Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
- Я думай так: сильней вода, а ничего нема...
Потом глядел на него, узкоглазо улыбаясь, и добавлял:
- И огонь.
Потом бросал косой взгляд на турок-землекопов и добавлял еще:
- И земля... Больше нет.
А Кирьян, его младший брат, когда хотел усовестить какого-нибудь
"рабочика", взятого прямо с базара, полухмельного и полусонного, показывал
еще и на небо, говоря:
- Смотри! Курица, когда вода-a пьет, и то она у небо смотрит: там бох
есть!
Но упорные стены нужно было класть так, чтобы могли они выдержать любой
прибой, и больше всего за ними, за Кирьяном, Сидором и другими разделителями
стихий, в рыжих шляпах и со смуглыми сухими лицами, приходилось наблюдать
Алексею Иванычу.
Берега тут были высокие, и ветер с гор перелетал через пляж: у него
была своя работа, и в эту, людскую, он вмешивался редко; разве где шутя
задерет красную рубаху дрогаля, обнажит белую поясницу и похлопает по ней
слегка.
Пахло сырой землей, только что увидавшей свет, лошадьми и морем.
На море паслись черные бакланы и пестрые - голубые с белым - чайки на
стадах покорной пищи - камсы, а иногда гагара подплывала близко, точно
глаголик на зеленой бумаге: вся - осторожность и вся - недоверчивость, вся -
слух и глаз и вся - любопытство, куда нос повернула, туда сразу и вся, -
странная очень птица и одиночная, и глядеть на нее почему-то было тоскливо
Алексею Иванычу.
Куда ветер с берега угонял белые гребешки волн, неизвестно было, не
представлялось никак, что там, за горизонтом, очень далеко - другой берег,
Малая Азия, Трапезунд: тут, по этой линии набережной, которую сейчас вели,
как будто и обрывалось все, и существенно как-то было подчеркнуть прошлое
этой новой дорогой, как чертой итога, - дорогой длиною в три версты, шириной
в три сажени, а дальше уж там срыв, бездорожье, другая совсем стихия - море.
Шиферные пласты, похожие по цвету на каменный уголь, подбоями и
отвалами срезались ровной, местами высокой стеной, и из разреза этого, из
однобокого коридора открывались картины, которых до этого не было на земле.
В этом и состоит прелесть всякой созидательной работы на земле: терзать
землю, - и ребенку, который, чавкая, сосет грудь, тоже кажется, должно быть,
что он ее терзает.
Турки работали от куба, и потому дружно, чтобы как можно больше
выгнать, и беспрерывно двигались, рыча колесами, подводы, свозившие
срезанную землю в овраг, ближе к городу. Как раз перед этим зять старосты
купил, курам на смех, этот никудышный овраг, - конечно, за бесценок, - а
теперь Иван Гаврилыч говорил Алексею Иванычу, лучась и хмурясь: "Если без
балки этой, куда землю будем девать, - скажи?"... - и ширял его дружески под
микитки большим пальцем. (Камень же дрогали возили уж и ему заодно, кстати,
и ставили на дворе кубами для будущих летних флигелей.)
Отсюда, с работ, видно было и городок, зашедший во фланг лукоморью, -
это влево, и ту самую круглую, как кулич, гору, с берега почти отвесную, -
это вправо, и, наконец, сзади все, как на ладошке, было урочище Перевал с
тремя дачами. И Алексей Иваныч - нет-нет да посмотрит привычно туда: не
виднеется ли где ковыляющий на костылях серенький мальчик, или полковник в
николаевке, или черная странная женщина с тоскливыми до неловкости глазами,
- Наталья Львовна.
Если действительно замечал кого-нибудь, - он был дальнозоркий, - то
радостно махал фуражкой, хотя его сверху различить было почти нельзя.
Иван Гаврилыч не раз уже предлагал ему, чтобы зря не трудить сердца,
спуститься вниз и поселиться в его доме, и даже дешево с него брал, но
Алексею Иванычу почему-то все не хотелось расстаться с урочищем Перевал.
После того, как шабашили рабочие, исправно подымался Алексей Иваныч по
крутой тропинке от моря к себе на дачу, останавливаясь, чтобы послушать
вечер.
