Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
196 -
197 -
198 -
199 -
200 -
201 -
202 -
203 -
204 -
205 -
206 -
207 -
208 -
209 -
210 -
211 -
212 -
213 -
214 -
215 -
216 -
217 -
218 -
219 -
220 -
221 -
222 -
223 -
224 -
225 -
226 -
227 -
228 -
229 -
230 -
231 -
232 -
233 -
234 -
235 -
236 -
237 -
238 -
239 -
240 -
241 -
242 -
243 -
244 -
245 -
246 -
247 -
248 -
249 -
250 -
251 -
252 -
253 -
254 -
255 -
256 -
257 -
258 -
259 -
260 -
261 -
262 -
263 -
264 -
265 -
266 -
267 -
268 -
269 -
270 -
271 -
272 -
273 -
274 -
275 -
276 -
277 -
278 -
279 -
280 -
281 -
282 -
283 -
284 -
285 -
286 -
287 -
288 -
289 -
290 -
291 -
292 -
293 -
294 -
295 -
296 -
297 -
298 -
299 -
300 -
301 -
302 -
303 -
304 -
305 -
306 -
307 -
308 -
309 -
310 -
311 -
312 -
313 -
314 -
315 -
316 -
317 -
318 -
319 -
320 -
321 -
322 -
323 -
324 -
325 -
326 -
327 -
328 -
329 -
330 -
331 -
332 -
333 -
334 -
335 -
336 -
337 -
338 -
339 -
340 -
341 -
342 -
343 -
344 -
345 -
346 -
347 -
348 -
349 -
350 -
351 -
352 -
353 -
354 -
355 -
356 -
357 -
358 -
359 -
360 -
361 -
362 -
363 -
364 -
365 -
366 -
367 -
368 -
369 -
370 -
371 -
372 -
373 -
374 -
375 -
ом, что
лишь сила может победить силу, все остальное химеры и самообман.
Вернувшись к столу, он достал чистый лист бумаги и написал:
"Ваше Высочество!
Мы стали клятвопреступниками из-за нашей трусости, нарушив
"Вечный договор о дружбе". Нация чувствует это; мы попрали ее честь.
Нет ни слова правды, когда говорят об истреблении венгров и - даже -
немцев. Мы стали мародерами, которые грабят покойников; мы стали
самой дерьмовой нацией. Я не сдержал тебя. Виновен.
Телеки Пал.
3.4.41".
ЗА СУМАСБРОДСТВА ЦАРЕЙ СТРАДАЮТ АХЕЙЦЫ II
_____________________________________________________________________
Был вечер, и солнце уже ушло, остался лишь его тяжелый сиреневый
отсвет, который лег на вершины сосен, и ветви из-за этого казались синими,
а стволы не медовыми, как днем, а бурыми, словно отлитыми из тяжелой меди.
Мирко стоял с Еленой возле нового дома, который он сложил вдвоем с ее
братом Степаном, и сиреневый отсвет ушедшего солнца делал стекла в окнах
ярко-красными, и было непонятно, почему родился именно этот цвет, но он
делал дом рисованным, странным, нереальным, словно бы сказочным.
- Смолой пахнет, - сказала Елена. - Стены плачут.
Мирко поднял руки, повернул их ладонями вверх - бугристые у него
ладони, иссеченные порезами, с желтыми мозолями, - протянул их Елене и
сказал:
- Понюхай.
Елена прикоснулась губами к его ладоням и тихо ответила:
- Смолой пахнет, стены радуются.
- Войдем?
- Давай уж завтра. Как гостям прийти, я скатерти положу, половички
застелю, занавески навешу. Священник освятит порог, за стол сядем, под
иконы, тарелку разобьем и начнем свадьбу.
- Ты только целую тарелку-то не бей. У тебя, я видал, треснутая на
крыльце стоит.
- Так я ж с нее курам корм сыплю! Да и нельзя треснутую тарелку бить,
никак нельзя!
- Почему?
- Счастье обойдет.
- Тарелка-то дорогая.
- Так ведь и женятся один раз.
- Замуж раз выходят, - усмехнулся Мирко и обнял Елену. Он обнял ее
смело, потому что они стояли у порога их дома, который он сам построил. Он
положил руку на ее плечо и почувствовал, какое оно налитое и сильное, и
подумал, что Елена будет хорошей хозяйкой в этом доме, и стекла в окнах
будут чистые, и ступеньки на крыльце всегда будут добела вымыты, а
наличники покрашены ее руками голубой глянцевитой краской.
