Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
вание.
- Вот как! С каких же это пор?
- Как с каких? Я еще и в болгарско-турецкую войну сестрой была в
Болгарии. Это два года назад... И теперь я вот уже почти семь месяцев...
И, говоря это, она все время металась по двум комнатам, находя нужные
ей вещи, и ботинки ее на высоких, но крепких каблуках стучали, как
солдатские сапоги. Держалась она грудью вперед, голос у нее был резкий, рука
тоже неслабая и широкая в кисти.
- Военная косточка! - сказал о ней Ливенцев, когда она ушла наконец.
- Вы угадали, - улыбнулась Еля. - Ее отец в полковничьем чине, заведует
какими-то военными складами, на Днепре где-то... Как она вам понравилась?
- Дама строгая, - неопределенно ответил Ливенцев.
- Она девица, а не дама.
- Гм... А замашки у нее на большую семью, так человек на пятнадцать.
- Хорошо-хорошо, вот я ей передам, что вы про нее думаете! - погрозила
Еля пальцем.
- Это меня пугает!.. А вы как? Быть сестрой - это и ваше призвание?
- Нет... О нет!.. Сейчас просто нечего больше делать, вот почему я...
- Вы могли бы учиться. Как же так нечего делать?
Еля вздохнула, но спросила устало:
- Учиться... а зачем?.. Разве не все равно, что учиться, что не
учиться? И чему я такому могла бы научиться? Зубы рвать? Благодарю покорно!
Мне один зуб тоже вытащили... вот! - тут она подняла губу и, как самому
близкому человеку, показала ему, какого именно зуба у нее не хватает. - А
зуб этот можно было отлично замазать этой самой штуковинкой, "пломбой"... И
я бы не проклинала зубной врачихи.
- Как будто, кроме этой зубной, профессии никакой и нет? - улыбнулся
Ливенцев. - Вы бы пошли по своему призванию.
- А какое же у меня призвание? - удивленно глянула Еля. - Решительно
никакого нет у меня призвания. Я - без призвания. А кроме того... кроме
того, у меня ведь совершенно растоптанная душа!
И опять появилась у нее та самая, вчерашняя понурость, и Ливенцев
сказал шутливо:
- Ну вот, - кто это вам успел уже растоптать душу? Вы еще ребенок, у
вас...
- Еще и души нет! - закончила за него и в тон ему Еля. - И вообще, есть
ли у женщины душа - это находится у мужчин под большим сомнением.
- Вот как вы нас трактуете! - улыбнулся Ливенцев.
- Однако скажите мне, кто выдумал вот этот самый сестризм? - провела
она пальцем по своему кресту.
- Насколько я знаю, в нашей армии до севастопольской кампании его не
было...
- А-а! После севастопольской кампании пошли всякие реформы, и это у нас
тоже, значит, была реформа?.. А милосердие тут при чем? Ни у кого из сестер,
сколько я их видела, никакого милосердия ни к кому нет, а просто... у одних
- служба: надо же где-нибудь жалованье получать, а у других - еще проще и
еще хуже... Достаточно сказать, что все актрисы без ангажемента в сестры
пошли... Я еще и так где-то читала, что вот, дескать, война - это, конечно,
зло, но зато какой взрыв добра, - так и написал кто-то: "взрыв добра!" - она
порождает вот этот самый сестризм! Что вот, подобно там каким-то лейкоцитам,
как они к ране в теле сбегаются со всех сторон и начинают ее, рану эту,
затягивать, так и белые сестры милосердия мчатся отовсюду залечивать раны
войны... Че-пу-ха злостная! Эти белые сестры, подумаешь, дуры, что ли? И как
будто от них действительно какая-нибудь польза! Все, что они делают, -
пустяки это все!.. А Вейнингер на этом самом сестризме споткнулся и
брякнулся в грязь носом! Что он там написал о сестрах милосердия!.. Эх!
Маль-чиш-ка!.. А Достоевский какую чушь писал о войне! "В иное время
трешницы не выпросишь, а во время войны пожертвования так и льются
рекой..."{417} Почему он так писал? Разве он не знал, что эти пожертвования
- капля в море, а вой-на-а...
