Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
езказганскими медными рудниками. Наш и
Тайшет со шпалопропиточным заводом (где, говорят, креозот просачивается
сквозь кожу, в кости, парами его насыщаются легкие -- и это смерть). Вся
Сибирь еще наша до СовГавани. И наша -- Колыма. И Норильск -- тоже наш.
Если же зима -- вагон задраен, динамиков не слышно. Если конвойная
команда верна уставу -- от них тоже не услышишь обмолвки о маршруте. Так и
тронемся, уснем в переплете тел, в пристукивании колес, не узнав -- леса или
степи увидятся завтра через окно. Через то окно, которое в коридоре. Со
средней полки через решетку, коридор, два стекла и еще решетку видны
вс„-таки станционные пути и кусочек пространства, бегущего мимо поезда. Если
стекла не обмерзли, иногда можно прочесть и название станции -- какое-нибудь
Авсюнино или Ундол. Где такие станции?.. Никто не знает в купе. Иногда по
солнцу можно понять: на север вас везут или на восток. А то в каком-нибудь
Туфанове втолкнут в ваше купе обшарпанного бытовичка, и он расскажет, что
везут его в Данилов на суд, и боится он, не дали б ему годика два. Так вы
узнаете, что ехали ночью через Ярославль и, значит, первая пересылка на пути
-- Вологодская. И обязательно найдутся в купе знатоки, кто мрачно просмакует
знаменитую присказку: "ВОлОгОдский кОнвОй шутить не любит!"
Но и узнав направление -- ничего вы еще не узнали: пересылки и пересылки
узелками впереди на вашей ниточке, с любой вас могут повернуть в сторону. Ни
на Ухту, ни на Инту, ни на Воркуту тебя никак не тянет -- а думаешь 501-я
стройка слаще -- железная дорога по тундре, по северу Сибири? Она стоит их
всех.
Лет через пять после войны, когда арестантские потоки вошли вс„-таки в
русла (или в МВД расширили штаты?) -- в министерстве разобрались в
миллионных ворохах дел и стали сопровождать каждого осужденного запечатанным
конвертом его тюремного [дела], в прорези которого открыто для конвоя
писался маршрут (а больше маршрута им знать не полезно, содержание [дел]
может влиять развращающе). Вот тогда, если вы лежите на средней полке, и
сержант остановится как раз около вас, и вы умеете читать вверх ногами --
может быть вы и словчите прочесть, что кого-то везут в Княж-Погост, а вас в
Каргопольлаг.
Ну, теперь еще больше волнений! -- что это за Каргопольлаг? Кто о н„м
слышал?.. Какие там [общие]? (бывают общие работы смертные, а бывают и
полегче.) Доходиловка, нет?
И как же, как же вы впопыхах отправки не дали знать родным, и они вс„ еще
мнят вас в сталиногорском лагере под Тулой? Если вы очень нервны и очень
находчивы, может быть удастся вам решить и эту задачу: у кого-то найдется
сантиметровый кусочек карандашного грифеля, у кого-то мятая бумага.
Остерегаясь, чтобы не заметил конвойный из коридора (а ногами к проходу
ложиться нельзя, только головой), вы, скрючившись и отвернувшись, между
толчками вагона пишете родным, что вас внезапно взяли со старого места и
теперь везут, что с нового места может будет только одно письмо в год, пусть
приготовяться. Сложенное треугольником письмо надо нести с собой в уборную
наудачу: вдруг да сведут вас туда на подходе к станции или на отходе от не„,
вдруг зазевается конвойный в тамбуре, -- тогда нажимайте скорее педаль,
пусть откроется отверстие спуска нечистот, и, загородивши телом, бросайте
письмо в это отверстие! Оно намокнет, испачкается, но может проскочить и
упасть под колеса или минует их и отлого спустится на откос полотна. Может
быть так и лежать ему тут до дождей, до снега, до гибели, может быть рука
человека поднимет его. И если этот человек окажется не идейный -- то
подправит адрес, буквы наведет или вложит в другой конверт -- и письмо еще,
смотри дойдет. Иногда такие письма доходят -- доплатные, стершиеся,
размытые, измятые, но с четким всплеском горя...