- Мирко, а войны, спаси бог, не будет?
- А кто ее знает. Дом есть - война не страшна. Да и мимо она обойдет,
кто ж по лесам воюет... Эх, брат у тебя балабол, Елена, - нахмурился вдруг
Мирко, заметив кучу стружек, сваленную возле забора. - Обещал пожечь, да и
загулял.
- Так сами пожжем давай.
- У меня спичек нет.
- В доме возьмем.
- Завтра ж хотели войти...
- А мы разуемся.
Они сняли опанки* и вошли в дом. Стены плакали - белые слезы смолы
недвижно стекали длинными янтарными каплями.
_______________
* Форма сандалий (серб.).
- Люльку-то где поставим? - спросил Мирко.
- Чего ты? - покраснела Елена. - Чего несешь?!
- Будто маленькая...
- Нельзя про такое говорить.
Мирко снова нахмурился, увидав, что подоконник обструган не до конца.
- Ну, Степан, Степан, - сказал он, покачав головой, - ну что за
балабол такой?! Сказал же ему, стамеской пройдись, так нет ведь.
- Себе бы строил, небось прошелся б, - так же сердито согласилась
Елена: когда замуж выходят, родню отрезают; брат, он до тех пор брат, пока
мужа нет.
Они вышли из дома и подожгли стружки, и запахло сосновым дымком, и
наступила ночь, и в этой ночи свет костра делал лица Мирка и Елены
недвижными, большеглазыми, как лики языческих богов.
- Не замерзнешь? - спросил Мирко. - От костра отойдешь, зябко будет.
- Так ты ж рядом, - ответила Елена и осторожно прижалась к его плечу,
и ощутила, какое оно сухое, словно деревянное, и такое же сильное, и стало
спокойно ей и радостно.
Анка услышала музыку и подошла к окну, не опасаясь, что мать
закричит: "Чего глазеешь, вышивать надо, завтра пора скатерти сдавать!"
Отец был на работе, он вчера сказал, что получил большой заказ: натереть
полы в доме самого инженера Кошутича, Мачекова зятя, да так, "чтоб
сверкали, и гости чтоб скользили и падали, если танцы будут". Отец
рассказывал, какой там богатый паркет: светлый, уложенный не елочкой, а
большими квадратами, с диковинным мозаичным рисунком. "Игра в нем
березовая, - продолжал рассказывать отец, - с разжилками вдоль и
кружочками, как завязь, а ведь не береза это, а горный дуб". Анка
машинально нарисовала пальцем на столе узор, о котором рассказывал отец, и
он согласно кивнул головой. "Двести динаров за работу дают, - продолжал
он, - такие деньги, господи!"
Анка стояла у окна и смотрела, как по улице маршировал военный
оркестр, а следом за музыкантами в щегольских костюмах шли молодые ребята
в мундирах, которые были еще не пригнаны по фигурам, и Анка ощутила
раздражение из-за того, что рукава у них длинные и закрывали пальцы, а
брюки висели мешками или, наоборот, грозились вот-вот лопнуть, и солдаты
смеялись, глядя друг на друга, и поэтому шли не в ногу, и офицеры,
шагавшие рядом со строем, покрикивали на них.
Но вдруг Анка увидела всю эту колонну как единое, зеленое, безликое,
нескладное б о л ь ш о е, ведомое м а л ы м, сине-красным,
барабанно-золотым, бездумно веселым, и побежала в сени, влезла по шаткой
лестнице, которая пахла олифой, на чердак, где было душно и висела
прошлогодняя паутина, взяла краски, листок картона и кисти, и спустилась
вниз, и, устроившись возле окна, стала рисовать этих солдат и
оркестрантов, которые шли по улице колонна за колонной; черная краска
сейчас была ей нужнее всех остальных, потому что день был солнечный, и
резки были тени, и в сочетании с густым и смелым черным особенно веселы
были лица солдат, и Анка передавала их улыбки и удаль через резкий взмах
рук и высверки солнца на больших медных бляхах ремней.