- Постойте-ка! Вы такая маленькая - и так расправляетесь с разными
большими людьми! - удивился Ливенцев. - Это вы чьи-нибудь чужие слова
повторяете?
- Почему чужие? - посмотрела она на него, нахмурясь. - Я, по-вашему,
совсем не умею ни капельки думать? И ничего не умею видеть?.. Нет, я отлично
вижу и знаю, как Мане Квецинской хочется найти себе мужа. Только прочного
мужа, понимаете, настоящего, а не кого-нибудь... Ведь она не-кра-си-ва,
бедняжка, и вот ей хочется взять чем-нибудь другим... Вдруг он ей скажет:
"Ты меня выходила! Ты меня спасла! Ты меня воскресила к жизни... Без тебя я
бы погиб!.." И вдруг он женится. И потом он будет ей всю жизнь покупать
шляпки по сезону и ребят ее нянчить...
- Однако вы - язвочка! - покачал головою Ливенцев.
- Я не люблю, когда притворяются.
- Будто вы сами никогда не притворяетесь?
- Всегда!.. Я не досказала, вы меня перебили... Я не люблю, когда
притворяются и всякий расчет свой за какой-то там подвиг выдают! Охотник,
когда в болоте охотится, он тоже во всякой грязи побывает. Так ведь это же
принималось во внимание, на то у него высокие сапоги. Придет домой, снимет,
а чистые ботинки наденет. Зато же он дичь принесет...
- Что и требовалось доказать! - усмехнулся Ливенцев.
- Так только наш учитель математики говорил.
- Я тоже был учителем математики.
- Вот ка-ак! - весьма разочарованно протянула Еля.
- Вижу, что мне не следовало сознаваться в этом, но-о... что делать:
истина для меня дороже даже Платона... Знаете вы, конечно, кто был Платон?..
Не понимаю я только одного: как вы, с таким здравым взглядом на этот самый
сестризм, все-таки сестра?
- Я очень добивалась быть именно сестрою... Почему? Я вам уже сказала
почему: потому что полковник Ревашов теперь на фронте.
- Но ведь в том же полку и ваш отец врачом... Теперь я кое-что понимаю.
- Что вы понимаете?.. Не-ет! - покачала головой Еля. - Нет, вы не
понимаете! Полковник Ревашов... может быть, он уже генерал теперь; я не
всегда газеты читаю... это тот самый человек, который растоптал мою душу.
- А-а!..
Ливенцев посмотрел на нее пристально, но у нее были только грустные, а
не возмущенные глаза; они округлели, стали больше, заметнее на ее лице, даже
половину всего этого небольшого лица заняли теперь глаза, но глаза
сосредоточенно-грустные.
Перевалившее за полдень солнце било теперь в верхнюю часть окна, под
которым сидела Еля, и Ливенцев замечал, как мелко дергались ее полные, почти
детские губы, но тоска глаз была сухая.
- Он, этот Ревашов, несомненно как-то обидел вас? - с усилием спросил
Ливенцев.
- Как-то? Почему "как-то"?.. Это всем известно, как именно! -
подбросила вдруг голову Еля.
- Допустим, что известно и мне... - сказал Ливенцев, но почему-то
сказал это с трудом.
Он сам себя ловил на том, что предпочел бы этого не знать; что если бы
не было совсем какого-то полковника Ревашова у этой странной маленькой
сестры, то ему было бы гораздо приятнее сидеть у нее за столом, делать вид,
что нравятся мучнистые дешевые конфеты и жидкий чай, смотреть ей в капризно
меняющие выражение глаза и слушать какие-то с чужих слов, а не ее
собственные, конечно, рассуждения о сестризме.
- Допустим, что знаю и я, как растоптана ваша душа этим... боюсь
ошибиться в чине и потому скажу - генералом. Но все-таки - он на фронте, вы
здесь. Если вы даже задались целью найти его, чтобы сказать ему: "Ты -
негодяй и подлец!", то... как же все-таки могли бы вы это сделать?
- Я чтобы сказала ему: "Негодяй и подлец!"?.. Почему? - очень удивилась
Еля.
- А что еще хотите вы сказать ему? - удивился теперь уже Ливенцев.