А еще лучше -- переставайте вы поскорее быть этим самым [фраером] --
смешным новичком, добычей и жертвой. Девяносто пять из ста, что письмо ваше
не дойдет. Но и дойдя, не внесет оно радости в дом. И что за дыхание -- по
часам и суткам, когда выступили вы в страну эпоса? Приход и уход разделяются
здесь десятилетиями, четвертью века. ВЫ НИКОГДА НЕ ВЕРНЕТЕСЬ в прежний мир!
Чем скорее вы отвыкнете от своих домашних, и домашние отвыкнут от вас -- тем
лучше. Тем легче.
И как можно меньше имейте вещей, чтобы не дрожать за них! Не имейте
чемодана, чтобы конвой не сломал его у входа в вагон (а когда в купе по
двадцать пять человек -- что' б вы придумали на их месте другое?). И не
имейте новых сапог, и не имейте модных полуботинок, и шерстяного костюма не
имейте: в столыпине, в воронке' ли, на приеме в пересыльную тюрьму -- вс„
равно крадут, отберут, отметут, обменяют. Отдадите без боя -- будет унижение
травить ваше сердце. Отнимут с боем -- за свое же добро останетесь с
кровоточащим ртом. Отвратительны вам эти наглые морды, эти глумные ухватки,
это отребье двуногих, -- но имея собственность и трясясь за не„, не теряете
ли вы редкую возможность наблюдать и понять? А вы думаете, флибустьеры,
пираты, великие капитаны, расцвеченные Кипилингом и Гумил„вым -- не эти ли
самые они были блатные? Вот этого сорта и были... Прельстительные в
романтических картинах -- отчего же они отвратные вам здесь?
Поймите и их. Тюрьма для них -- [дом родной]. Как ни приласкивает их
власть, как ни смягчает им наказания, как ни амнистирует -- внутренний рок
приводит их снова и снова сюда... Не им ли и первое слово в законодательстве
Архипелага? Одно время у нас и на [воле] право собственности так успешно
изгонялось (потом изгонщикам самим понравилось [иметь]) -- почему ж должно
оно терпеться в тюрьме? Ты зазевался, ты вовремя не съел своего сала, не
поделился с друзьями сахаром и табаком -- теперь блатные ворошат твой
[сидор], чтоб исправить твою моральную ошибку. Дав тебе [на сменку] жалкие
отопки вместо твоих фасонных сапог, робу замазанную вместо твоего свитера,
они не надолго взяли эти вещи и себе: сапоги твои -- повод пять раз
проиграть их и выиграть в карты, а свитер завтра [толкнут] за литр водки и
за круг колбасы. Через сутки и у них ничего не будет, как и у тебя. Это --
второе начало термодинамики: уровни должны сглаживаться, сглаживаться...
Не имейте! Ничего не имейте! -- учили нас Будда и Христос, стоики,
циники. Почему же никак не вонмем мы, жадные, этой простой проповеди? Не
пойм„м, что имуществом губим душу свою?
Ну разве селедка пусть греется в твоем кармане до пересылки, чтобы здесь
не клянчить тебе попить. А хлеб и сахар выдали на два дня сразу -- съешь их
в один прием. Тогда никто не украдет их. И забот нет. И будь как птица
небесная!
То' имей, что можно всегда пронести с собой: знай языки, знай страны,
знай людей. Пусть будет путевым мешком твоим -- твоя память. Запоминай!
запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь и тронуться в
рост.
Оглянись -- вокруг тебя люди. Может быть, одного из них ты будешь всю
жизнь потом вспоминать и локти кусать, что не расспросил. И меньше говори --
больше услышишь. Тянутся с острова на остров Архипелага тонкие пряди
человеческих жизней. Они вьются, касаются друг друга одну ночь вот в таком
стучащем полутемном вагоне, потом опять расходятся навеки -- а ты ухо
приклони к их тихому жужжанию и к ровному стуку под вагоном. Ведь это
постукивает -- веретено жизни.
Каких только дииковинных историй ты здесь не услышишь, чему не
посмеешься!
