Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
ончил по-детски: - теперь я так... - и в первый раз улыбнулся ей.
X
В номере гостиницы, не очень просторном, но чистом, с высоким
потолком и свежей скатертью на столе, окна выходили не на двор, а на
улицу.
Женщина раздевалась медленно, итак все было ново следившему за ней
Матийцеву: и сложная шнуровка ее ботинок, лакированных, модных должно
быть, на очень высоких, немного сбитых каблуках, стыдливое кружево
рубашки, и красные продольные вдавлины на боках от корсета.
Теперь - без платья, без ботинок и без огромной наколки на голове -
она стала совсем тоненькой, маленькой, скромно, по-девичьи причесанной,
только глаза большие и белые щеки оставались те же.
Иногда глядеть на нее было как-то неловко, и он отводил глаза к окну,
за которым нельзя было ничего рассмотреть.
- Почему это так много жилок на плече? - спросил, смутно жалея,
Матийцев.
- Жилок?.. Не знаю почему... Мраморная...
(Чуть заметно вместо "почему" вышло у нее "поцему").
И, как бы немного дичась его, она говорила:
- Почему-то я черная... Мать меня всегда, бывало, звала: цыганская
потеряшка... "Цыганская ты моя потеряшечка!" Цыгане из задка потеряли...
А потом, точно привыкла к нему, сказала уж шутливо:
- Я и гадать умею: жу-жу-жу, жу-жу-жу, - папиросы Бижу...
Ключицы у нее выдавались, и под ними нежно темнели легкие впадинки. В
этих, по-вечернему неясных, линиях и пятнах было что-то схожее с виденным
раньше и так любимым у Лили, и, заметив его взгляд, неотрывно ушедший в
эти именно скрипично-певуче-изогнутые кости, она поежилась всем телом и
спросила:
- Я вам не нравлюсь?.. Вы любите полных?..
- Нет, я всех люблю... всяких... - Матийцев смешался и, прижимаясь
благодарно к ее плечу, шептал: - Ты теплая... и ты живая... и ты милая...
- целовал ее руку правую, тоже с синими жилками, слабую и легкую, говоря:
- Вот эта самая!.. - и голову с простым пробором посередине, и бледную
длинную щеку... Все казалось ему, девственнику, так неслыханно волнующим,
точно припал к истокам всякого земного бытия.
Когда он спросил, как ее зовут, так испугался вдруг, зачем спросил:
что, если зовут тоже Лилей? - Но ее звали Полей, и он повторял благодарно:
- Поля... Хорошее имя: Поля...
- Вы что так нежно обращаетесь, как будто странный?
- Как? Я - странный? - живо отозвался Матийцев. - Что глаза у меня
блестят?
- Дда-а... и вообще... Вы кто сами?
- Я, видишь ли... - он взял ее доверчиво за руку и посмотрел в глаза:
- Завтра... нет уж, даже сегодня, а не завтра... буду совсем никто...
понимаешь?.. Падаль!
И, представив, что глаза у него теперь как-то особенно блестят и,
может быть, пугают ее, Матийцев сощурился и наблюдал за нею, но она не
поняла ничего; она остановилась только на слове "сегодня" и спросила:
- А какой теперь час? Теперь уж поздно, должно быть?.. У вас есть
часы?..
Внимательно взяла в руки его часы, всегда валявшиеся у него просто в
боковом кармане, и спросила:
- Почему же ваши часы не на цепочке?
И так мило, совсем по-детски выходило у нее вместо "ч" - "ц" и
обратно: чепоцка, цасы... не грубо, а чуть-чуть, намеком: скользящие
звуки, похожие на "ч" и на "ц".
- Господи, поцти цас, - как поздно! - и заговорила о своем: - У меня
есть художник знакомый, очень, очень на вас похожий, - только он выше... У
него в квартире по всем, по всем стенам картины: все женщины голые...
Зачем это?.. Безобразие какое!.. Он и меня уговаривал, чтобы я тоже так, -
ну, конечно же, я отказалась, как можно!.. Я женщина строгая, и у меня
дети - двое малюток... Я их кормлю.
