Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
ленькой девочкой, брошенной в
водоворот жизни не на чью-нибудь заботу о ней, а только на его личную. Она
же, Варя, как будто тоже в этот миг прониклась вся целиком его к ней
участием и подняла на него совсем детские, хотя и в слезах еще, но такие
сияющие глаза...
Этот долгий и благодарный взгляд, из всей самой сокровенной глубины ее
идущий, как солнце, прянувшее на поля после летнего дождя, и притянул его,
известного художника, к ней, еще гимназистке, только что перешедшей в
последний, восьмой класс, где она должна была сменить свое коричневое платье
на серенькое, неизвестно почему и зачем введенное для восьмиклассниц.
Носить это серенькое платье Варе уже не пришлось, и к тетке-кассирше
она не заезжала: она поехала туда, куда направлялся он, - в Архангельск, где
летом солнце как бы боится опуститься в слишком холодные зыби Белого моря:
только прикоснется к ним и стремительно начинает подниматься опять в
бледно-голубое небо, спасая свой пыл и свое сиянье.
Там, в Архангельске, и Варя обзавелась этюдником и, сидя рядом с ним и
поминутно заглядывая в его холст, как школьница в тетрадь своей соседки по
парте, - гораздо более способной соседки, - пыталась делать этюды маслом, а
он говорил ей добродушнейшим тоном:
- Это меня в тебе поражает, Варя! У тебя совсем нет почему-то чувства
тона. Даже и заглядывая все время ко мне, ты все-таки кладешь гуммигут
вместо золотистой охры, а вместо берлинской лазури кобальт!
- Не чувствую тона? - возражала она задорно. - Это просто потому, что
меня эти здешние тона твои совсем не волнуют. Я к ним отношусь хладнокровно,
если ты хочешь знать. А вот если бы вместо Белого было передо мною Черное
море, тогда бы совсем другое дело.
- Черное море велико, - пытался он ее понять. - О какой именно
местности ты думаешь, когда говоришь это?
- Да вот хотя бы Крым, например!
- Есть Крым, есть и Кавказ... Есть Тамань, Геленджик, Одесса... Все это
на берегах Черного моря.
- Мне хотелось бы только в Крым! - пылко сказала она.
- Что же тут такого неисполнимого? Крым так Крым! Долго ли умеючи!
Никто не помешает прямо отсюда взять да и двинуться в Крым.
- Правда? Поедем? В Крым? - И она бросила палитру свою и кисть на
землю, довольно далеко от себя кинула неодобренный им этюд, и как же бурно
тогда она его целовала!
И весь конец лета, и всю осень он провел с нею в Ялте, в Алупке, в
Мисхоре, где она уже совсем не прикасалась к этюднику, говоря часто:
- Нет, куда уж мне покушаться на красоту такую! Это только тебе впору,
Алексей Фомич, а у меня выйдет что называется покушение с негодными
средствами!
В Ялте они и венчались, так как тогда она была уже беременной, а в
декабре поехали в Петербург, где и родился Ваня...
Медленным своим шагом, который местные остряки прозвали "мертвым",
Алексей Фомич двигался по аллейкам сада, и странно было ему самому наблюдать
работу своего воображения, которое почему-то не захотело теперь отходить от
купе вагона второго класса, в котором сидел он один... Вдруг отворяется
дверь этого купе, и в его пустынность, в его анахоретство входит девушка в
коричневом платье с черным передником и говорит улыбаясь: "К вам сюда
можно?" - и он тоже улыбался ей в ответ и говорил, делая широкий
пригласительный жест: "Отчего же нельзя?.. Входите, располагайтесь!"
"Была ли сделана тогда мною ошибка?" - думал он теперь, но, сколько ни
думал, не находил ошибки.
Тогда он не был старик, как теперь; тогда он был еще молод; перед ним
только еще открывалась широко жизнь, и входила в его купе та, с которой
предстояло ему долго потом идти одной дорогой, как бы ухабиста она ни была.
Он никогда и раньше не приходил к мысли, что совершил ошибку, связав
тогда судьбу свою с Варей, как не роптал в глубине души и на то, что в его
купе вошла курсистка Надя, но... конечно, и в первом случае и во втором
могли бы войти и другие...