Вот этот французик подвижной около решетки -- что' он вс„ крутится? чему
удивляется? чего до сих пор не понимает? Разъяснить ему! А между тем и
расспросить: как попал? Нашелся кто-то с французским языком, и мы узна„м:
Макс Сантер, французский солдат. Вот такой же вострый и любопытный был он и
на воле, в своей douсе Frаnсе. Говорили ему по-хорошему -- не крутись, а он
вс„ околачивался около пересыльного пункта для русских репатриируемых. Тогда
угостили его русские выпить, и с некоторого момента он ничего не помнит.
Очнулся уже в самолете, на полу. Увидел себя -- в красноармейской
гимнастерке и брюках, а над собой сапоги конвоира. Теперь ему объявили
десять лет лагерей, но это же, конечно, злая шутка, это разъясниться?.. О,
да, разъясниться, голубчик, жди! *(12) (Ну, да такими случаями в 1945-46
годах не удивишь.)
То сюжет был франко-русский, а вот -- русско-французский. Да нет, чисто
русский, пожалуй, потому что таких колей кто ж кроме русского напетляет? Во
всякие времена росли у нас люди, которые [не вмещались], как Меньшиков у
Сурикова в березовскую избу. Вот Иван Коверченко -- и поджар, и роста
среднего, а вс„ равно -- не вмещается. А потому что детинка был кровь с
молоком, да подбавил черт горилки. Он охотно рассказывает о себе и со
смехом. Такие рассказы -- клад, их -- слушать. Правда, долго не можешь
угадать: за что ж его арестуют и почему он -- политический. Но из
"политического" не надо себе лакировать фестивального значка. Не вс„ ль
равно, какими граблями захватили?
Как все хорошо знают, к химической войне подкрадывались немцы, а не мы.
Поэтому, при откате с Кубани, очень было неприятно, что из-за каких-то
растяп в боепитании мы оставили на одном аэродроме штабели химических бомб
-- и немцы могли на этом разыграть международный скандал. Тогда-то старшему
лейтенанту Коверченко, родом из Краснодара, дали двадцать человек
парашютистов и сбросили в тыл к немцам, чтоб он все эти многовредные бомбы
закопал в землю. (Уже догадались слушатели и зевают: дальше он попал в плен,
теперь -- изменник родины. А ни хр„нышка подобного!) Коверченко задание
выполнил превосходно, со всей двадцаткой без потерь перес„к фронт назад, и
представлен был к Герою Советского Союза.
Но ведь представление ходит месяц и два, -- а если ты в этого Героя тоже
не помещаешься? "Героя" дают тихим мальчикам, отличникам боевой и
политической подготовки -- а у тебя если душа горит, выпить хоц-ца, а --
нечего? Да если ты Герой всего Союза -- что ж они, гады, скупятся тебе литр
водки добавить? И Иван Коверченко сел на лошадь и, по правде ничего о
Калигуле не зная, въехал на лошади на второй этаж к городскому военкому чи
команданту: водки, мол, выпиши! (Он смекнул, что так будет
попредставительней, как бы больше подобать Герою, и отказать трудней.) За
это и посадили? -- Нет, что вы! За это был снижен с Героя до Красного
Знамени.
Очень Коверченко нуждался выпить, а не всегда бывало, и приходилось
кумекать. В Польше помешал он немцам взорвать один мост -- и почувствовал
этот мост как бы своим, и пока, до подхода нашей комендатуры, положил с
поляков плату за проход и проезд по мосту: ведь без меня у вас его б уже не
было, заразы! Сутки он эту плату собирал (на водку), надоело, да и не
торчать же тут, -- и предложил капитан Коверченко окружным полякам
справедливое решение: мост этот у него [купить]. (За это и сел? -- Не-ет.)
Не много он и просил, да поляки жались, не собрались. Бросил пан капитан
мост, черт с вами, ходите бесплатно.
В 1949 году он был в Полоцке начальником штаба парашютного полка. Очень
не любил майора Коверченко политотдел дивизии за то, что на политвоспитание
он [клал]. Раз попросил он характеристику для поступления в Академию, но
когда дали -- заглянул и швырнул им на стол: "С такой характеристикой мне не
в Академию, а к бендеровцам идти!" (За это?.. -- За это вполне могли десятку
сунуть, но обошлось.) Тут еще примкнуло, что он одного солдата незаконно в
отпуск уволил. И что сам в пьяном виде гнал грузовую машину и разбил. И дали
ему десять... суток ГУБЫ. *(13) Впрочем, охраняли его свои же солдаты, они
его любили беззаветно и отпускали с "губы" гулять в деревню. И так и быть
стерпел бы он эту "губу", но стал ему Политотдел еще грозить судом! Вот эта
угроза потрясла и оскорбила Коверченко: значит, бомбы хоронить -- Иван лети?
