Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
и любовные встречи прекращаются. До
следующего прилива. Так судорогами она и жив„т.
А иногда уже вс„ отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед
концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов, комяк (СевЖелДорЛаг)
бер„т программу и видит: "Сомнение" Глинки.
-- Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! -- и
выч„ркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого -- "А судьи кто?" Я с
детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что
он -- о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того,
чтобы писать в программе "А судьи кто?" и вычеркнули бы -- пришел на
репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
"К свободной жизни их вражда непримирима".
Когда же я прочел:
"Где, укажите нам, отечества отцы...
Не эти ли, грабительством богаты?.."
он и ногами затопал и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал акт„ром, только слабость горла помешала. Теперь
же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом
коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбужд„нные
спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛаге особые театральные
труппы из зэков, освобожденных от общих работ -- подлинные крепостные
театры! -- возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть
легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их
было даже несколько. Самый знаменитый был -- ховринский крепостной театр
полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных
в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты
рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую
труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика -- "у меня лучше театр,
чем у соседа!" В бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал.
Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном
таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать
певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где
Гринвальд заболел.
Такие крепостные театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске, на
всех крупных гулаговских островах. Там эти театры становились почти
городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании
спектакли для вольных. В первых рядах надменно садились с женами самые
крупные местные эмведешники и смотрели на своих рабов с любопытством и
презрением. А конвоиры сидели с автоматами за кулисами и в ложах. После
концерта артистов, отслушавших аплодисменты, везли в лагерь, а провинившихся
-- в карцер. Иногда и аплодисментами не давали насладиться. В магаданском
театре Никишев, начальник Дальстроя, обрывал Вадима Козина, широко
известного тогда певца: "Ладно, Козин, нечего раскланиваться, уходи!" (Козин
пытался повеситься, его вынули из петли.)
В послевоенные годы через Архипелаг прошли артисты с известными именами:
кроме Козина -- артистки кино Токарская, Окуневская, Зоя Федорова. Много
шума было на Архипелаге от посадки Руслановой, шли противоречивые слухи, на
каких она сидела пересылках, в какой лагерь отправлена. Уверяли, что на
Колыме она отказалась петь и работала в прачечной. Не знаю.
Кумир Ленинграда тенор Печковский в начале войны попал под оккупацию на
своей даче под Лугой, затем при немцах давал концерты в Прибалтике. (Его
жену, пианистку, тотчас же арестовали в Ленинграде, она погибла в рыбинском
лагере.) После войны Печковский получил десятку за измену и отправлен в
ПечЖелДорЛаг. Там начальник содержал его как знаменитость: в отдельном
домике с двумя приставленными дневальными, в па„к ему входило сливочное
масло, сырые яйца и горячий портвейн. В гости он ходил обедать к жене
начальника лагеря и к жене начальника режима. Там он пел, но однажды,
говорят, взбунтовался: "Я пою для народа, а не для чекистов" -- и так попал
в Особый Минлаг. (После срока ему уже не пришлось подняться к прежним
концертам в Ленинграде.)
Известный пианист Всеволод Топилин не был пощажен при сгоне Московского
народного ополчения и брошен с берданкой 1866 года в вяземский мешок. *(10)
Но в плену его пожалел поклонник музыки немецкий майор, комендант лагеря --
он помог ему оформиться ost-овцем и так начать концертировать. За это,
разумеется, Топилин получил у нас стандартную десятку. (После лагеря он тоже
не поднялся.)
Ансамбль Московского УИТЛК, который разъезжал по лагпунктам, давая
концерты, а жил на Матросской Тишине, вдруг переведен был на время к нам, на
Калужскую заставу. Какая удача! Вот теперь-то я с ними познакомлюсь, вот
теперь-то я к ним пробьюсь!
О, странное ощущение! Смотреть в лагерной столовой постановку
профессиональных акт„ров-зэков! Смех, улыбки, пение, белые платьица, ч„рные
сюртуки... Но -- какие сроки у них? Но по каким статьям они сидят? Героиня
-- воровка? или -- по "общедоступной"? Герой -- дача взятки? или "семь
восьмых"? У обычного акт„ра перевоплощение только одно -- в роль. Здесь
двойная игра, двойное перевоплощение: сперва изобразить из себя свободного
артиста, а потом -- изобразить роль. И этот груз тюрьмы, это сознание, что
ты -- крепостной, что завтра же гражданин начальник за плохую игру или за
связь с другой крепостной актрисой может послать тебя в карцер, на лесоповал
или услать за десять тысяч в„рст на Колыму -- каким дополнительным жерновом
должно оно лечь к тому грузу, который акт„р-зэк разделяет с вольными -- к
разрушительному, с напряжением л„гких и горла, проталкиванию через себя
драматизированной пустоты, механической пропаганды неживых идей?!