И вот теперь, когда он был один в своей мастерской, к которой причислял
и сад этот, он сузил игрою воображения мастерскую до тесных размеров
вагонного купе, он отбросил самого себя лет на тридцать назад; он смотрел в
причудливый переплет оголенных сучьев и веток, - не видя его, однако, так
как с чрезвычайной яркостью отворялась перед ним дверь купе, входила новая
для него с сиянием юных одаряющих глаз и спрашивала певуче: "Можно ли в этой
пристани стать на якорь?" - и он делал свой широкий пригласительный жест и
говорил улыбаясь: "Пожалуйте! Бросайте якорь!"
Они сменяли одна другую, их было много, они были разные, и говорили
каждая по-своему и о своем, и женственное в них проявлялось у каждой
по-своему, и одна как бы дополняла собою другую, только что, неприметно для
его глаз покинувшую его купе.
То делая свои медленные шаги, то останавливаясь, то садясь на скамейку,
- единственную и рассчитанную только на двух человек, - Алексей Фомич был
поглощенно занят, как в каком-то спиритическом сеансе, вызыванием юных,
очень много обещающих девичьих лиц и ведь не бессловесных, нет... Они так
много, так горячо, так умно говорили, все эти входившие в его купе, что он
едва успевал придумывать, что бы такое ответить на их вопросы.
Он понимал, он чувствовал, что творится с ним что-то странное, но
из-под власти этого странного ему не хотелось уходить и не хотелось идти в
дом и привычно браться за карандаш, уголь, кисти. Он даже и на часы не хотел
смотреть... И где-то подспудно роились в нем мысли, что зачем-то нужны ему
эти видения, что они таят в себе какой-то особый смысл...
И только громкий отрывистый лай новокупленного Джона оглушил его и
заставил самого его очнуться, а купе вагона исчезнуть: это Феня вздумала
послать собаку сказать хозяину своему, что уже пора обедать.
Джон тыкался влажным черным носом в полу его осеннего пальто и, сбочив
голову несколько на правый бок, так что левое ухо его оказалось гораздо выше
правого, смотрел на него большими умными, явно говорящими глазами.
- Молодчина ты, Джонни, - вполне молодчина! - тронуто сказал Алексей
Фомич, потрепав его по шее и погладив по лбу. - Непременно сегодня же напишу
тебя именно так: голова направо и вниз... Очень ты мне нравишься в таком
виде. - И все время, пока Сыромолотов говорил так, Джон, чуть-чуть изменяя
наклон головы, внимательнейше глядел ему в глаза и следил за движением его
губ, точно и в самом деле стремился понять каждое его слово.
Алексей Фомич вспомнил, что бывший хозяин говорил об его уменьи искать,
нашел в кармане давно уже валявшийся там гривенник, поднес его к самому носу
собаки, отошел потом в сторону, положил монетку в середину кучи опавших
листьев, возвратился снова на дорожку, где стоял Джон, отвернув голову в
сторону дома, и сказал ему тихо:
- Ищи!
А не больше как через минуту Джон уже стоял перед ним с гривенником в
зубах и вилял пухлым хвостом, но без особого оживления, точно хотел этим
показать, что подобных детских задач неловко даже и решать собаке такого
высокого класса, как он.
Когда Сыромолотов вошел в дом, он сказал ставившей на стол тарелки
Фене:
- Ну, знаете ли, Феня, вам просто посчастливилось, а в результате мне,
конечно, найти такую собаку, как этот Джон.
- Какое же тут может быть особенное счастье, - почему-то хмуро ответила
на это Феня, - когда я этого человека уж дней пять на базаре видела. Ходит,
всем говорит: "Купите собаку, сторожа верного!" А кому ни скажет, сколько за
нее просит, все носы от него воротят. "Теперь, говорят, не только что за
собаку такие средства платить, а хотя бы нам самим кто дал столько
заработать, да еще и прокорми поди собаку такую, когда и самим кушать
нечего!"
- Это кто же так говорил?
- Кто? А кто же, как не те, какие на базар ходят! Конечно, богатые люди
на базар сами не ходят, а бедному, ему сторожа верного не требуется, как у
него сторожить даже и нечего.