а за поганую полуторку -- в тюрьму? Ночью он вылез в окно, ушел на Двину,
там знал спрятанную моторку своего приятеля и угнал е„.
Оказался он не пьянчужка с короткой памятью: теперь за вс„, что
Политотдел ему причинял, он хотел мстить: и в Литве бросил лодку, пошел к
литовцам просить: "братцы, отведите к партизанам! примите, не пожалеете, мы
им накрутим!" Но литовцы решили, что он подослан.
Был у Ивана зашит аккредитив. Он взял билет на Кубань, однако подъезжая к
Москве, уже сильно напился в ресторане. Поэтому, из вокзала выйдя,
прищурился на Москву и велел такс„ру: -- "Вези-ка меня в посольство!" -- "В
какое?" -- "Да хрен с ним, в любое." И шоф„р привез. -- "Эт какое ж?" --
"Французкое" -- "Ладно".
Может быть его мысль сбивалась, и намерения к посольству у него сперва
были одни, а теперь стали другие, но ловкость и сила его ничуть не охилели:
он не напугал приворотного милиционера, тихонько обошел в переулок и
взмахнул на гладкий двухростовый забор. Во дворе посольства пошло легче:
никто его не обнаружил и не задержал, он прошел внутрь, миновал комнату,
другую и увидел накрытый стол. Многое было на столе, но больше всего его
поразили груши, соскучился он по ним, напихал теперь все карманы кителя и
брюк. Тут вошли хозяева ужинать. "Эй вы, французы! -- стал на них первый
наседать и кричать Коверченко. Подступило ему, что Франция ничего хорошего
за последние сто лет не совершила. -- Вы почему ж революции не делаете? Вы
что ж деГолля к власти тянете? А мы вас -- кубанской пшеничкой снабжай?
Не-вый-дет!!" -- "Кто вы? Откуда?" -- изумились французы. Сразу беря верный
тон, Коверченко нашелся: "Майор МГБ". Французы встревожились: "Но вс„ равно
вы не должны врываться. Вы -- по какому делу?" -- "Да я вас в рот...!!" --
объявил им Коверченко уже напрямик, от души. И еще немного перед ними
помолодцевал, да заметил, что из соседней комнаты уже звонят о н„м по
телефону. И хватило у него трезвости начать отступление, но -- груши стали у
него выпадать из карманов! -- и позорный смех преследовал его...
А впрочем, стало у него сил не только уйти из посольства целым, но и
куда-то дальше. На другое утро проснулся он на Киевском вокзале (не в
Западную ли Украину ехать собрался?) -- и тут вскоре его взяли.
На следствии бил его сам Абакумов, рубцы на спине вздулись толщиною в
руку. Министр бил его, разумеется не за груши, и не за справедливый упр„к
французам, а добивался: кем и когда завербован. И срок ему, разумеется,
вкатили двадцать пять.
Много таких рассказов, но как и всякий вагон, столыпин затихает в ночи.
Ночью не будет ни рыбы, ни воды, ни оправки.
И тогда, как всякий иной вагон, его наполняет ровный кол„сный шум, и
ничуть не мешающий тишине. И тогда, если еще и конвойный ушел из коридора,
можно из третьего мужского купе тихо поговорить с четвертым женским.
Разговор с женщиной в тюрьме -- он совсем особенный. В н„м благородное
что-то, даже если говоришь о статьях и сроках.
Один такой разговор шел целую ночь, и вот при каких обстоятельствах. Это
было в июле 1950 года. На женское купе не набралось пассажирок, была всего
одна молодая девушка, дочь московского врача, посаженная по 58-10. А в
мужских занялся шум: стал конвой сгонять всех зэков из трех купе в два (уж
по сколько там сгрудили -- не спрашивай). И ввели какого-то преступника,
совсем не похожего на арестанта. Он был прежде всего не острижен -- и
волнистые светло-желтые волосы, истые [кудри], вызывающе лежали на его
породистой большой голове. Он был молод, осанист, в военном английском
костюме. Его провели по коридору с оттенком почтения (конвой сам оробел
перед инструкцией, написанной на конверте его [дела]) -- и девушка успела
это вс„ рассмотреть. А он е„ не видел (и как же потом жалел!).
