Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
всяких помех. И санчасть у них
была даже общая с конвоем. Неразвитость!
11. У О. Волкова в рассказе "Деды": "актированные" старики выгнаны из
лагеря, но им некуда уходить, и они располагаются тут же поблизости, умереть
-- без отнятой пайки и крова.
12. При Достоевском можно было из строя выйти за милостынею. В строю
разговаривали и пели.
13. Почему-то на каторге Достоевского "среди арестантов не наблюдалось
дружества", никто не ел вдвоем.
Глава 8. Женщина в лагере
Да как же не думать было о них еще на следствии? -- ведь в соседних
где-то камерах! в этой самой тюрьме, при этом самом режиме, невыносимое это
следствие -- им-то, слабым, как перенести?!
В коридорах беззвучно, не различишь их походки и шелеста платьев. Но вот
бутырский надзиратель завозится с замком, оставит мужскую камеру полминуты
перестоять в верхнем светлом коридоре вдоль окон, -- и вниз из-под
намордника коридорного окна, в зеленом садике на уголке асфальта вдруг видим
мы так же стоящих в колонне по двое, так же ожидающих, пока отопрут им дверь
-- щиколотки и туфельки женщин! -- только щиколотки и туфельки да на высоких
каблуках! -- и это как вагнеровский удар оркестра в "Тристане и Изольде"! --
мы ничего не можем углядеть выше, и уже надзиратель загоняет нас в камеру,
мы бредем освещенные и омраченные, мы пририсовали вс„ остальное, мы
вообразили их небесными и умирающими от упадка духа. Как они? Как они!..
Но, кажется, им не тяжелее, а может быть и легче. Из женских воспоминаний
о следствии я пока не нашел ничего, откуда бы заключить, что они больше нас
бывали обескуражены или упали духом ниже. Врач-гинеколог Н. И. Зубов, сам
отсидевший 10 лет и в лагерях постоянно лечивший и наблюдавший женщин,
говорит, правда, что статистически женщина быстрее и ярче мужчины реагирует
на арест и главный его результат -- потерю семьи. Она душевно ранена и это
чаще всего сказывается на пресечении уязвимых женских функций.
А меня в женских воспоминаниях о следствии поражает именно: о каких
"пустяках" с точки зрения арестантской (но отнюдь не женской!) они могли там
думать. Надя Суровцева, красивая и еще молодая, надела впопыхах на допрос
разные чулки, и вот в кабинете следователя е„ смущает, что допрашивающий
поглядывает на е„ ноги. Да казалось бы и ч„рт с ним, хрен ему на рыло, не в
театр же она с ним пришла, к тому ж она едва ль не доктор (по-западному)
философии и горячий политик -- а вот поди ж ты! Александра Острецова,
сидевшая на Большой Лубянке в 1943-м, рассказывала мне потом в лагере, что
они там часто шутили: то прятались под стол, и испуганный надзиратель входил
искать недостающую; то раскрашивались свеклой и так отправлялись на
прогулку; то уже вызванная на допрос, она увлеченно обсуждала с
сокамерницами: идти ли сегодня одетой попроще или надеть вечернее платье?
Правда, Острецова была тогда избалованная шалунья да и сидела-то с ней
молоденькая Мира Уборевич. Но вот уже в возрасте и ученая, Н. И. П-ва
оттачивала в камере алюминиевую ложку. Думаете -- зарезаться? нет, косы
обрезать (и обрезала)!
Потом во дворе Красной Пресни мне пришлось посидеть рядом с этапом
свежеосужденных, как и мы, женщин, и я с удивлением ясно увидел, что все они
не так худы, не так истощены и бледны, как мы. Равная для всех тюремная
пайка и тюремные испытания оказываются для женщин в среднем легче. Они не
сдают так быстро от голода.
Но и для всех нас, а для женщины особенно, тюрьма -- это только цветочки.
Ягодки -- лагерь. Именно там предстоит ей сломиться или, изогнувшись,
переродясь, приспособиться.
В лагере, напротив, женщине вс„ тяжелее, чем нам. Начиная с лагерной
нечистоты. Уже настрадавшаяся от грязи на пересылках и в этапах, она не
находит чистоты и в лагере. В среднем лагере в женской рабочей бригаде и,
значит, в общем бараке, ей почти никогда невозможно ощутить себя
по-настоящему чистой, достать теплой воды (иногда и никакой не достать: на
1-м Кривощековском лагпункте зимой нельзя умыться нигде в лагере, только
мерзлая вода, и растопить негде). Никаким законным путем она не может
достать ни марли, ни тряпки. Где уж там стирать!..