Героиня ансамбля Нина В. оказалась по 58.10, 5 лет. Мы быстро нашли с ней
общего знакомого -- е„ и моего учителя на искусствоведческом отделении
МИФЛИ. Она была недоучившаяся студентка, молода совсем. Злоупотребляя
правами артистки, портила себя косметикой и теми гадкими накладными ватными
плечами, которыми тогда на воле все женщины себя портили, женщин же туземных
миновала эта участь, и плечи их развивались только от носилок.
В ансамбле у Нины был, как у всякой примы, свой возлюбленный (танцор
ГАБТа), но был еще и духовный отец в театральном искусстве -- Освальд
Глазунов (Глазнек), один из самых старых вахтанговцев. Он и жена его были
(может, и хотели быть) захвачены немцами на даче под Истрой. Три года войны
они пробыли у себя на маленькой родине в Риге, играли в латышском театре. С
приходом наших оба получили по десятке за измену большой Родине. Теперь оба
были в ансамбле.
Изольда Викентьевна Глазунова уже старела, танцевать ей становилось
трудно. Один только раз мы видели е„ в каком-то необычном для нашего времени
танце, назвал бы я его импрессионистическим, да боюсь не угодить знатокам.
Танцевала она в посеребренном темном закрытом костюме на полуосвещенной
сцене. Очень запомнился мне этот танец. Большинство современных танцев --
показ женского тела и на этом почти вс„. А е„ танец был какое-то духовное
мистическое напоминание, чем-то перекликался с убежденной верой И. В. в
переселение душ.
А через несколько дней внезапно, по-воровски, как всегда готовятся этапы
на Архипелаге, Изольда Викентьевна была взята на этап, оторвана от мужа,
увезена в неизвестность.
Это у помещиков-крепостников была жестокость, варварство: разлучать
крепостные семьи, продавать мужа и жену порознь. Ну, зато ж и досталось им
от Некрасова, Тургенева, Лескова, ото всех. А у нас это была не жестокость,
просто разумная мера: старуха не оправдывала своей пайки, занимала штатную
единицу.
В день этапа жены Освальд пришел к нам в комнату (уродов) с блуждающими
глазами, опираясь о плечо своей хрупкой при„мной дочери, как будто только
одна она еще его и поддерживала. Он был в состоянии полубезумном, можно было
опасаться, что и с собой кончит. Потом молчал, спустя голову. Потом
постепенно стал говорить, вспоминать всю жизнь: создавал зачем-то два
театра, из-за искусства на годы оставлял жену одну. Всю жизнь хотел бы он
теперь прожить иначе...
Я скульптурно запомнил их: как старик притянул к себе девушку за затылок,
и она из-под руки, не шевелясь, смотрела на него сострадающе и старалась не
плакать.
Ну, да что говорить, -- старуха не оправдывала своей пайки...
Сколько я ни бился -- попасть в тот ансамбль мне не удалось. Вскоре они
уехали с Калужской, и я потерял их из виду. Годом позже в Бутырках дошел до
меня слух, что ехали они на грузовике на очередной концерт и попали под
поезд. Не знаю, был ли там Глазунов. В отношении же себя я еще раз убедился,
что неисповедимы пути Господа. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И
сколько уже раз в жизни я страстно добивался не нужного мне и отчаивался от
неудач, которые были удачами.
Остался я в скромненькой самодеятельности на Калужской с Анечкой
Бреславской, Шурочкой Острецовой и Левой Г. Пока нас не разогнали и не
разослали, мы что-то там ставили. Свое участие в этой самодеятельности я
вспоминаю сейчас как духовную неокреплость, как унижение. Ничтожный
лейтенант Миронов мог в воскресенье вечером, не найдя других развлечений в
Москве, приехать в лагерь навеселе и приказать: "Хочу через десять минут
концерт!" Артистов поднимали с постели, отрывали от лагерной плиты, кто там
сладострастно что-то варил в котелке, -- и вскоре на ярко освещенной сцене
перед пустым залом, где только сидел надменный глупый лейтенант да тройка
надзирателей, мы пели, плясали и изображали.
1. Сборник "От тюрем...", стр. 431, 429, 438.