По шуму и сутолоке она поняла, что для него освобождено особое купе --
рядом с ней. Ясно, что он ни с кем не должен был общаться. Тем более ей
захотелось с ним поговорить. Из купе в купе увидеть друг друга в столыпине
невозможно, а услышать при тишине можно. Поздно вечером, когда стало
стихать, девушка села на край своей скамьи перед самой решеткой и тихо
позвала его (а может быть сперва напела тихо. За вс„ это конвой должен был
бы е„ наказать, но конвой угомонился, в коридоре не было никого). Незнакомец
услышал и, наученный ею, сел так же. Они сидели теперь спинами друг к другу,
выдавливая одну и ту же трехсантиметровую доску, а говорили через решетку,
тихо, в огиб этой доски. Они были так близки головами и губами, как будто
целовались, а не могли не только коснуться друг друга, но даже посмотреть.
Эрик Арвид Андерсен понимал по-русски уже вполне сносно, говорил же со
многими ошибками, но в конце концов мысль передавал. Он рассказал девушке
свою удивительную историю (мы еще услышим е„ на пересылке), она же ему --
простенькую историю московской студентки, получившей 58-10. Но Арвид был
захвачен, он расспрашивал е„ о советской молодежи, о советской жизни -- и
узнавал совсем не то, что знал раньше из левых западных газет и из своего
официального визита сюда.
Они проговорили всю ночь -- и вс„ в эту ночь сошлось для Арвида:
необычный арестантский вагон в чужой стране; и напевное ночное постукивание
поезда, всегда находящее в нашем сердце отзыв; и мелодичный голос, шепот,
дыхание девушки у его уха -- у самого уха, а он не мог на не„ даже
взглянуть! (И женского голоса он уже полтора года вообще не слышал.)
И слитно с этой невидимой (и наверно, и конечно, и обязательно
прекрасной) девушкой он впервые стал разглядывать Россию, и голос России всю
ночь ему рассказывал правду. Можно и так узнать страну в первый раз...
(Утром еще предстояло ему увидеть через окно е„ темные соломенные кровли --
под печальный шепот затаенного экскурсовода.)
Ведь это вс„ Россия: и арестанты на рельсах, отказавшиеся от жалоб; и
девушка за стеной столыпинского купе; и ушедший спать конвой; груши,
выпавшие из кармана, закопанные бомбы и конь, взведенный на второй этаж.
-- Жандармы! жандармы! -- обрадованно кричали арестанты. Они радовались,
что дальше их будут сопровождать жандармы, а не конвой.
Опять я кавычки забыл поставить. Это рассказывает сам Короленко. *(14)
Мы, правда, голубым фуражкам не радовались. Но кому не обрадуешься, если в
столыпине попадешь под [маятник].
Обычному пассажиру на промежуточной маленькой станции лихо СЕСТЬ, а сойти
-- отчего же? -- скидывай вещи и прыгай. Не то с арестантом. Если местная
тюремная охрана или милиция не придут за ним или опоздают на две минуты, --
тю-тю! -- поезд тронулся, и теперь везут этого грешного арестанта до
следующей пересылки. И хорошо, если до пересылки -- там тебя опять кормить
начнут. А то -- до конца столыпинского маршрута, там в пустом вагоне
продержат часиков восемнадцать да везут назад с новым набором, и опять
сидеть, и вс„ это время ведь НЕ КОРМЯТ! Ведь на тебя выписали до первого
взятия, бухгалтерия не виновата, что тюрьма проворонила, ты ведь числишься
уже за Тулуном. И конвой своими хлебами тебя кормить не обязан. И качают
тебя ШЕСТЬ РАЗ (бывало!): Иркутск -- Красноярск, Красноярск -- Иркутск,
Иркустск -- Красноярск, так увидишь на перроне Тулуна картуз голубой --
готов на шею броситься: спасибо, родненький, что выручил!
В столыпине и за двое суток так изморишься, задохнешься, изомлеешь, что
перед больши