- Да, отчасти это так, разумеется: собака не кусок хлеба, ее не
съешь... Хотя, читал я, какой-то из русских царей подарил китайскому
богдыхану свору гончих собак для охоты, а потом посол русский спросил
китайского придворного, - мандарина, - понравились ли гончие богдыхану. И
что же на это придворный ответил? - "О-о! - говорит. - Они под кислым соусом
изумительно оказались вкусны!"
- А может, и у нас время такое настанет, что и собачатине люди будут
рады? - совсем неожиданно для Сыромолотова спросила Феня.
Он поглядел пристально на ее посуровевшее лицо, удивился ее какому-то
новому прищуру глаз и занялся борщом, сказав:
- Чего не знаю, того не знаю... Будет такое время или нет, - поживем,
увидим. А пока что вот борщ хорош.
Он думал этой похвалой смягчить Феню, но она не смягчилась.
- Как говядина в нем варилась, так чем же он должен быть плохой! Коров,
конечно, режут несудом, потому как зима заходит, а бедным людям где для них
сена взять? Покорми-ка их зиму, - с ними наплачешься... Так то же все ж таки
корова, она для человека полезная, а не то что собака, какую только знай
корми. Богатые, они, конечно, могут себе позволить собак покупать.
- Так вы, значит, недовольны этим, Феня? Так и запишем. Но что делать,
- собака оказалась нужна, и она куплена.
- Богатые люди, конечно, они по своим достаткам живут, - буркнула Феня,
уходя из комнаты, а когда она вернулась, внося жаркое, Сыромолотов спросил
ее:
- Кажется, Феня, по-вашему, и я богатый?
- Ну, а то разве бедный, дом такой имея! - как бы даже удивилась такому
вопросу Феня и добавила строго: - Бедные люди таких домов не имеют!
Это было новое в ней: прежде Сыромолотову не приходилось этого слышать.
- В таком случае, чтобы мне вас нечаянно не обидеть, скушайте сами эти
котлеты, что вы мне принесли, а я уж так и быть обойдусь! - сказал он ей
кротко и встал из-за стола.
Потом, усадив перед собою в мастерской Джона и взяв подходящего размера
холст, палитру, кисти, он стал разговаривать с ним, как со всяким из своих
натурщиков, чтобы вызвать сосредоточенность в глазах, и с изумлением увидел,
что Джон слушал его, сбочив голову именно так, как ему хотелось.
И точно отлично привык уже он быть натурщиком, и точно двадцать -
тридцать художников писали уже его портреты, Джон высидел весь сеанс с
очевидным полным сознанием важности этого дела. Сыромолотов же, видя, что
этюд получается у него очень удачным, время от времени произносил: "Браво,
браво!.. Молодчина ты оказался!.. Брависсимо! Никак от тебя этого не
ожидал!"
Однако, когда солнце, как заметил по своему холсту Сыромолотов, стало
заходить, Джон повернул голову к окнам в сторону калитки и сначала зарычал
тихо, потом грознее, наконец залаял во весь голос и кинулся в полуоткрытую
дверь.
- Неужели приехали? - самого себя спросил Алексей Фомич и себе же
ответил: - Вполне возможно.
И как был, - с палитрой и кистями, пошел вслед за своим натурщиком.
Что это действительно приехала Надя и привезла Нюру с ее младенцем, об
этом нетрудно было догадаться, так как свирепый лай Джона вдруг оборвался:
точно кто-то урезонил его, что не принято лаять на своих.
Когда Алексей Фомич положил на шкаф в прихожей палитру и кисти и вышел
на крыльцо, Надя, с белым свертком в обеих руках, ребенком сестры, шла от
калитки рядом с Нюрой, а за ними показалась, едва протискавшись в калитку,
Феня, с чемоданами, хотя и не маленькими на вид, но как будто легкими, и,
обнюхивая один из этих чемоданов, подпрыгивал около нее возбужденный таким
событием Джон.
И вот когда к крыльцу в первосумеречном свете и в запахе нагревшихся за
день опавших листьев шла вместе с Надей Нюра, Алексею Фомичу стало вдруг
понятным, почему это все утро до обеда представлялось ему назойливо купе
вагона и те, кто входили в это купе.