Но потом девочка заметила старуху, которая сошла с тротуара и
передала одному из солдат треугольный узелок; лицо ее было в слезах, и
Анке вдруг захотелось нарисовать лицо этой старухи, которая плакала, когда
все смеялись, и она нарисовала ее на первом плане: громадные глаза в сетке
коричневых глубоких морщин и черный платок, накинутый на седую голову. И
вдруг вся картина стала иной, и Анка даже не могла понять какой, но только
теперь она была совсем не такой, как бы ее хотелось написать девочке,
потому что в самом начале ей понравились лишь солнце и тень на лицах и на
фигурах, бугристое движение человеческой массы, соответствовавшее такту
барабанной дроби, а сейчас ей стало вдруг неинтересно рисовать дальше. И
она отложила картон и снова села за вышивание: петушки и курочки вдоль по
строчке скатерти. Но потом испугалась, что мать увидит картину, и отнесла
ее на чердак, и там посмотрела на нее перед тем, как поставить к стене, и
на нее глянули бездонные глаза старухи, и ей стало страшно, и она поскорее
спустилась вниз. Музыки уже не было: солдаты прошли, праздник света и тени
кончился.
Дед Александр съел лепешку и ощутил в животе теплую тяжесть. Ему
стало радостно, и он запел песню, и все в кафе притихли, потому что пел он
странные слова:
Солнце бело в черных тучах, тихо кругом, тихо,
И грозы еще не слышно, а она весною,
А весною птицы в небе, гнезды на деревьях,
А деревья как уголья, ветки будто руки,
Словно плачут и томятся, словно крик неслышный...
А весною ночь беззвездна,
Холодны туманы,
А весною нет травы, только еще будет.
Голос у деда Александра был сиплый, простуженный, потому что ночевал
старик на дорогах, в стогах - редко кто пускал сироту в дом: несчастный,
он только несчастье и носит с собою.
А весною уже осень, и зима весною,
Как начало - так конец, и дитя стареет,
Только небо не стареет, только звезды в небе,
Только люди помирают и уходят в землю.
Хозяин поставил перед дедом Александром кувшин с вином и еще один
крух*, не целый, правда, а лишь половину, но крух был пышный, мягкий, и
старик, продолжая петь, сунул хлеб в котомку.
_______________
* Хлеб (хорват.).
Потому на свете горы, потому равнины,
Что лежат под ними люди с разною душою.
Кто был добрым - тот стал полем,
Кто был злым - оврагом,
Кого умного убили - тот остался в скалах.
Все забыли, всех забыли, помнят то, что помнят,
А ручьи в горах текут, плачут на порогах,
А ручьи в горах текут и по детям, плачут,
А как в речках разойдутся,
Тиной их покроет...
Дед Александр налил вина в стакан, выпил его медленно, закрыл глаза,
вытер осторожно рот ладонью и тихонько засмеялся.
- А дальше-то что? - спросили люди.
- А не видится мне дальше, - ответил дед Александр. - Как зеленой
тиной затянуло, так и сгинуло все, словно бы стихло. Я ведь слова пою,
когда они видные мне, иначе не умею.
"Что же это такое? - удивился Август Цесарец, не очнувшись еще. -
Неужели море? Почему так солоно во рту? Неужели это я плачу?"
Он открыл глаза и какое-то мгновенье продолжал видеть Адриатику,
сине-бирюзовую; когда поднимаешься из порта к Старому Муртеру, на гору,
тогда видишь море окрест себя, и оно кажется литым. Только когда подойдешь
к нему близко, начинаешь понимать, что оно живое, и цвета его вблизи
меняются неожиданно, особенно в конце мая, когда ночью задувает бора, а
днем тянет жаром из Африки и море темнеет, потому что сине-бордовые ежи
облепляют камни под водой, а к вечеру делается прозрачно-голубым, будто
глаза Качалова, когда во МХАТе на утреннем спектакле он читает от автора в
"Воскресении".
Цесарцу не понравилось, как он подумал о глазах Качалова, "Если б это
было в верстке, - решил он, - я бы вычеркнул. Море действительно делается
прозрачным, но это знаю один только я, потому что я разглядывал его,
склонившись к нему, и ощущал запах йода, и мне чудилось, будто я на приеме
у самого доброго лекаря, а у лекаря могут быть прозрачные глаза, но нельзя
ведь сравнивать море, которое привиделось мне таким, с глазами Качалова; у
него глаза особые, других таких нет в мире. У него глаза шаловливого
Христа, который запросто пришел в пирожковую на Никитской, где мы всегда
ужинали с Марией, или в мою любимую сауну на Илице, и разделся, и
предложил мне потереть спину жесткой мочалкой, или встретился в Толедо
ночью после боя, сел поближе, и налил терпкого тинто в наши стаканы, и
сказал подмигнув: "Что, сын мой, грустно тебе? А мне каково?"
