма, Франца-Иосифа, Николая,
Георга, Пуанкаре и еще нескольких негодяев, надевших юбку Цирцеи!.. И разве
все другие - не Цирцеи, а того же пола, как и Цирцея, - матери, сестры тех,
кто отдан на съедение в эту войну, совсем неспособны ни мыслить, ни даже
пикнуть? Разве не могут они все вместе, - только непременно все вместе, -
завопить: "До-воль-но!.." Да так завопить, чтобы и никаких пушек не было бы
уж слышно?.. Почему же они молчат, хотел бы я знать? Разве они рожают детей
и дрожат за них, пока они понимают в жизни столько же, сколько слепой щенок
в астрономии, разве затем они все это, чтобы кто-то забрал весь смысл их
жизни и обратил их в свиней? Почему все терпят вот уже два года эту
сумасшедшую воину и никто не протестует?
- А каким же образом... могли бы они... протестовать? - с заметным
любопытством спросил старец, поднимая повыше нависшие было на глаза белые
брови. - Писать об этом в газеты? А газетам разве позволят... это печатать?
Не-ет! Нет, не позволят такое печатать, нет...
- Выйти на улицы, - вот что должны сделать женщины!.. Выйти на улицы
всем, везде, во всех городах и селах сразу, - тогда это будет внушительно!
Выйти и кричать: "Довольно!"
Так как Алексей Фомич, увлекшись, сам выкрикнул это, не соразмерив силы
своего голоса с небольшими комнатами невредимовского дома, то отворила дверь
и вошла обеспокоенно мать Нади, Дарья Семеновна, и Петр Афанасьевич тут же
обратился к ней с видом настолько серьезным, что она могла принять его
вполне за шутливый:
- Вот что вам надо делать, Дарья Семеновна, - выйти на улицу и там
кричать: "Довольно войны!.. Сыты мы вашей войной!.. Прекратить немедленно!"
Алексей Фомич удивился, что старец проговорил это, хотя и сильно тряся
головою, но без обычных для него пауз, и, представив свою картину
"Демонстрация", на которой он шел вместе с Надей и двумя студентами,
братьями Нади, сказал значительно:
- Этот-то выход на улицу и можно будет назвать голосом народа!
О том, что на фронте в Галиции серьезно ранен сын Алексея Фомича, знала
уже Дарья Семеновна: он рассказал это ей тут же, с приходу, когда не видел
еще старика Невредимова. И она не только покачала сокрушенно головой, но еще
и потянулась к его губам своими в знак семейного сочувствия в беде. Нашла и
слова утешения, что теперь уж Ваню выпустят в отставку, а что касается
бицепса, заметила, что бицепс - это ведь не вся же рука, что и кроме бицепса
на руке много мускулов, и авось они приучатся его, этот вырванный бицепс,
заменять и двигать руку.
- Да, вот, и в самом деле, - отозвался на это обнадеженный Алексей
Фомич. - Лишь бы только пальцы могли шевелиться вполне послушно, лишь бы
кисть они могли держать крепко, - кисть, карандаш, уголь!.. Ведь техника-то
у него уже есть, - ее бы, технику, не потерять совсем, - совсем, - это
важно! - а что она окажется, конечно, неминуемо ниже, чем была, это... это,
может быть, и преодолимо, а?.. Лишь бы не было каких-нибудь осложнений при
лечении, как это иногда бывает...
Теперь, войдя, Дарья Семеновна глядела несколько непонимающе, почему
это вдруг расшумелся Алексей Фомич, и он вложил в ее спрашивающие глаза:
- Женщины, Дарья Семеновна, - ведь это же половина человечества, а
после больших войн, - это уж нам говорит статистика, - их становится больше,
чем мужчин, и если они о себе не заявляют громко, то кто же виноват в этом?
Только они же сами! И мне, - лично мне, - должен вам признаться в этом, -
кажется вот теперь, что война их раскачает, и не у нас только, а во всем
мире, - культурном, разумеется, мире, который и войну эту затеял... Но у нас
в особенности! Если не женщины, то кто же? Женщины должны начать у нас
революцию, - вот к какому выводу я прихожу!
Захлопотавшаяся по сложному хозяйству, весьма уже пожилая, мать
восьмерых детей, кроткая на вид Дарья Семеновна совсем не похожа была ни на
какую деятельницу революции. Она только слабо, одними уголками губ и глаз
улыбнулась на то, что было сказано ее зятем с таким подъемом, а между тем
ведь ни на одну минуту не могла забыть она, что все пятеро сыновей ее были
взяты в армию...
- Дарья Семеновна!.. Телеграмму вам телеграммщик принес, - приотворив
немного дверь, но не просовывая в нее даже и головы, сказала в это время
кухарка Невредимовых Аннушка, и Алексей Фомич увидел, как сразу угасла
улыбка на лице Дарьи Семеновны, как это лицо побледнело.
Точно кольнуло его, поднялся со стула Сыромолотов, чтобы поглядеть в
окно на двор. Он уже приготовился увидеть опять того же старичка с суковатой
палкой, но телеграмму принес другой, совсем почти еще мальчишка, вида
беспечного, даже, пожалуй, озорного, но тоже с кожаной блестевшей на солнце
черной сумкой через плечо и с палкой, только гладкой и потоньше, чем у
старичка.
- Что бы это могла быть за телеграмма?.. От кого это? - встревоженно
спросил Петр Афанасьевич, и голова его при этом не то что задрожала, а
как-то даже дернулась раза три.
- В прапорщики, должно быть, произвели Сашу и Геню, - догадался что
ответить ему Алексей Фомич: он знал, что пока еще в школе прапорщиков были
оба младшие сыновья Дарьи Семеновны.
- А может быть, да... Может быть, так и будет, - пытался успокоить себя
старец. - Я забыл уж, когда их туда зачислили, в школу прапорщиков, но
могли... могли ведь выпустить и досрочно...
И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к
производству племянников его в прапорщики, но... это оказалось уже ненужным:
вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей
Фомич, не была распечатана ею.
- Ну что? - спросил он ее вполголоса.
- Боюсь я, - прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он
взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман
пиджака и тут же вышел из комнаты.
- Что там, а?.. От кого? - спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны
стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
- Это так себе... Это, наверно, пустяки какие-нибудь, - попробовала
солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в
армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей
Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не
говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и
держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то
напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она:
"Петичка!.. Петя!.." - и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с
материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой
зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь
его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер...
Когда Алексей Фомич, проводив рыдающую Дарью Семеновну в ее спальню и
оставив ее там на заботу Аннушки, крупной полнотелой женщины пятидесяти с
лишком лет, вернулся в комнату старца, обдумывая на ходу ложь, какую нужно
бы было ему сказать, он увидел прежде всего, что голова старца не
повернулась к нему: она была неподвижна и как-то неестественно запрокинута
на спинку кресла, в котором он сидел, а обе руки конвульсивно шевелили
пальцами на его острых коленях...
Глаза старца были открыты, но неотрывно смотрели куда-то вверх, и в них
не было уже никакой мысли; рот, с деснами, лишенными зубов, был тоже, как и
глаза, широко открыт, но без