Тогда только подходила еще, а теперь вошла Нюра, и без ребенка, точно и
не была замужем. И ребенок был как будто и не ее совсем, а Нади, которая так
бережно его и несла. Нюра же шла как бы девушкой, ищущей и пытливой, куда
более молодой на вид и более красивой и одетой заботливей, и взгляд ее глаз,
пойманный зорким глазом художника еще издали, показался ему более глубоким,
чем Надин... Вот подойдет к нижней ступеньке крыльца и спросит певуче:
"Можно мне расположиться тут у вас?" А у него уже готов для нее ответ:
- Пожалуйста, располагайтесь, как у себя дома!
Но первое, что он услышал, было не Нюры, а Нади:
- Понимаешь, Алексей Фомич, Алеша-то всю дорогу спал себе непробудно и
сейчас спит! Посмотри, какой!
И она тихонько отвернула что-то белое, из-за которого показалось
маленькое, кругленькое розовое личико с закрытыми глазками; и прежде чем
поздороваться с Нюрой, Алексей Фомич наклонил свою большую голову над этим
личиком и только после того, как на возбужденный вопрос Нади: "Правда,
хорош?" - ответил: - "Очень хорош!" - повернулся к Нюре, смиренно стоявшей
рядом, и, не сказав ей ни слова, обнял и поцеловал в открытый заломом синей
осенней шляпки левый висок.
Через час, когда уже совсем смерклось, когда закрыли ставни, зажгли
лампы и сели за стол, на котором приветственно пел самовар, Нюра подробно
рассказала Алексею Фомичу о своей квартирной хозяйке, а когда рассказала
все, что могла, перешла к тому, что занимало Сыромолотова гораздо больше, -
к аресту мужа.
- Какие же все-таки обвинения предъявлены Мише? - спросил Сыромолотов.
- Ведь не могли же так вот, здорово живешь, прийти и забрать его!
- Отчего же не могли, раз был такой приказ начальства? Именно так и
сделали: пришли и приказали одеться и выходить вместе с ними. Называется это
у них арест предварительный, - объяснила Нюра. - Миша мне и до этого
говорил, чего хочется Колчаку: создать видимость того, что на "Марии"
готовилось восстание матросов.
- Как на "Потемкине" в девятьсот пятом году, - подсказала Надя.
- И как на "Очакове", - добавила Нюра. - А то еще было, он мне говорил,
на Балтийском море ровно год назад... Там тоже маленькое волнение матросов
было, совсем неважное, из-за какой-то каши, какую дали на ужин вместо
макарон... Это на линкоре... сейчас вспомню... "Гангуте"... Ни до чего
серьезного дело там не дошло, кашу выбросили за борт, а вместо нее дали
матросам консервов, и никто из офицеров не был убит, и ни в кого из матросов
офицеры не стреляли, - вообще обошлось без жертв, как говорится, а все-таки
что же начальство сделало? Приказал командующий флотом окружить этот самый
"Гангут" миноносцами и подводными лодками и самым варварским способом его
взорвать, нисколько его не жалея, а ведь он огромный корабль!.. Так что,
если бы только хоть один на нем выстрел услышали, - значит, бунт, конечно:
взрывай его и топи!
- Чем же виноват этот самый линкор, чтобы его топить? - захотел узнать
Сыромолотов.
- А чем виноваты офицеры на нем? Ведь если не все, то многие все-таки
могли бы погибнуть при взрыве, как и на "Марии" погибли!
- Чем виноваты, говоришь? А вот именно тем, что не сумели держать
команду в ежовых рукавицах! Вот за это и иди вместе с ней ко дну! - пылко
объяснила Нюра. - Нам, дескать, такие офицеры не нужны! И не только какой-то
один "Гангут", - весь флот могли бы взорвать, лишь бы революция не началась!
Вот как напугали правительство наши черноморцы в пятом году!