- Я? Я просто хотела бы поступить отсюда в санитарный поезд... в
санитарный поезд, который эвакуирует раненых с фронта в тыловые лазареты.
Может быть, тогда...
Она запнулась было, лицо ее вдруг стало растерянным, губы дернулись,
но, оправившись, она закончила:
- Может быть, будет ранен полковник Ревашов... вот так, например, как
брат Мани Квецинской, осколком шрапнели в левую руку... и пусть даже
контузия правого бока... а я тогда...
- Ах вы, Ярославна, Ярославна! - улыбнулся Ливенцев и покачал головой.
- И тогда вы омочите бебрян рукав в Каяле-реке и утрете своему князю
глубокие раны на теле?
- Не глубокие, нет!.. Я совсем не хочу, чтобы они были глубокие! -
вдруг топнула ногой и закусила губу Еля.
- Так! Вы не хотите, чтобы глубокие... Но почему же вы... почему вы мне
говорите все это? Вы не считаете меня, значит, ни... как бы это сказать?..
Вообще я ни в какое сравнение не могу идти с этим вашим генералом, в свое
время растоптавшим вам душу? - с какою-то даже ему самому незнакомой
искренней горечью спросил Ливенцев.
И Еля поднялась со стула, поглядела на него вбок, совсем по-взрослому,
и ответила:
- Что же, вы меня за дуру принимаете? Будто я могу думать, что у вас
нет своей сестры милосердия?
Это было сказано таким тоном и так смотрела в это время Еля, что
Ливенцев звонко расхохотался.
Потом он поднялся, сказал:
- Ну, Еля, вы устали от дежурства, - отдыхайте, а я уж пойду.
Она не останавливала его, но глядела на него исподлобья очень почему-то
серьезно, почти обиженно, а когда он уходил, сказала:
- Вы все-таки заходите к нам как-нибудь. Если меня не будет, то Маня...
Она - умная. Она не будет вам говорить того, чего не надо... Зайдете?
Обещайте!
Ливенцев обещал.
"VIII"
10 марта звонили во все колокола и служили молебны в церквах: Перемышль
сдался.
Правда, слухи о взятии этой крепости появлялись часто, но теперь уже
официально сообщалось, что генерал Кусманек, комендант Перемышля, согласился
на сдачу без всяких условий, и армия, осаждавшая Перемышль, освобождалась,
таким образом, "для борьбы с коварным и сильным врагом на других участках
борьбы".
Но главное, что поражало воображение при этом, это огромный гарнизон
крепости, взятый в плен: сто двадцать тысяч человек, - целое войско! - из
них девять генералов и две с половиной тысячи офицеров.
Заколыхались всюду на улицах флаги, как в царские дни, как в недавний
приезд царя, да это и был, конечно, царский праздник, - праздник того, кто
был одним из зачинателей ужаснейшей бойни и хладнокровно, и планомерно, и
всеми средствами проводил ее, выйдя уже из своего царскосельского покоя и
появляясь то в Зачорохском крае, в Саракамыше, то в Севастополе, то в
Гельсингфорсе, везде принимая однообразные парады бесчисленных "молодцов",
"орлов" и "братцев", отправляемых на убой.
В телеграммах сообщалось, что теперь был он в ставке верховного
главнокомандующего, где "радостная весть о победе застала верховного вождя
русской земли, и в общей молитве благодарения богу сил и правды слились и
царь и полководец его со своими сподвижниками".
Если молились в ставке, то должны были молиться и в Петрограде, и в
Москве, причем сообщалось в телеграммах, что "в рабочих районах известие о
взятии Перемышля было встречено рабочим населением не менее радостно, чем в
центральных частях столицы".
Зашевелились славянские организации, и вновь и вновь заговорили на
разрешенных манифестациях о священных общеславянских задачах, о великих
последствиях для славянства этой войны, о близости решения русских задач в
Дарданеллах и о православном кресте на святой Софии.
В то же время где-то в конце телеграмм мелким шрифтом сообщалось, что
"под августейшим председательством великой княгини Марии Павловны состоялось
совещание для обсуждения мер против участившихся за последнее время пожаров
на фабриках и заводах, преимущественно изготовляющих предметы военного
снаряжения".