Баня? Ба! С бани и начинается первый приезд в лагерь -- если не считать
выгрузки на снег из телячьего вагона и перехода с вещами на горбу среди
конвоя и собак. В лагерной-то бане и разглядывают раздетых женщин как товар.
Будет ли вода в бане или нет, но осмотр на вшивость, бритье подмышек и
лобков дают не последним аристократам зоны -- парикмахерам, возможность
рассмотреть новых баб. Тотчас же их будут рассматривать и остальные придурки
-- это традиция еще соловецкая, только там, на заре Архипелага, была
нетуземная стеснительность -- и их рассматривали одетыми, во время подсобных
работ. Но Архипелаг окаменел и процедура стала наглей. Федот С. и его жена
(таков был рок их соединиться!) теперь со смехом вспоминают, как придурки
мужчины стали по двум сторонам узкого коридора, а новоприбывших женщин
пускали по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной. Потом между
придурками решалось, кто кого берет. (По статистике 20-х годов у нас сидела
в заключении одна женщина на шесть-семь мужчин. *(1) После Указов 30-х и
40-х годов соотношение это немного выравнялось, но не настолько, чтобы
женщин не ценить, особенно привлекательных.) В иных лагерях процедура
сохранялась вежливой: женщин доводят до их барака -- и тут-то входят сытые,
в новых телогрейках (не рваная и не измазанная одежда в лагере уже сразу
выглядит бешеным франтовством!) уверенные и наглые придурки. Они не спеша
прохаживаются между вагонками, выбирают. Подсаживаются, разговаривают.
Приглашают сходить к ним "в гости". А они живут не в общем барачном
помещении, а в "кабинках" по несколько человек. У них там и электроплитка, и
сковородка. Да у них жареная картошка! -- мечта человечества! На первый раз
просто полакомиться, сравнить и осознать масштабы лагерной жизни.
Нетерпеливые тут же после картошки требуют и "уплаты", более сдержанные идут
проводить и объясняют будущее. Устраивайся, устраивайся, милая, в [зоне],
пока предлагают по-джентльменски. Уж и чистота, и стирка, и приличная
одежда, и неутомительная работа -- вс„ твое.
И в этом смысле считается, что женщине в лагере -- "легче". Легче ей
сохранить саму жизнь. С той "половой ненавистью", с какой иные доходяги
смотрят на женщин, не опустившихся до помойки, естественно рассудить, что
женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть у нее
путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь мир
заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.
И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче сходится с
мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в лагере всегда открыты
легкие пути. Личные особенности не раскладываются просто по [статьям]
Уголовного кодекса, -- однако, вряд ли ошибемся сказав, что большинство
Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот
шаг непереносимее смерти. Другие „жатся, колеблются, смущены (да удерживает
и стыд перед подругами), а когда решатся, когда смирятся -- смотришь,
поздно, они уже не идут в лагерный спрос.
Потому что [предлагают] не каждой.
Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается --
и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами, с матерями
семейств делают и почти девочки. И именно девочки, задохнувшись от наготы
лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.
А -- нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным, толстым
снаружи и хилым внутри существом, бреди в лес. Еще сама приползешь, еще
кланяться будешь.
Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала [умный] шаг в
первые же дни -- ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в
швейную или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похоже на волю.
Случится этап -- ты и на новое место приедешь вполне в расцвете, ты и там
уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных ходов --
стать прислугой начальства. Когда среди нового этапа пришла в лагерь
дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена крупного армейского
командира, начальник УРЧа тотчас е„ высмотрел и дал почетное назначение мыть
полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне понимая,
что это -- удача.
Что с того, что кого-то на воле ты там любила и кому-то хотела быть
верна! Какая корысть в верности мертвячки? ["выйдешь на волю -- кому ты
будешь нужна?"] -- вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты грубеешь,
стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли
что-то спешить взять и от этой дикой жизни?
Облегчает и то, что здесь никто никого не осуждает. "Здесь все так
живут".
Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.
Те, кто не уступили сразу -- или одумаются, или их заставят вс„ же
уступить. Самым упорным, но если собой хороша -- сойдется, сойдется на клин
-- сдавайся!
Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве) гордая девка М.,
лейтенант-снайпер, как царевна из сказки -- губы пунцовые, осанка лебяжья,
волосы вороновым крылом. *(2) И наметил купить е„ старый грязный жирный
кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей, при
е„ упругой красоте, при е„ мужественной недавней жизни особенно. Он был
корягой гнилой, она -- стройным тополем. Но он обложил е„ так тесно, что ей
не оставалось дохнуть. Он не только обрек е„ общим работам (все придурки
действовали слаженно, и помогали ему в облаве), придиркам надзора (а [на
крючке] у него был и надзорсостав) -- но и грозил неминуемым худым далеким
этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет, мне довелось самому
увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью от женского
барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного Бершадера. После
этого она хорошо была устроена в зоне.