Утра здесь были торжественны, дни - широки, вечера - таинственны... Ах,
вечера, вечера, - здесь они положительно шептали что-то!
"ГЛАВА ШЕСТАЯ"
"ТУМАННЫЙ ДЕНЬ"
Однажды утром, когда Алексей Иваныч после довольно позднего чая выходил
с дачи, чтобы спуститься на работы, вот что случилось.
Утро было очень тихое, только густо-туманное, и где-то близко внизу, за
балками, паслось, очевидно, стадо, потому что глухо и коротко по-весеннему
ревел бык то в одном, то в другом месте, - перебегал, - и от него в тихом
тумане расползалось беспокойство весеннее, хотя конец ноября стоял; над
туманом вверху (и прежде ведь не казалось, что она так высока) проступила
каменная верхушка Чучель-горы, а здесь, в аллее, кипарисы были совсем мокрые
- отчего бы им и не встряхнуться густой рыжей шерстью ("Экое дерево
страшное!" - думал о кипарисах Алексей Иваныч), и с голеньких подрезанных
мимоз капало на фуражку звучно, и не только берега внизу, - в десяти шагах
ничего нельзя было различить ясно, - и так шло к этому утру то, что видел во
сне перед тем, как проснуться, Алексей Иваныч: будто Валентина пришла с
Митей и сама стала в отдалении, а Митя приблизился к нему с письмом; письмо
же было в синем конверте, но конверт распечатан уже, надорван. Он спросил
Митю: "Что это за письмо? Мне?" - но Митя повернулся и отошел к ней, и
почему-то этого письма, сколько ни бился, никак не мог вынуть из конверта
Алексей Иваныч, а когда потянул сильно, то разорвал пополам и потом никак не
мог сложить кусков, чтобы можно было прочесть.
И теперь, идя своей озабоченной мелкой походкой, он привычно думал о
своем: о себе, о Вале, Мите и о письме этом: "Почему же нельзя было
прочитать письма? Зачем это? И что она могла написать?.. Или это она
передала чужое письмо к ней? Может быть, Ильи?.. Скорее всего, - Ильи...
Разумеется, только Ильи!.. Поэтому-то и нельзя было его прочитать, что
Ильи".
Так все было неясно в этом сне, как в этом утре... Поревывал глухо бык,
капало с сучьев мимоз, усиленно пахло сладко гниющим листом, и вот в тумане
неровный стук шагов по дороге - частых и слабых - женских, - и сначала
темное узкое колеблющееся пятно, а потом ближе, яснее, - и неожиданно
возникла из тумана Наталья Львовна.
Совсем неожиданно это вышло, так что Алексей Иваныч даже растерялся
немного и не сразу снял фуражку, но Наталья Львовна и сама не поздоровалась
в ответ: она остановилась, глянула на него новыми какими-то застенчивыми
большими глазами и сказала тихо:
- Меня укусила собака.
- Что-что? Вас?
- Меня укусила собака... - так же тихо, ничуть не повысила голоса, и
лицо детское, - кожа нежная, бледная.
- Ничего не понимаю, простите!.. Где укусила?
- Здесь... правую руку.
- Шутите? Не-ет!
- Меня... укусила... собака... - при каждом слове прикачивала головой,
а голос был тот же тихий.
Алексей Иваныч глядел в темные с карими ободочками глаза своими добела
синими (и отчетливо это ощущал: добела синими) и повторял, неуверенно
улыбаясь:
- Шутите?.. Ничего не понимаю!
Наталья Львовна посмотрела на него спокойно, грустно как-то и чисто и
показала пальцем левой руки на локоть правой:
- Вот... здесь.
Две дырки на рукаве плюшевой кофточки увидел, нагнувшись, Алексей
Иваныч; из одной торчала вата, как пыж.
- Это - собака?.. Каким образом собака?.. Почему же нет крови? -
зачастил было вопросами Алексей Иваныч; но присмотрелся к ней и опять
спросил недоверчиво: - Вы шутите? Вы это на держи-дерево или на колючую
проволоку наткнулись - туман.
- Не шучу... Да не шучу же!
- Значит, порвала кофточку собака... Большая?
- Вам говорят, - прокусила руку!
- Но ведь вы... почему же вы не плачете, когда так?