Кроме того, опубликовывался высочайший указ от 8 марта, которым
возлагалось на министра путей сообщения "объединение деятельности военных и
гражданских властей по снабжению топливом соответственных учреждений и
предприятий", - указ, из которого видно было, что даже учреждения и
предприятия остались без дров и угля, нечего говорить просто о "населении",
а прошло всего только семь с половиной месяцев войны, рассчитанной лордом
Китченером на четыре года.
Был парад войскам севастопольского гарнизона: около собора перед
стареньким комендантом крепости генералом Ананьиным прошла церемониалом и
дружина. Генерал проверещал по-козлиному: "Спасибо, молодцы-ратники!" - и
ратники ретиво ответили: "Рады стараться!"
Потом у того же собора прошлась процессия с духовенством и хоругвями
впереди. Несли царский портрет и пели "Спаси, господи, люди твоя...", но не
было стройности в этом пении, выручали только громкоголосые дьяконы и
отчасти дисканты и альты из певчих, и получалось как-то так, что полная и
незыблемая уверенность в том, что господь непременно услышит и спасет и даст
победу царю над немцами, была у одних только дьяконов, а самая прочная,
твердокаменная - у протодьякона Критского, обладателя здоровеннейшей,
всепокрывающей октавы, похожей на разговор пушек.
Через день после этого празднования победы под Перемышлем, в
воскресенье, офицерство дружины вздумало устроить свои праздник, для чего
ввиду теплой погоды была выбрана местность, достаточно удаленная от города и
в то же время вполне уютная - Французское кладбище.
Многие исторические города - это города развалин и огромнейших кладбищ.
Так как Севастополь тоже был признан когда-то удобным для того, чтобы убить
здесь не одну сотню тысяч человек железом, свинцом и холерой, то несколько
братских кладбищ расположилось в его окрестностях, и после Русского кладбища
- Французское второе по величине. Все памятники на нем заботливо охранялись;
в просторном доме там прекрасно жил сторож с большим семейством и даже
разводил павлинов.
Чтобы добраться туда, взяли трех парных извозчиков, причем хитроумный
Гусликов, затеявший этот пикник, посадил Ливенцева вместе с Фомкой и Яшкой,
а сам со своей дамой из Ахалцыха уселся против Пернатого и Анастасии
Георгиевны. В экипаж к Мазанке, Урфалову и Кароли втиснулся никем не
прошенный Переведенов. Впрочем, не были приглашены и кое-кто еще из дружины:
сам Полетика по причине его семейного горя, трое зауряд-прапорщиков по
причине их маленького, как теперь уже вследствие дороговизны оказалось,
жалованья (хотя Ливенцев получал столько же, сколько они, но его упорно
продолжали считать богатым); наконец, Эльша не приглашали потому, что
близкое знакомство со всеми зауряд-дамами Севастополя очень гибельно
отозвалось на его здоровье, и в последние дни он ходил мрачный и трезвый и
значительно похудевший, - бычьего подгрудка как не бывало, вместо него
жались одна к другой многочисленные желтые складки. Лечился он у местного
специалиста по секретным болезням и при встречах сам уныло просил не
подавать ему руки.
Ливенцев, сидя против Фомки и Яшки на переднем сиденье экипажа, отлично
понимал, конечно, что он должен был говорить всякие смешные вещи,
рассказывать анекдоты или даже показывать какие-нибудь фокусы, как это
отлично умеют делать признанные дамские кавалеры, молодые подпоручики или
даже поручики, если они не женаты. Но он вообще плох был насчет анекдотов, и
легкие разговоры ему далеко не всегда удавались, - он больше любил слушать,
что говорят другие, и теперь надеялся больше на бойкую Фомку, чем на ее
сестру.
Они принарядились обе: на них были задорные шляпки, с красной розой у
Фомки и с синей у Яшки, новенькие модные, должно быть, жакеты и коричневые
лайковые перчатки, и они так ожидающе смотрели на него, когда тронулись
лошади, что он понял их: с ними можно было говорить о чем угодно, только не
о взятии Перемышля, и он сказал вдруг:
- Вы бывали в Москве?