2. врем„н Ягоды.
3. Материал этой главы до сих пор из Сборника "От тюрем..." и Авербаха.
4. А все, кто слишком "держатся за жизнь", никогда особенно не держатся
за дух.
5. Вскоре нашли повод мотать Володе новое лагерное дело и послали его на
следствие в Бутырки. В свой лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад,
разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? -- не знаю, что-то нет его.
6. Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит
мир, до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний,
правящий и подчин„нный. Это деление грубо, как все деления, но если к
верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и
по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом
всех, кто не нуждался работать руками, -- то деление будет почти сквозным.
И тогда мы можем ожидать четыр„х сфер мировой литературы (и искусства
вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают,
обдумывают) верхних же, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние
изображают, обдумывают нижних, "младшего брата". Сфера третья: когда нижние
изображают верхних. Сфера четв„ртая: нижние -- нижних, себя.
У верхних всегда был досуг, избыток или скромный достаток, образование,
воспитание. Желающие из них всегда могли овладеть художественной техникой и
дисциплиной мысли. -- Но есть важный закон жизни: довольство убивает в
человеке духовные поиски. Оттого сфера первая заключала в себе много сытых
извращений искусства, много болезненных и самолюбивых "школ"-пустоцветов. И
только когда в эту сферу вступали носители, глубоко несчастные лично или с
непомерным напором духовного поиска от природы -- создавалась великая
литература.
Сфера четв„ртая -- это весь мировой фольклор. Здесь был дробен досуг --
дифференциалами доставался он отдельным личностям. И дифференциалами были
безымянные вклады -- непреднамеренно, в удачную минуту прозрением
сложившийся образ, оборот слов. Но самих творцов было бесчисленно много, и
это были почти всегда утесн„нные неудовлетворенные люди. Вс„ созданное
проходило потом стотысячную отборку, промывку и шлифовку от уст к устам и от
года к году. И так получили мы золотое отложение фольклора. Он не бывает
пуст. бездушен -- потому что среди авторов его не было не знакомых со
страданием. -- Относящаяся к сфере 4-й письменность ("пролетарская",
"крестьянская") -- вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что
единичного умения здесь всегда не хватало.
Теми же пороками неопытности страдала и письменность сферы третьей
("снизу вверх"), но пуще того -- она была отравлена завистью и ненавистью --
чувствами бесплодными, не творящими искусства. Она делала ту же ошибку, что
и постоянная ошибка революционеров: приписывать пороки высшего класса --
ему, а не человечеству, не представлять, как успешно они сами потом эти
пороки наследуют. -- Или же, напротив, была испорчена холопским
преклонением.
Морально самой плодотворной обещала быть сфера вторая ("сверху вниз").
Она создавалась людьми, чья доброта, порывы к истине, чувство справедливости
оказывались сильней их дремлющего благополучия, и, одновременно, чь„
художество было зрело и высоко. Но вот был порок этой сферы: [[неспособность
понять доподлинно!]] Эти авторы сочувствовали, жалели, плакали, негодовали
-- но именно потому они не могли [[точно понять]]. Они всегда смотрели со
стороны и сверху, они никак не были в [[шкуре]] нижних, и кто переносил одну
ногу через этот забор, не мог перебросить второй.
Видно уж такова эгоистическая природа человека, что перевоплощения этого
можно достичь, увы, только внешним насилием. Так образовался Сервантес в
рабстве и Достоевский на каторге. В Архипелаге же ГУЛаг этот опыт был
произведен над миллионами голов и сердец сразу.
7. Всеобщая забота о художественной самодеятельности в нашей стране, на
что уходят не такие уж малые средства, имеет, конечно умысел, но какой?
Сразу не скажешь. То ли -- оставшаяся инерция от однажды провозглашенного в
20-е годы. То ли, как спорт, обязательное средство отвлечения народной
энергии и интереса. То ли верит кто-то, что эти песенки и скетчи содействуют
нужной обработке чувств?
8. В первостепенном воспитательном значении именно [[хора]] политическое
начальство и в армии и на воле убеждено суеверно. Остальная самодеятельность
хоть захирей, но чтобы был хор! -- поющий коллектив. Песни легко проверить,
все [наши]. А что по„шь -- в то и веришь.
9. Это -- лагерное воспоминание о нем. С другой стороны случайно
выяснилось: Л. К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским
очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным
судом, а его одноделец Л. Гумилев продолжал сидеть. В институте молодого
человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 г. под Минском он попал в
плен, из немецкого плена бежал... в Англию, и там напечатал под псевдонимом
(оберегая семью) книгу о своем сидении в ленинградских застенках 1938 г.