- Хорошо, что ты мне сказала насчет "Гангута", Нюра, - я ведь этого
совсем не знал, - заговорил медленно Сыромолотов. - Ведь Колчак, он к нам в
Севастополь из Балтийского флота и, кажется, там именно эскадрой миноносцев
командовал... Никакой не будет натяжки, если допустить, что он-то и получил
год назад приказ взорвать "Гангут" во избежание бунта матросов. Значит,
практика в этом деле у него была. А почему бы не мог он вообразить и теперь
у нас, что "Мария" - это тот же "Гангут", так как на ней матросы не были в
восхищении от его похода на Варну? Не восхищаются командующим, значит, жди
от них разных козней. Поэтому, дескать, лучше всего эту "Марию" взорвать...
Что и было сделано по его приказу!
- А Миша зачем же в таком случае арестован? - спросила Нюра.
- Вот на! Зачем? Затем же, зачем вор кричит, когда убегает: "Держи
во-ора!" Вот за этим самым. Надо найти козла отпущения.
- Все-таки тебе, Алексей Фомич, надо бы съездить в Севастополь,
поговорить с Колчаком, - сказала Надя, но Сыромолотов только усмехнулся:
- О чем говорить? Я ему про Фому, а он мне про Ерему? Разве не знает
кошка, чье мясо съела? Еще, пожалуй, подумает, что я добиваюсь чести его
портрет написать! Эти всякие честолюбцы и карьеристы, они на том и стоят,
что художники должны все гуртом, сколько их есть, писать их портреты, а
поэты, все, сколько есть, в стихах их славословить! Ты знаешь, сколько
поэтов во Франции написали стихи на рождение сына Наполеона?.. Не знаешь?
Тысяча триста! Вон сколько нашлось тогда негодяев во Франции, найдет и
Колчак для себя и поэтов и портретистов, только я не попаду в их число.
Нюра с полминуты смотрела на Алексея Фомича и выкрикнула для него
неожиданно:
- Так вы, значит, ничего... ничего не хотите сделать для нас с Мишей?
И как тогда, давно, в купе вагона, у Вари, глаза ее стали набухать
слезами, отчего Сыромолотов поморщился, говоря:
- Не "не хочу", а "не могу", что ведь совсем не одно и то же!.. А
добавить к этому я могу то, что, по-моему, ни мне, ни кому-либо другому даже
и хлопотать о Мише не стоит, - вот что!
- Почему?
- Потому что я художник и мыслю образами, а не силлогизмами, - вот
почему!
- А что это значит "мыслить образами"?
Сыромолотов поглядел на Нюру строго, - не придирается ли просто к его
словам, но увидел откровенно непонимающее молодое лицо и заговорил, подбирая
слова, как бы объясняя и себе тоже:
- Мыслят люди обыкновенно как? Из опытов делают предпосылки и посылки,
а из них уже выводы, заключения... Сорок или сто выводов дают в сумме общий
вывод, и тогда говорят: "Незнанием законов не отговаривайся!.." А у нас, у
художников, не силлогизмы, а картины... Одна, другая, двадцатая, сотая, и
вот художник через эти картины делает прыжок в будущее, - львиный прыжок,
поэтому безошибочный... Логически мыслящие вычисляют, а мы, художники,
постигаем... "Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со
мною?.." Это логически мыслящий Олег сказал кудеснику, то есть чудеснику, то
есть художнику... И художник ответил ему картиной: "Примешь ты смерть от
коня своего". А ведь Олег этот тоже был "Вещий", а не то чтобы густомысл
какой! Однако "любимцем богов" оказался чудесник, - художник.
- Ну, хорошо, вы "мыслите образами", а дальше что? - вырвалось у Нюры.
- А дальше вот что. Книга грядущего для меня, художника, ясна, и я в
ней читаю, что... Пройдет каких-нибудь несколько месяцев, и... начнется
кавардак со стихиями! И Миша-то твой уцелеет, благо под замком сидит, а вот
уцелеет ли Колчак, это еще бабушка надвое сказала!.. У матросов на "Гангуте"
не в каше, конечно, было дело, а в том, что им не за что было воевать, и они
это пытались громко сказать, но... поторопились: не назрел еще нарыв, не
пришло время для взрыва общего. А теперь мне, художнику, видно: назревает
взрыв! Не на "Марии" только, а всероссийский!.. И не матросы только, а и
солдаты на фронте, и все, кто не может теперь даже собаку свою прокормить
здесь в