М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей, потерявшая
мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале -- и вс„
упорствовала, и была уже на грани необратимой. Опухли ноги. С работы
тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял е„ прикладами. Как-то осталась
на день в зоне. [Присы'пался] повар: приходи в кабинку, от пуза накормлю.
Она пошла. Он поставил перед ней большую сковороду жареной картошки со
свининой. Она всю съела. Но после расплаты е„ вырвало -- и так пропала
картошка. Ругался повар: "Подумаешь, принцесса!" А с тех пор постепенно
привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на лагерном киносеансе, уже сама
выбирала себе мужика на ночь.
А кто прождет дольше -- то самой еще придется плестись в общий мужской
барак, уже не к придуркам, идти в проходе между вагонками и однообразно
повторять: "Полкило... полкило..." И если избавитель пойдет за нею с пайкой,
то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в этом шатре, шалаше
(отсюда и "шалашовка") заработать свой хлеб. Если раньше того не накроет
надзиратель.
Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем -- классическая лагерная картина.
Но есть и гораздо проще. Это опять-таки кривощековский 1-й лагпункт,
1947-1949. (Нам известен такой, а сколько их?) На лагпункте -- блатные,
бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки -- вс„ перемешано. Женский
барак всего один -- но на пятьсот человек. Он -- неописуемо грязен,
несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки -- без постельных
принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить -- но
он не соблюдался и никем не проверялся. Не только мужчины туда шли, но
валили малолетки, мальчики по 12-13 лет шли туда обучаться. Сперва они
начинали с простого наблюдения: там не было этой ложной стыдливости, не
хватало ли тряпья, или времени -- но [вагонки не завешивались], и конечно,
никогда не тушился свет. Вс„ совершалось с природной естественностью, на
виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или явное уродство
были защитой женщины -- и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у
такой непрерывно сидели гости на койке, е„ постоянно окружали, е„ просили и
ей угрожали побоями и ножом -- и не в том уже была е„ надежда, чтоб устоять,
но -- сдаться-то умело, но выбрать такого, который потом угрозой своего
имени и своего ножа защитит е„ от остальных, от следующих, от этой жадной
череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных всем, что они тут
видят и вдыхают. Да только ли защита от мужчин? и только ли малолетки
растравлены? -- а женщины, которые рядом изо дня в день вс„ это видят, но их
самих не спрашивают мужчины -- ведь эти женщины тоже взрываются наконец в
неуправляемом чувстве -- и бросаются бить удачливых соседок.
И еще по Кривощековскому лагпункту быстро разбегаются венерические
болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода нет, и вс„
туда же, через тот же порог тянутся властители и просители. И только
осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для
себя и для друзей сверяются с тайным списком венерических, чтобы не
ошибиться.
А женщина на Колыме? Ведь там она и вовсе редкость, там она и вовсе
нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе -- хоть конвоиру,
хоть вольному, хоть заключенному. На Колыме родилось выражение [трамвай] для
группового изнасилования. К. О. рассказывает, как шофер проиграл в карты их
-- целую грузовую машину женщин, этапируемых в Эльген -- и, свернув с
дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим.
А [работа?] Еще в смешанной бригаде какая-то есть женщине потачка,
какая-то работа полегче. Но если вся бригада женская -- тут уж пощады не
будет, тут давай [кубики!] А бывают сплошь женские целые лагпункты, уж тут
женщины и лесорубы, и землекопы, и саманщицы. Только на медные и
вольфрамовые рудники женщин не назначали. Вот "29-я точка" КарЛага --
сколько ж в этой [точке] женщин? Не много не мало -- шесть тысяч! *(3) Кем
же работать там женщине? Елена О. работает грузчиком -- она таскает мешки по
80 и даже по 100 килограммов! -- правда наваливать на плечи ей помогают, да
и в молодости она была гимнасткой. (Все свои 10 лет проработала грузчиком и
Елена Прокофьевна Чеботарева.)
На женских лагпунктах устанавливается не-женски жестокий общий нрав:
вечный мат, вечный бой и озорство, иначе не проживешь. (Но, замечает
бесконвойный инженер Пустовер-Прохоров, взятые с такой женской колонны в
прислугу или на приличную работу женщины тут же оказываются тихими и
трудолюбивыми. Он наблюдал такие колонны на БАМе, вторых сибирских путях, в
1930-е годы. Вот картинка: в жаркий день триста женщин просили конвой
разрешить им искупаться в обводн„нном овраге. Конвой не разрешил. Тогда
женщины с единодушием все разделись донага и легли загорать -- возле самой
магистрали, на виду у проходящих поездов. Пока шли поезда местные,
советские, то была не беда, но ожидался международный экспресс, и в нем
иностранцы. Женщины не поддавались командам одеться. Тогда вызвали пожарную
машину и спугнули их брандсбойтом.)