И с большою тоской в голосе и со слезами, проступившими на глаза,
докончила неожиданно:
- Как же он смел, подлец, меня так назвать?.. А?.. Ведь он меня не
знает?.. А квартальный мое имя и фамилию записал и составит теперь
протокол... Что, если мне желтый билет дадут?
Матийцев глядел в ее влажные глаза, гладил руку и видел, как дорога
она ему, эта женщина... последняя в его жизни... Эта мысль его удивила:
вот кто у него последняя, кому он может что-то сказать затаенное, кого он
может ласкать, кем он сам будет обласкан... час назад ее не было, - теперь
есть.
Он так и говорил ей, обнимая:
- Сегодня вечером я буду падаль, и ты у меня последняя... Вот
странность!.. - а чтобы ее успокоить, добавлял: - Нет, желтого билета тебе
не дадут, что ты выдумала? Не дадут, конечно: зачем?
Кто она была, эта последняя женщина его, не хотелось об этом думать и
спрашивать не хотелось... Хотелось только рассказать ей самое важное:
- Вот... Что мне осталось еще сегодня?.. Отдать деньги какому-то
Мирзоянцу, пятьсот рублей... (Он пощупал пакет в боковом кармане - цел ли?
- не нащупал как следует, вынул его, посмотрел и положил снова в
карман...) Написать два письма... или три... и все... И только всего... И
как хорошо это, что так мало!.. - Потом вспомнил: - А ты знаешь, я ведь
сейчас проигрался в клубе! Да, да!.. Восемьсот рублей!.. Оглянуться не
дали, не больше как в полчаса обчистили какие-то гуси и спасибо не
сказали...
Он улыбался почти весело, говоря это, но когда заметил, как она
глядит на него, смутился, подошел к небольшому зеркалу, висевшему над
комодом, поправил волосы, галстук, провел по лицу рукой...
- Действительно, - сказал он, - глаза у меня почему-то блестят, и вид
странный, но это ничего: это от бессонницы - ты не бойся.
Прежде Лиля тут же где-то стояла бы как призрак, если бы с ним
случилось такое, как теперь, но это оказалось сильнее памяти о Лиле. Все
было таким особенным и дорогим теперь в этой незнакомой женщине с теплыми,
скромными, стыдящимися, домашними большими глазами, и хотелось прикасаться
к ней нежно-нежно, бережно-бережно, чтобы ничем не показать ей, что он
просто ей заплатит, когда она соберется уходить; и все время чувствовалась
к ней какая-то благодарность, которую не выразить нельзя, а высказать
почему-то стыдно, и выйдет не то. И с нею, чужой и близкой, не
вспоминалось уже о тех двух или трех письмах, которые нужно писать сегодня
вечером... Вот в чем была странность.
Он думал, что не заснет до рассвета, но уснул сразу и крепко:
сказалось долгое недосыпание и внезапный покой.
...Вот какой сон он видел.
Зеленый сочный луг весь в росе вечерней, на нем тропинки, и поперек
тропинки прямо на его пути улеглась огромная красно-пегая корова, до того
огромная, что даже противно было. Он ударил ее палкой - она не поднялась,
только кожа лопнула на месте удара. Потом он ударил ее еще, и опять
лопнула кожа, и сколько он ни бил ее - все кожа лопалась и обвисала
жирными лохмами. Наконец, когда он освирепело ударил ее по глазам,
поднялась корова, и вся похудевшая вдруг - кости да кожа лохмами, вся в
крови, и глаза в крови, повернулась к нему и глянула, как человек. От
страха он попятился и побежал, но со всего луга поднялись точь-в-точь
такие же коровы, глаза в крови и кожа лохмотьями - и когда он понял, что
некуда уйти, что они ждут его, что он погиб, то от холодного ужаса
проснулся и по привычке к одиночеству не скоро догадался, кто же это, весь
в белом, стоит смутно посреди комнаты?.. Через момент вспомнил, где он и
кто это, только не мог понять, зачем она там и что делает? Слабый свет шел
из коридора через окошечко вверху дверей, и, присмотревшись, он увидел,
что Поля возится тихо около стула, на который он бросил свою тужурку.
- Ты что, Поля?