Цесарец зажмурился, и Адриатика исчезла, исчезло в прекрасное лицо
Божены Детитовой, которая склонилась над ним и, касаясь волосами его лба,
улыбалась и шептала, что Мария не должна сердиться на нее, потому что "я
ушла и никогда не смогу помешать ей, и я не умею так лечить боль, как
умеет она", ведь "я просто пришла к тебе на секунду в самый трудный твой
день, как мы и договаривались при расставании - позвать друг друга в самый
трудный день".
"Когда же я успел позвать ее?" - подумал было Цесарец, а потом с
мучительной и тоскливой ясностью увидел решетки на окнах, кандалы на
ногах; наручники, которые стиснули запястья так, что кисти сделались
синими и большими, как у утопленника, и понял, что не звал Божену и что
она сама пришла к нему, потому что женщина, которая любит тебя, а не свою
к тебе любовь, всегда чувствует твое горе и твой конец, и спешит к тебе, и
приходит, и тогда особенно больно, но это такая боль, которая смягчает
страданье, потому что боль бывает и доброй и злой.
- Вставай! - услыхал Цесарец голос охранника и понял, что забылся он
минут на пять, не больше, и что этот худой парень, который постоянно
заглядывает в камеру, как только его начинает клонить в сон, кричит свое
"вставай!" уже не первый и не второй раз, иначе голос у него не был бы
таким визгливым, как у торговки, которая ругается из-за места на
воскресном рынке за Елачичевым тргом.
Цесарец поднялся, тяжело облокотившись на локоть, и подумал, что это
его счастье - мозоли на локтях; профессиональная болезнь литераторов,
которые подолгу сидят, облокотив подбородок на сцепленные пальцы, и
работают, глядя в одну точку, спасала его сейчас, потому что он мог хоть
на несколько минут забыться, опершись этими твердыми костяными мозолями о
шершавые доски нар, и охраннику сперва казалось, что узник думает, а не
спит. Он ведь человек, охранник-то, а каждый человек деяния других меряет
по себе. Он не смог бы так долго сидеть, опершись локтями о шершавые
доски, выдерживая на сцепленных пальцах тяжесть бессонной и жаждущей влаги
головы...
- Пить дайте, - попросил Цесарец, ощутив, какой большой у него язык и
какой тяжелый. Он вдруг явственно увидел говяжьи языки, которые мать
покупала весной на рынке, и удушливая тошнота подкатила к горлу, дыхание
перехватило, и страх - черный, шершавый, похожий на ядовитую фиолетовую
муху с горящими в ночи глазами, - заглянул в его лицо и притронулся
холодными цепкими лапками к вискам и шее.
Его держали в подземелье несколько дней, он сбился со счета, сколько
именно. Ему не давали пить, а поначалу, в первый день ареста, накормили
вкусной жареной рыбой, присыпанной крупными кристалликами желтоватой
рыбацкой соли. Он съел рыбу, удивившись новым временам в тюрьме, обшарил
глазами металлический столик, не обнаружил алюминиевой кружки с жидким
арестантским чаем и решил, что в этом странном з а т в о р е* его,
возможно, будут поить кофе, раз уж дали такую великолепную рыбу. Но ему не
дали кофе, и чая не дали, даже жидкого, и не дали ему воды: холодной,
прозрачной, сладкой; нет, теплой, болотной, мутной; нет, ржавой, с
разводами нефти, похожими на узоры, которые появлялись на мыльных пузырях,
которые он пускал в детстве со второго этажа, наблюдая, как зыбко дрожали
они в воздухе, и как нес их ветер вдоль по улице. Как он молил бога, чтобы
они не лопнули, а осторожно опустились на какую-нибудь крышу в деревне, и
пусть другой мальчик нашел бы этот мыльный пузырик завтра и стал играть с
ним, и пустил его, легонько подкинув с мягкой ладони, и ветер принес бы
этого старого знакомца к нему обратно, и он положил бы его на вату на
подоконник, где много солнца и где стоит аквариум, в котором...
_______________
* Тюрьма (сербскохорват.).
- Пить дайте! Дайте пить!
Он просил воды смиренно и тихо, словно стонал, через равные
промежутки времени; он определил, что эти промежутки были такими равными
оттого, что ему не хватало воздуха и он хотел проглотить комок в горле, но
не мог этого сделать и, чтобы не закашляться, начинал монотонно просить
воды.