Вот [женская] работа в Кривощекове. На кирпичном заводе, окончив
разрабатывать участок карьера, обрушивают туда перекрытие (его перед
разработкой стелят по поверхности земли). Теперь надо поднять метров на
10-12 тяжелые сырые бревна из большой ямы. Как это сделать? Читатель скажет:
механизировать. Конечно. Женская бригада набрасывает два каната (их
серединами) на два конца бревна, и двумя рядами бурлаков (равняясь, чтобы не
вывалить бревно и не начинать с начала) вытягивают одну сторону каждого
каната и так -- бревно. А потом они вдвадцатером берут одно такое бревно на
плечи и под командный мат отъявленной своей бригадирши несут бревнище на
новое место и сваливают там. Вы скажете -- трактор? Да помилуйте, откуда
трактор, если это 1948 год? Вы скажете -- кран? А вы забыли Вышинского --
"труд-чародей, который из небытия и ничтожества превращает людей в героев"?
Если кран -- так как же с чародеем? Если кран -- эти женщины так и погрязнут
в ничтожестве!
Тело истощается на такую работу, и вс„, что в женщине есть женское,
постоянное или в месяц раз, перестает быть. Если она дотянет до ближней
комиссовки, то разденется перед врачами уже совсем не та, на которую
облизывались придурки в банном коридоре: она стала безвозрастна; плечи е„
выступают острыми углами, груди повисли иссохшими мешочками; избыточные
складки кожи морщатся на плоских ягодицах, над коленями так мало плоти, что
образовался просвет, куда овечья голова пройдет и даже футбольный мяч; голос
погрубел, охрип, а на лицо уже находит загар пеллагры. (А за несколько
месяцев лесоповала, говорит гинеколог, опущение и выпадение более важного
органа.)
Труд-[чародей!]..
Ничто не равно в жизни вообще, а в лагере тем более. И на производстве
выпадало не всем одинаково безнадежно. И чем моложе, тем иногда легче. Так и
вижу девятнадцатилетнюю Напольную, всю как сбитую, с румянцем во всю
деревенскую щеку. В лагерьке на Калужской заставе она была крановщицей на
башенном кране. Как обезьяна лазила к себе на кран, иногда без надобности и
на стрелу, оттуда всему строительству кричала "хо-го-о-о!", из кабины
перекрикивалась с вольным прорабом, с десятниками, телефона у нее не было.
Вс„ ей было как будто забавно, весело, лагерь не в лагерь, хоть в комсомол
вступай. С каким-то не лагерным добродушием она улыбалась всем. Ей всегда
было выписано 140%, самая высокая в лагере пайка, и никакой враг ей не был
страшен (ну, кроме [кума]) -- е„ прораб не дал бы в обиду. Одного только не
знаю -- как ей удалось в лагере обучиться на крановщицу -- вот бескорыстно
ли е„ сюда приняли. Впрочем, она сидела по безобидной бытовой статье. Силы
так и пышели из нее, а завоеванное положение позволяло ей любить не по
нужде, а по влечению сердца.
Так же описывет свое состояние и Сачкова, посаженная в 19 лет. Она попала
в сельхозколонию, где, впрочем, всегда сытней и потому легче. "С песней я
бегала от жатки к жатке, училась вязать снопы". Если нет другой молодости,
кроме лагерной -- значит, надо веселиться здесь, а где же? Потом е„ привезли
в тундру под Норильск, так и он ей "показался каким-то сказочным городом,
приснившимся в детстве". Отбыв срок, она осталась там вольнонаемной. "Помню,
я шла в пургу, и у меня появилось какое-то задорное настроение, я шла,
размахивая руками, борясь с пургой, пела "Легко на сердце от песни веселой",
глядела на переливающиеся занавеси Северного сияния, бросалась на снег и
смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал Норильск: что не меня пять
лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой.. Хотелось
любить! Хотелось что-нибудь сделать для людей, чтобы больше не было зла на
земле".
Ну, да это многим хотелось.
Освободить нас ото зла Сачковой вс„-таки не удалось: лагеря стоят. Но
самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб уничтожить
и женщину и человека.
Вот эти два случая у меня только и стоят против тысяч безрадостных или
бессовестных.
А конечно, где ж как не в лагере пережить тебе