Она отшатнулась и не сразу ответила:
- Папиросы... Где у вас папиросы?
- Я не курю, Поля.
- Ах, вот как!.. Не курите?.. А у меня все вышли, и так смертельно
курить захотелось!.. Ну, я воды выпью - ничего.
Напившись, легла снова и была такая нежная и, лаская его, все
говорила:
- Какой вы красивый!
После этого новый сон Матийцева был особенно глубок и крепок. Только
перед тем, как проснуться ему, что-то померещилось легкое и плывучее, а
потом почему-то насильно стали ввязываться в это легкое, неосязаемое
бессвязные, навязчивые строки:
Плочено - не плочено,
Краса не обмолочена, -
Не от-вер-нешься!..
Как будто стоял кто-то вроде старого николаевского солдата над ним у
изголовья и все долдонил довольно браво, но одно только это, и он с ним
как будто спорил, что это бессмыслица. Но строчки все поворачивались сами
по себе, тяжело, как мельничные колеса на напоре, и неосязаемое вытеснили,
заслонили, а сами остались: каждое слово отдельно, шершавое, ни к чему:
Плочено - не плочено,
Краса не обмолочена...
"Краса, краса!.. Какая краса?" - спорил во сне Матийцев. А другой
отвечал: "Краса - красная". И навязывал еще такие же глупые строки:
Крестися - не крестись,
Молися - не молись, -
Не о-то-бьешься!..
А потом тут же подхватывал с подтопом очень быстро:
Плочено - не плочено,
Краса не обмолочена, -
Не от-вер-нешься!..
"Позволь! Ведь все это дикая чушь!" - кричал он во сне кому-то, а
кто-то этот отвечал: "Мало бы что чушь!", - разевал широченный рот до ушей
черт знает зачем и неотступно вертел перед ним слова, как пестрые кубари
топорной работы.
И когда, окончательно осерчав на этого николаевского, или кто он там
был, открыл глаза Матийцев, он увидел свой номер весь в дневном свету.
Вспомнил про Полю, но ее не было, и не было ее шляпки с красным отворотом,
ни лиловой накидки, ни ридикюля.
Было ясно, что она ушла от него к своим малюткам, которых кормит, и с
чувством нежной благодарности к ней Матийцев подумал, что она, должно
быть, придет еще, или, гордая, не захотела, чтобы он унизил ее
предложением платы за ночь, и нарочно тихо ушла, не простясь, когда он
спал.
И еще о чем-то очень красивом грезилось, когда он лежал теперь с
закрытыми глазами. Представлялись какие-то неясные истоки бытия, к которым
он припал, чтобы ожить, и что привело его к ним мудрое темное чувство,
гораздо более мудрое, чем светлый разум, и теперь он хотел определить это
темное чувство, чтобы разум поклонился ему, а разум отказывался его
искать. Была блаженная утренняя молодая лень во всем теле, которой давно
уже не испытывал Матийцев. Припоминались вдавлины от корсета на теле Поли,
башмаки со сложной шнуровкой, плечо - все в синих слабых жилках, запах
пудры и каких-то духов, и все это хотелось пережить еще и еще и, главное,
осознать. Вспоминались и сны и пробуждения, но образ женщины в белом
посреди ночного, слабо освещенного номера выдвинула память внезапно, точно
выстрелила им около ушей, - смутный образ женщины, искавшей папирос в его
тужурке, - и внезапно же представился толстый пакет Безотчетова, который
нужно было передать Мирзоянцу. Несколько длинных тревожных мгновений, - и,
окончательно проснувшись, он бросился к тужурке; пакета не было ни в
боковом кармане, ни в других карманах - нигде.
Это вышло так как-то гадко и нелепо, что долго не верилось. Он все
искал пакета там, где очутиться никак он не мог. Это была как бы и не
простая кража, так же возможная здесь, как проигрыш в игорном зале, но
злостная подлость того, в кого поверилось.
Он позвонил, спросил коридорного, когда ушла Поля. Оказалось, ушла
еще в восемь часов, а теперь шел уже первый. Коридорный этот был
толстоносый малый с узкими глазками и прыщавым лицом. Вид у него был явно
недовольный. Он сказал:
- Удивительно, барин, как будто у нас нет девиц приличных. Было бы
просто зайти и сказать мне, я бы вам достал замечательную из модной
мастерской, а то...