"А может быть, это я придумываю? Может, я могу проглотить этот
проклятый комок? Может, я просто придумываю всяческую чепуху? Мне ведь
тоже казалось, когда я первый раз пришел на Красную площадь и увидел
парад, что в горле у меня комок и что я не смогу проглотить его, а потом
мне казалось так еще много раз, когда я приезжал в Тбилиси к Паоло Яшвили
и он, откинув голову, читал стихи и просил Пастернака перевести мне, а я
не мог возразить, потому что в горле у меня был такой же, как сейчас,
комок, и я не мог сказать, что я и так понимаю стихи, хотя поэт читал их
на странном и певучем языке. Разве нужен перевод Бетховену? Или Мэй
Лань-фаню, когда он медленно танцевал, внимая таинственной и прекрасной
музыке Китая? Или Мустафе, когда он декламировал стихи Омара Хайяма? И
сейчас я выдумываю, что не могу проглотить этот комок. Раньше он появлялся
от счастья, а сейчас торчит у меня в горле от горечи. Ну и что? Ну-ка,
давай. Глотай. И перестань канючить, все равно они не дадут тебе воды,
потому что они пытают тебя жаждой, и ждут, когда ты сломаешься. Я не
сломался в тридцать седьмом, и в августе тридцать девятого я не сломался,
когда многие сломались, утеряв веру; так неужели я сломаюсь сейчас из-за
того, что они не дают мне воды? Я знал, на что шел, и у меня была
возможность избрать другой путь, и я не мотался бы по трущобам и жил на
вилле, и мое имя печатали бы в энциклопедиях, и про меня говорили бы как
про великого писателя, и делали комплименты по поводу того, что я, как
истинный писатель, интересуюсь главным - добром и злом, жизнью и смертью,
любовью и ненавистью, - и что меня, как истинного художника, не волнуют
политические дрязги этого мира - монархисты, коммунисты, либералы,
фашисты. Все это суета, все это преходяще, лишь постоянные моральные
ценности вечны... И я был бы сыт и доволен, сидел у себя в особняке и не
ютился в маленьком номере московского "Люкса" без ванной и без
умывальника, не спал в землянках вместе с Кольцовым под Уэской и не шлялся
бы всю ночь напролет с Мальро и Ремарком по Марселю, выбирая в старом
порту кабачок, где буйябесс* не так дорог, как возле Ля Каннебьер".
_______________
* Уха (франц.).
- Пить дайте! - закричал Цесарец. - Дайте пить!
- А бабу хочешь? - спросил охранник. - Можем дать бабу! Мы все можем,
п и с а т е л ь!
"Ай-яй-яй, как же это так, Цесарец! Как же ты не уследил за своим
телом, а? Вообще-то я всегда поражался людям. Как это мы существуем в этом
огромном мире, населенном львами, змеями, скорпионами, рысями? Как мы не
потерялись среди пустынь? Кто указывает нам путь в тайге? Ах, какая же она
прекрасная, эта уральская тайга! Как не тонем в морях, как переходим реки?
Как спасаемся от чумы? Все в этом мире против нас, а мы еще к тому же
разобщены, так далеки друг от друга. Такая простая истина, но почему-то
никто не хочет согласиться с очевидным. А когда я кричал об этом
очевидном, меня сажали в тюрьму. Как глупо, а? Они хотят заморить меня
насмерть, эти люди. Зачем? Только не надо панически бояться смерти. Это
стыдно. Ну, смерть. Ну и что? Смерть - это разъединение с миром. Я уже и
сейчас мертв, потому что единственная пуповина, которая связывает меня с
миром, - этот охранник. А он не дает мне спать и пытает жаждой. Он
наслаждается моими мучениями... Но если бы и он ушел, вот тогда бы я
по-настоящему умер в этом каменном склепе... Мой палач - последняя связь с
жизнью... Смерть... Конечно, страшно - многое осталось несделанным, а мы
все эгоцентрики, считаем, что если уйду я, то никто другой не сможет
сделать того, что я задумал. А может быть, сотни других "я" заканчивают
то, что я лишь задумывал? Разве так не может быть? Самое прекрасное и
непонятое нами - это появление нового. Новое - это как атака незнаемого на
устоявшуюся броню земного бытия. Это как крик роженицы, это словно
Охридское озеро, когда спускаешься к нему от Струги по теплым тропам
Черногории, это вроде смены боры на южный ветер в конце мая, когда плачет
море в лагуне Бетины... Новое исподволь рождается в каждом из нас, только
надо быть постоянно готовым к этому рождению и не бояться его, как мы
боимся