- А это нужно?.. Вам кажется, что это нужно? А-а-а!.. - И, закрыв
глаза, повела своей высокой шеей Наталья Львовна, изогнула страдальчески
рот, - заплакала.
- Нет, что вы... Простите! Прижечь надо... перевязать... Зайдемте, - у
меня перевяжут... Хозяйка, Христя, - все-таки женщины... Пожалуйста.
Плачущую беспомощно, по-детски, он взял ее под руку слева, и она пошла
путаной походкой.
Удивленная капитанша встретила их в дверях, не зная, что думать, и тут
же появилась Христя, и из-за нее показался медленно в новой малиновой феске
Сеид-Мемет, и зазвенел тоненько комнатный щенчишка Малютка.
Даже когда снимали теплую кофточку с Натальи Львовны и капитанша,
соболезнуя живо всем своим крупным мучнисто-белым, высосанным лицом,
упрашивала Христю: "Только осторожней тяни ты!.. Ради бога, не изо всех
сил!" - Алексей Иваныч все как-то ничего не представлял, не понимал и даже
не верил. Но когда закатили рукав и на неожиданно полной руке около локтя
обозначились действительно две кровавые ранки от клыков, - одна меньше, а
другая зияющая и на вид глубокая, едва ли не до кости, - такими страшными
вдруг они показались, точно и не собака даже, а смертельно ядовитая змея, -
так что сердце заныло.
- И еще она может быть бешеная!.. Что это за собака такая? Чья же это
собака такая?
Беспомощно протянутая рука взволновала вдруг страшно Алексея Иваныча, а
капитанша искренне ужаснулась:
- Бешеная!.. Ужас какой!
- Нет, совсем никакая она не бешеная, - совсем обыкновенная!
Детски досадливое лицо стало у Натальи Львовны, а слезы катились и
катились все одна за другой: от них худенькие щеки стали совсем прозрачные.
На ней была меховая шапочка, котиковая, простая и тоже какая-то
детская, беспомощная, а из-под нее выбились негустые темные волосы,
собранные узлом, а над желобком шеи сзади они курчавились нежно, шея же
оказалась сзади сутуловатая: выдался мослачок позвоночника, - как бывает у
подростков.
- Это, барышня, должно быть, чабанская собака вас, - сказала, сделав
губки сердечком, Христя: - они злые-злые, противные!
- Или с дачи Терехова, ниже нас, в Сухой Балке, - подхватила капитанша.
- Не черная?
- Черная.
- Ну, так и есть! Терехова!.. Уж они теперь штраф за-пла-атят! Двадцать
пять рублей!.. Вы заявите в полицию, непременно заявите!
- Пойду, сейчас ее убью! - быстро решил Алексей Иваныч и заметался, ища
револьвер.
- Ну вот, не смейте! Что вы! - вскинула на него глаза, сразу сухие,
Наталья Львовна. - Не вас ведь укусила? Не вас?
- Нет, знаете ль - этого так оставить нельзя, - ну нельзя же!
- А вы оставьте!
Даже Сеид-Мемет, весь кадившийся густым запахом табаку, чесноку и
кофейной гущи, кашлял горлом, кивал феской, пожимал плечами и сожалеюще
добавлял:
- Эм... хы... ммы... тсе-тсе... Кусал?!.
- Пошел-пошел, думаешь, всем приятно? - вытолкала его капитанша, а сама
из шкафа достала длинный бинт, оставшийся от мужниных времен, марли, ваты.
Ранки промыли, завязали, капитанша обнаружила при этом усердие,
понимание и ловкость, а так как самовар Алексея Иваныча не был еще убран, то
обратилась к Наталье Львовне:
- Душечка, вы ослабели очень, - бледная какая!.. Выпейте чаю стакан!..
- И укорила Алексея Иваныча: - Что же вы так нелюбезны, не угощаете сами?
Алексей Иваныч, конечно, виновато засуетился.
Круглую Христю услала капитанша на кухню, да и сама пробыла недолго, -
жеманно откланялась, поводя головой, крашенной в три цвета: оранжевый,
красный и бурый, - и ушла; впрочем, дверь, уходя, притворила неплотно, так
что и сама успела раза два мимоходом заглянуть в щель, и Христя тоже.