(Надо полагать, что любовь к советскому союзнику помешала английскому
читателю разобраться в той книге в те годы. А потом забылось, затерялось. Но
не забыли [[наши]]. В интернациональной антифашистской бригаде он сражался
на западном фронте. После войны выкраден в СССР, приговорен к расстрелу, но
с заменой на 25 лет. Очевидно по второму лагерному делу он получил расстрел,
уже не замененный (уже возвращенный нам Указом января 1950 г.). В мае 1950
г. Давиденков сумел послать свое последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот
несколько фраз оттуда: "Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти
годы... Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза,
конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их еще не читал --
не'кому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и... представил себе, что стихи
должны попасть... в Ваши умные и умелые руки... Прочтите, и если можно
сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем -- ни слова, вс„ кончено". И
стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость -- три десятка
стихов на двойном тетрадном листе -- в малом объ„ме надо столько вместить!
Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной
тюрьме! И "левой" почте он доверяет свой последний безнад„жный крик.
Не надо чистого белья,
Не открывайте дверь!
Должно быть в самом деле я
Заклятый дикий зверь!
Не знаю, как мне с вами быть
И как вас величать:
По-птичьи петь, по-волчьи выть
Реветь или рычать..?
10. Весь этот перепуг с ополчением -- какая же осатанелая паника! Бросать
городских интеллигентов с берданками прошлого века против современных
танков! Двадцать лет дмились, что "готовы", что сильны -- но в животном
ужасе перед наступающими немцами заслонялись телами уч„ных и артистов, чтоб
только уцелело лишние дни сво„ руководящее ничтожество.
Глава 19. Зэки как нация
(Этнографический очерк Фан Фаныча)
В этом очерке, если ничто не помешает, мы намерены сделать важное научное
открытие.
При развитии своей гипотезы мы бы никак не хотели прийти в противоречие с
Передовым Учением.
Автор этих строк, влекомый загадочностью туземного племени, населяющего
Архипелаг, предпринял туда длительную научную командировку и собрал обильный
материал.
В результате нам ничего не стоит сейчас доказать, что [зэки] Архипелага
составляют [класс] общества. Ведь эта многочисленная (многомиллионная)
группа людей имеет единое (общее для всех них) отношение к [производству]
(именно: подчин„нное, закрепленное и без всяких прав этим производством
руководить). Также имеет она единое общее отношение и к [распределению
продуктов] труда (именно: никакого отношения, получает лишь ничтожную долю
продуктов, необходимую для худого поддержания собственного существования).
Кроме того, вся работа их -- не мелочь, а одна из главных составных частей
всей государственной экономики. *(1)
Но нашему честолюбию этого уже мало.
Гораздо сенсационнее было бы доказать, что эти опустившиеся существа (в
прошлом -- безусловно люди) являются совсем [иным биологическим типом] по
сравнению с homo sapiens. *(2) Однако, эти выводы у нас еще не все готовы.
Здесь можно читателю только намекнуть. Вообразите, что человеку пришлось бы
внезапно и вопреки желанию, но с неотклонимой необходимостью и без надежды
на возврат, перейти в разряд медведей или барсуков (уж не используем
затр„панного по метафорам волка) и оказалось бы, что телесно он выдюживает
(кто сразу ножки съ„жит, с того и спроса нет), -- так вот мог ли бы он, ведя
новую жизнь, вс„ же остаться среди барсуков -- человеком? Думаем, что нет,
так и стал бы барсуком: и шерсть бы выросла, и заострилась морда, и уже не
надо было бы ему вар„ного-жареного, а вполне бы он лопал сырое.
Представьте же, что островная среда так резко отличается от обычной
человеческой и так жестоко предлагает человеку или немедленно приспособиться
или немедленно умереть, -- что мнет и жует характер его куда решительней,
чем чужая национальная или чужая социальная среда. Это только и можно
сравнить с переходом именно в животный мир.
Но это мы отложим до следующей работы. А здесь поставим себе такую
ограниченную задачу: доказать, что зэки составляют особую отдельную [нацию].
Почему в обычной жизни классы не становятся нациями в нации? Потому что
они живут территориально перемешано с другими классами, встречаются с ними
на улицах, в магазинах, поездах и пароходах, в зрелищах и общественных
увеселениях, и разговаривают, и обмениваются идеями через голос и через
печать. Зэки живут, напротив, совершенно обособлен