- А что? В детстве один раз были, - ответила Фомка.
- Там есть одна улица, называется Коровий Брод. Красивенькое название,
не так ли?
- О, очень!
- Изволь-ка жить на такой улице! - засмеялась Яшка.
- Даже и сказать кому-нибудь неловко, а? "Живу на Коровьем Броде", -
черт знает что! Но если когда-нибудь вам придется все-таки жить на этой
улице, говорите: "Живу на Босфоре". Это, представьте, одно и то же!
- Рас-ска-зы-вайте! - вознегодовала Фомка, а Яшка рассмеялась звонко.
- Вот видите, как бывает с правдой: ее всегда принимают за обиду или за
шутку, смотря по темпераменту. Между тем Босфор по-гречески значит - Коровий
Брод. Это совершенно буквально! Зато красота-то какая: Бо-сфор!
- Нет, вы в самом деле это? Вы не шутите? - спросила Яшка, между тем
как Фомка смотрела испытующе.
- Совершенно серьезно! Так иногда можно красиво сказать что-нибудь не
совсем даже и удобное для разговора.
- О-о, вы - хитрый! - подняла палец Фомка.
- Если бы я был хитрый, я догадался бы, поступаете вы на курсы сестер
милосердия или нет.
- Нет! Теперь во всяком случае нет! - решительно сказала Фомка. - Ведь
курсы теперь уже стали длиннее, чем раньше, - несколько месяцев, а война
теперь уже скоро окончится.
- Вот как! Почему?
- Ну, конечно, - раз взят Перемышль! - пожала плечами Яшка.
- Так что и вашу будущую судьбу делают события на фронте? - как бы
удивился Ливенцев. - Вот как печально! Совсем бы другое дело, если бы вы
занялись математикой.
- Ффу! - сказали разом обе сестры. - Женщины - и вдруг... математика!
- Не скажите, иногда бывают женщины-математики.
- Ну, одна там какая-нибудь на сто пятьдесят миллионов! - бурно, как и
не ждал Ливенцев, вознегодовала Яшка.
- Просто выродок какой-нибудь, монстр! - скрепила Фомка. - И
первостатейный урод при этом!
- Гм... Я вижу, что вас на такой мякине, как математика, не проведешь,
- улыбнулся Ливенцев. - Это напоминает мне одни старые стихи... Пришел,
видите ли, с двумя девицами молодой человек в зоологический сад, а там,
между прочим, огромная клетка с огромными птицами. Естественно, девицам
хочется узнать, что за птицы такие.
Желая отличным познаньем блеснуть,
"Орлы!" - отвечает им франтик
И, вздохом волнуя тщедушную грудь,
Поправил на галстуке бантик.
И как настоящий злодей-сердцеед,
Он к клетке подвел их с поклоном,
Но девы, приняв за насмешку ответ,
Вещают торжественным тоном:
"Все ваши насмешки нисколько не злы,
Вы нас не морочьте словами.
Мы знаем отлично без вас, что орлы
Бывают с двумя головами!"
Ливенцев, окончив чтение стихов, думал, что Фомка и Яшка обидятся, но
они довольно весело рассмеялись над явной глупостью каких-то двух девиц,
живших в старинное время. Конечно, они-то сами знали, что орлы...
- Орлы бывают даже ручные, если их маленькими поймают, - сказала Фомка.
- Да, папа рассказывал, что на Кавказе где-то, где он в полку служил,
были на одном дворе ручной орел и ручной медвежонок, - добавила Яшка.
- Только орел стал все-таки потом драть кур, - припомнила Фомка.
- А медвежонок таскал всякую еду из буфета и все в саду обнес, -
припомнила Яшка.
- И орла потом продали персам...
- А медвежонка продали цыганам...
- Ага! Персам, должно быть, для охоты? - думал догадаться Ливенцев. -
Хотя охотятся, кажется, только с кречетами, соколами, ястребами, а орлы к
этому не так способны.
- Не знаю уж, зачем его персы купили, - не помню... А медвежонка цыгане
научают всяким штукам, - сказала Фомка.
- А потом им деньги з