Христя вообще была встревожена: Алексей Иваныч с нею болтал и шутил
иногда, как болтал и шутил он привычно со всеми, но ей в этом чудился
какой-то свой смысл: она и ждала все чего-то своего, настоящего, особенно
когда случалось поздно отворять ему двери, и вот теперь эта барышня со
Шмидтовой дачи... зачем?
"Есть странные минуты, - думал между тем Алексей Иваныч. - Они даже и
не в туманные дни бывают, - когда жизнь кругом не различается ясно, а
только, отходя, мелькает вдали. Люди стальной воли и холодного рассудка
будут, конечно, отрицать это, но можно в ответ им улыбнуться ласково и не
спорить с ними. В чем состоит это мелькание?.. А вот в чем... Это - как
карусель в праздник, или как смутная догадка, или как слово, которое
забылось на время, но вертится, вертится около, - сейчас попадет на ту
точку, с которой его уж целиком будет видно... должно, непременно должно
попасть на эту точку сейчас же, - а нет... вертится, вертится, вертится... В
такие минуты время пропадает, пространства тоже не ощущает душа, - и все
кажется вдруг возможным и простым и тут же вдруг невозможным, сложным...
Какого цвета? Неизвестно, какого цвета и формы тоже... Это не та явь, к
которой мы приучили сознание, а потом сознание приучило нас, это и не сон, в
котором ничего не изменишь, если не проснешься наполовину, это почти то же,
из чего бог творил и творит миры. Где-то оно есть в жизни и всегда есть и
было всегда, и вдруг открывается внезапно. Передать его никак нельзя, потому
что нельзя, а если бы можно было, оно было бы уж чем-то ясным даже для людей
холодного рассудка и стальной воли, значит, перестало бы быть тем, что есть.
Представьте весенний пар над полями, в котором все линии и краски
колышутся: краски как будто и постижимы, но не те, линии как будто и чуются,
но дайте же им отстояться... А зачем? Чтобы опять была ясность и теснота?..
Пусть же колышутся и колышутся вовеки веков... Так незримо колышется вблизи
(но вдали) от нас что-то, что проступает иногда внезапно: проступит и
озарит. Это там где-то, вне нас, совершается вечная работа, и забыв о
пространстве и времени, - т.е. о себе самих забыв, - мы вдруг к ней нечаянно
прикоснемся взглядом... Это и есть наша вечность", - так думал Алексей
Иваныч.
В комнате Алексея Иваныча был беспокоивший его сначала беспорядок
утренний: то не так положено, другое не так брошено, - но Наталью Львовну он
разглядывал теперь так внимательно, что забыл о беспорядке утреннем, и так
пристально, как будто до того вообще никогда ее не видал. Неожиданно полная
рука ее теперь покоилась забинтованная в рукавчике черной кофточки,
отделанной узким кружевом, и стакан держала Наталья Львовна левой рукой. От
чая, или тепла, или оттого, что прошло волненье, лицо ее порозовело, от
этого при худеньких щеках и тонком невнятном подбородке стало так вдруг
похожим на ту девочку в белом переднике (из альбома), что опять, как тогда,
он ясно вообразил их с Митей рядом, и первое, что он сделал, достал
торопливо карточку Мити и показал ей:
- Мой сын Митя.
- А-а... Это тот, который умер... Я слышала, - вы говорили, что умер...
Славный какой!
- Да... Другого у меня не было.
Алексей Иваныч отвернулся к окну, побарабанил по подоконнику, и когда
возвращала она ему снимок, он повернул его лицом вниз и так, не глядя, сунул
в ту коробку на столе, из которой вынул. Но почему-то про себя очень
отчетливо подумал он вдруг: "Вот и в нее вошел Митя"... Лоб у нее был широк
над глазами, ровный, белый и безмятежным теперь казался: туда вошел Митя.
- Это пустяки... Это скоро заживет, - верно, верно, - оживленно
заговорил Алексей Иваныч. - Только не нужно ничего такого правой рукой... Вы
что улыбаетесь?
- Не нужно ничего делать правой рукой, а нужно все делать левой...
так?.. Чай у вас очень приятный... Я еще выпью стакан, - можно?
И чуть-чуть лукаво, по-мальчишески, она повела в его сторону большими
глазами, теперь такими чистыми, точно нарочно это она омыла их недавней
слезой.