- Ступай вон! - перебил изумленный Матийцев.
Долго не мог он понять только одного: на что надеялась она, когда
крала деньги? Но потом ясно стало: она убедилась почему-то в том, что он,
Матийцев, денег этих искать не будет, что ему все равно: что отдать их
кому-то, что проиграть, что хотя бы это, последнее, - если бы даже их
украли... И наконец, разве он не сказал ей, что сегодня вечером умрет? В
это поверилось; только было за нее, за Полю, как-то неловко: зачем она это
сделала? За себя неловко не было, только за нее. Оценила свою ночь
несравненно дороже, чем думал он. Может быть, так и нужно. К тому же у нее
двое малюток, которых она кормит. Злости против нее почему-то не было:
только недоумение, оторопелость, похожая на злость, и неясный стыд за
себя. А что было странно, так это то, что денег безотчетовских совсем не
было жалко.
И когда он открыл окно с какою-то уже нелепою мыслью увидеть ее
(вдруг она идет по улице напротив?), он увидел несколько сизых голубей на
мокром балконе, дремлющего на козлах извозчика внизу, татарина с мешком,
трех гимназистов-брюнетов, мальчишку из лавочки с соленым осетром на
голове и толстую грудастую няньку с двумя девочками в белых капорах.
Отвалив назад голову и выпятив мягкий живот, нянька показала вперед куцым
пальцем и пробасила с рязанской оттяжкой:
- Де-этки, де-этки, п-сма-атрите, ка-кой ко-озлик!
Посмотрел вперед и Матийцев и увидел прислугу в пестрой шали,
волочившую на цепочке лохматого белого тихого толстого пуделька... А
другого козлика никакого нигде не было видно.
На улице, когда он шел к вокзалу и увидел бравого околоточного на
посту, он подумал было: "Не заявить ли? Если рассказать, кто она, ее
найдут..." И он подошел, но, поглядев в его твердое жирное лицо в
подусниках, решил, что не стоит: "Денег все равно не найдут, может быть и
ее не найдут: уехала уж куда-нибудь вместе с малютками, которых кормит...
во всяком случае это очень длинно... Да и бог с ней!.." Но так как
столкнулся уже с околоточным лицом к лицу, нужно было что-то сказать ему;
вспомнил вчерашних двух и спросил учтиво:
- Скажите, как можно пройти на скачки?
Околоточный оглядел его всего с одного маху и ответил:
- Сегодня нет скачек.
- Гм... вот как... А вы любите ездить на скачки?
Околоточный поправил шнур на груди и спросил густо:
- А вам это, собственно, зачем?
- Уж и поговорить нельзя, - насмешливо обиделся Матийцев.
И, чтобы показать этому с твердым лицом, что он не без дела подошел к
нему, он сказал:
- Видите ли... меня обокрали сегодня ночью... Украли порядочно денег
- пятьсот рублей...
Но так как остановилась востроносая горничная, шедшая с булками, и
двое мальчишек с очень любопытными синими глазами, и еще готовились
остановиться, то он перебил себя:
- Впрочем, это неважно... - махнул рукой и, быстро шагая, направился
прямо на вокзал: он знал, что поезд, идущий на Голопеевку, отправляется в
два с чем-то, и он поспеет.
XI
"Фу, в какой грязи выкупался, в какой гадости!" - все время
болезненно морщась, думал Матийцев, вспоминая ночь.
Он смотрел в окно вагона, за которым парил дождь, и припоминал, не
все целиком, а толчками, и что ни вспомнит - отчего же все какая-то дичь и
чушь, точно это даже и не он, Матийцев, всегда бережливый к себе, а кто-то
другой за него решал, говорил, действовал?
Сон в номере подкрепил его, но навалилось снова все прошлое, то, что
уже отлилось в тяжесть, и теперь еще новое - эта ночь. Появилась
брезгливость к самому себе, ко всему в себе без исключения, и неизвестно
было: что же сказать Безотчетову? "Хоть и казню себя сегодня, все же...