А когда он наливал ей новый стакан чаю, она сказала просительно, как
говорят дети:
- И может быть, есть у вас что-нибудь вкусное, а?.. Есть?
У Алексея Иваныча как раз была не распечатанная еще коробка венгерских
слив с ромом, и так приятно было ему видеть, какое явное удовольствие
доставили эти скромные сласти Наталье Львовне. "Господи, она совсем еще
девочка! - подумал Алексей Иваныч. - И когда она сидела у себя на диване и
буравила меня глазищами - это, верно, тоже детское в ней тогда было, - а я
испугался".
Кисть руки у нее была небольшая, но не такая, как бывают кроткие,
робкие, узкие с синими венами, склоняющие к сожалению, поглаживанью и
снисходительным поцелуям; нет, это была крепкая кисть, и Алексей Иваныч
понял, почему Наталья Львовна давеча не плакала, но на всякий случай
спросил:
- Все-таки почему же вы так спокойно шли давеча...
- Вы все об этом?.. Охота вам... Раньше я даже очень любила "с
приключениями", - теперь устала... - Оглядевшись, добавила: - У вас тут
уютнее, чем у нас, - деревьев больше... Вообще ваша дача лучше нашей... А
это и есть ваша покойная жена?
- Да. Это - Валя.
Никогда не видел Алексей Иваныч, чтобы кто-нибудь так подробно,
изучающе разглядывал ушедшее, - но совсем не умершее для него, - лицо.
Портрет висел над столом, неловко обшитый по углам черным крепом,
увеличенный с той самой карточки, которую постоянно носил и всем показывал
Алексей Иваныч, - и вот теперь и жутко было ему и ошеломляюще радостно
видеть, как Наталья Львовна вдруг отстегнула проворно левой рукой крючки
воротника, чтобы глубже, ниже обнажить шею, подняла голову, как у Вали, и
стала, повернувшись к окну, с такими же полуоткрытыми, что-то
приготовившимися сказать губами и напряженным, останавливающим взглядом, как
у людей, которые вот сейчас что-то непременно скажут, а если даже и не
захотите их слушать, отвернетесь, пойдете, все равно упрямо крикнут вам
вслед.
Так стояла она несколько длинных мгновений совершенно забывчиво, как
лунатик, потом посмотрела кругом и на Алексея Иваныча рассеянным взглядом
издалека и медленно застегнула воротничок. А садясь снова за стол, сказала
просто:
- Ваша жена очень мне нравится.
Она не добавила: "покойная", - и это благодарно отметил Алексей Иваныч,
и не только благодарно, но был до того изумлен этим, что приостановил даже
свою скачущую мысль и в первый раз за все это время с измены и смерти жены и
до сего дня глубоко вобрал в себя вдруг другого, постороннего себе человека,
которого и не знал еще совсем, - Наталью Львовну: и совершенно необъяснимо
он припомнил вдруг ясно, как что-то дорогое и близкое, тот самый мослачок,
сутуливший ей шею, который он давеча заметил мельком.
- Должно быть, она была строгая... Она редко смеялась, ваша жена?
- Почем вы знаете? - живо подхватил вопрос Алексей Иваныч. - Да, она
редко смеялась... Да, она почти не смеялась... Она была сдержанная вообще.
- Чистая.
- Это вы хорошо сказали...
Алексей Иваныч посмотрел на ее брови, расходящиеся приподнято к вискам
(а под ними таились зеленоватые отсветы), и добавил благодарно:
- Чистая... Да, именно чистая... - И, точно в первый раз услышав это
слово, еще раз повторил: - Чистая.
- А вам без снега здесь не скучно?.. Ведь теперь у нас уже снег
какой!.. Подумайте, через два дня - декабрь... На санках катаются!
- Да, как снег... - Смотрел на нее, поверх ее, добела синими глазами и
вдруг вскочил: - Вот это ведь ее рисунок, акварель (снял со стены небольшую
картинку в рамке)... Никогда раньше не рисовала, а тут... вздумала Мите
показать... понравился ей глубокий снег - и вот вам... Правда ведь, утонуть
можно?
Наталья Львовна долго смотрела на акварель, потом на него, опять на
картинку в рамке и тихо, точно боялась, чтобы кто-нибудь не подслушал, почти