нехорошо..." Начальник станции, проигравший казенные деньги, отравившись,
может быть и оправдал себя, но он, Матийцев, видел, что что-то останется
неоправданным после его смерти, что сегодня он уже менее свободен, чем был
вчера.
Поезд тарахтел по рельсам не так, как в сухую погоду, а гуще и глуше,
с перебоями, с толчками и с фырканьем. На одной маленькой станции из
палисадника выскочил прямо перед окном, у которого стоял Матийцев,
какой-то грязный пьяный мужик без шапки, в растерзанной рубахе, и закричал
раздирающе:
- А вот и я, Максим Петров!.. Я - вот о-он!
На другой, тоже маленькой, где ждали встречного поезда и под колесами
шныряли пушистые утята, ленивый откормленный кондуктор осведомился у
ленивого же обросшего сторожа с бляхой:
- Как же это: утенки ходят, а утки нет?
И сторож ответил, значительно подумав:
- Индейка вывела.
А на третьей, на которой поезд попал под ливень, мгновенно затопивший
рельсы, и минут двадцать дожидался, когда он кончится, из двери вокзала
строгий старик какой-то, похожий на прасола, в синем картузе и суконной
поддевке, все посылал куда-то к поезду молодого парня, и парень,
накрываясь рогожей, все порывался было выбежать на перрон, но, окаченный,
как из пожарной трубы, отшатывался назад и, наконец, закричал сердито:
- Папаша, рассудить надо!.. Куда же пойду я по такому дожжу, как
эдиоп!
А в дверях над ним хохотали.
Это и многое другое еще отмечалось сознанием потому только, что само
непрошенно лезло в глаза, но когда он ехал вчера, мелочи почему-то
занимали его, теперь было только противно с ними; теперь думалось только о
том, чтобы писарек Безотчетова не вздумал прокатиться на станцию вместе с
Матвеем на Живописце; с ним было бы трудно говорить.
Но Матвей даже не выехал почему-то, пришлось взять извозчика и долго
трястись на линейке по раскисшей от целодневного дождя дороге. На рудник
приехали только в сумерки, и когда увидел Матийцев вечное пламя коксовых
печей, услышал вечные гудки и почувствовал вечный запах гари, показалось,
будто и не уезжал никуда, и по-вчерашнему засверлило тонко над левым ухом,
и явно заболело сердце - не толчками, а все сразу, сплошь.
На дворе дожидавшийся его Матвей объяснил, что у Живописца опухла
нога, - побоялся ее растревожить ездой - и просил осмотреть. Матийцев
ничего не сказал ему. Десятник Гуменюк дожидался его с какой-то просьбой о
перемене квартиры, во что никак не мог вслушаться Матийцев, но обещал все
сделать, чтобы он поскорее ушел. Двое татар в тюбетейках и один парень в
праздничной куртке из Манчестера нашли какие-то конторские ошибки в своих
книжках и все совали ему эти книжки и тараторили наперебой; им скучно
сказал:
- Ну, хорошо... Ну, после... Завтра!.. Ну, подите повесьтесь, если
завтра нельзя.
А подойдя к дверям своего домика, увидел раскинутые ноги в огромных
грязных сапогах, а потом и всего, видимо страшно пьяного коногона Божка.
При нем, хватаясь за наличники и ставни окна, Божок поднялся и,
прислонясь спиной к стене, хрипнул:
- Панич!..
Потом принялся стаскивать картуз, долго стаскивал - стащил и добавил,
шлепая непослушными губами:
- Господин... инженер!..
Должно быть, он явился проситься снова на работу, но не осилил хмеля,
уснул, ожидая, у самых дверей и теперь не пришел еще в себя, но для
Матийцева вместе с ним как бы вся "Наклонная Елена" пришла, поднявшись со
всеми забурившимися вагонами, зашкивившимися канатами на уклонах, с гнилым
креплением, обвалами, помпами, вентиляцией, неизмывной грязью и неизбывным
каторжным трудом, и то, что было вчера в темном штреке, вспомнилось
страшно ярко, и, схвативши внезапно Божка за рукав куртки, он толкнул его
как-то в