Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
апы
из Бутырского, Пресненского и Таганского воронков. Ивановскому конвою по
четным числам к шести утра прибывать на вокзал, снимать и держать у себя
пересадочных на Нерехту, Бежецк, Бологое.
Это вс„ -- рядом с вами, впритирочку с вами, но -- не видимо вам (а можно
и глаза смежить). На больших вокзалах погрузка и выгрузка чумазых происходит
далеко от пассажирского перрона, е„ видят только стрелочники да путевые
обходчики. На станциях поменьше тоже облюбован глухой проулок между двумя
пакхаузами, куда воронок подают задом, ступеньки к ступенькам вагон-зака.
Арестанту некогда оглянуться на вокзал, посмотреть на вас и вдоль поезда, он
успевает только видеть ступеньки (иногда нижняя ему по пояс, и сил
карабкаться нет), а конвоиры, обставшие узкий переходик от воронка к вагону,
рычат, гудят: "Быстро! Быстро!.. Давай! Давай!..", а то и помахивают
штычками.
И вам, спешащим по перрону с детьми, чемоданами и авоськами, недосуг
приглядываться: зачем это подцепили к поезду второй багажный вагон? Ничего
на н„м не написано, и очень похож он на багажный -- тоже косые прутья
решеток и темнота за ними. Только зачем-то едут в н„м солдаты, защитники
отечества, и на остановках двое из них, посвистывая, ходят по обе стороны,
косятся под вагон.
Поезд тронется -- и сотня стиснутых арестантских судеб, измученных сердец
-- понесется по тем же змеистым рельсам, за тем же дымом, мимо тех же полей,
столбов и стогов, и даже на несколько секунд раньше вас -- но за вашими
стеклами в воздухе еще меньше останется следов от промелькнувшего горя, чем
от пальцев по воде. И в хорошо знакомом, всегда одинаковом поездном быте --
с разрезаемой пачкой белья для постели, с разносимым в подстаканниках чаем
-- вы разве можете вжиться, какой темный сдавленный ужас пронесся за три
секунды до вас через этот же объем эвклидова пространства? Вы, недовольные,
что в купе четверо и тесно, -- вы разве смогли бы поверить, вы разве над
этой строкою поверите, что в таком же купе перед вами только-что пронеслось
-- четырнадцать человек? А если -- двадцать пять? А если -- тридцать?..
[Вагон-зак] -- какое мерзкое сокращение! Как, впрочем, все сокращения,
сделанные палачами. Хотят сказать, что это -- вагон для заключ„нных. Но
нигде, кроме тюремных бумаг, слово это не удержалось. Усвоили арестанты
называть такой вагон [столыпинским] или просто [Столыпиным].
По мере того, как рельсовое передвижение внедрялось в наше отечество,
меняли свою форму и арестантские этапы. Еще до 90-х годов ХIХ века сибирские
этапы шли пешком и на лошадях. Уже Ленин в 1896 году ехал в сибирскую ссылку
в обыкновенном вагоне третьего класса (с вольными) и кричал на поездную
бригаду, что невыносимо тесно. Всем известная картина Ярошенко "Всюду жизнь"
показывает нам еще очень наивное переоборудование пассажирского вагона
четвертого класса под арестантский груз: вс„ оставлено, как есть, и
арестанты едут как просто люди, только поставлены на окнах двусторонние
решетки. Вагоны эти еще долго бегали по русским дорогам, некоторые помнят,
как их и в 1927 году этапировали в таких именно, только разделив мужчин и
женщин. С другой сторны эсер Трушин вспоминает, что он и при царе уже
этапировался в "столыпине", только ездило их, опять-таки по крыловским
временам, шесть человек в купе.
Вероятно, вагон этот действительно пошел по рельсам первый раз при
Столыпине, то есть, до 1911-го года -- и по общему кадетско-революционному
ожесточению прилепили к нему это название. Однако по-настоящему этот вагон
был излюблен лишь в 20-е годы, а нашел всеобщее и исключительное применение
-- с 1930-го года, когда все в нашей жизни становилось единообразным, и
поэтому справедливей бы было называть его не [Столыпиным], а [Сталиным]. Но
не будем спорить с языком.
Столыпин -- это обыкновенный купированный вагон, только из девяти купе
пять, отведенные арестантам (и здесь, как всюду на Архипелаге, половина идет
на обслугу!), отделены от коридора не сплошной перегородкой, а решеткой,
обнажающей купе для просмотра. Решетка эта -- косые перекрещенные прутья,
как бывает в станционных садиках. Она идет на всю высоту вагона, доверху, и
оттого нет багажных чердачков из купе над коридором. Окна коридорной стороны
-- обычные, но в таких же косых решетках извне. А в арестантском купе окна
нет -- лишь маленький, тоже обрешеченный, слепыш на уровне вторых полок
(вот, без окон, и кажется нам вагон как бы багажным). Дверь в купе --
раздвижная: железная рама, тоже обрешеченная.
Вс„ вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной
решеткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие
на человека, и жалобно смотрят на вас, просят пить и есть. Но в зверинце так
тесно никогда не скучивают животных.
По расчетам вольных инженеров в столыпинском купе могут шестеро сидеть
внизу, трое -- лежать на средней полке (она соединена как сплошные нары, и
оставлен только вырез у двери для лаза вверх и вниз) и двое -- лежать на
багажных полках вверху. Если теперь сверх этих одиннадцати затолкать в купе
еще одиннадцать (последних под закрываемую дверь надзиратели запихивают уже
ногами) -- то вот и будет вполне нормальная загрузка арестантского купе. По
двое скорчатся, полусидя, на верхних багажных, пятеро лягут на соединенной
средней (и это -- самые счастливые, места эти берутся с бою, а если в купе
есть блатари, то именно они лежат там), на низ же останется тринадцать
человек: по пять сядут на полках, трое -- в проходе меж их ног. Где-то там,
вперемежку с людьми, на людях и под людьми -- их вещи. Так со сдавленными
поджатыми ногами и сидят сутки за сутками.
Нет, это не делается специально, чтобы мучить людей! Осужденный -- это
трудовой солдат социализма, зачем же его мучить, его надо использовать на
строительстве. Но, согласитесь, и не к т„ще же в гости он едет, не
устраивать же его так, чтобы ему с [воли] завидовали. У нас с транспортом
трудности: доедет, не подохнет.
С пятидесятых годов, когда расписания наладились, ехать так доставалось
арестантам недолго -- ну, полтора, ну двое суток. В войну и после войны было
хуже: от Петропавловска (казахского) до Караганды столыпин мог идти [семь
суток] (и было двадцать пять человек в купе!), от Караганды до Свердловска
-- [восемь суток] (и в купе было по двадцать шесть). Даже от Куйбышева до
Челябинска в августе 1945 года Сузи ехал в столыпине несколько суток -- и
было их в купе ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ человек, лежали просто друг на друге,
барахтались и боролись. *(1) А осенью 1946-го года Н. В. Тимофеев-Рессовский
ехал из Петропавловска в Москву в купе, где было ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ ЧЕЛОВЕК!
Несколько суток он ВИСЕЛ в купе между людьми, ногами не касаясь пола. Потом
стали умирать -- их вынимали из-под ног (правда, не сразу, на вторые сутки)
-- и так посвободнело. Вс„ путешествие до Москвы продолжалось у него [три
недели]. *(2)
Предел ли -- тридцать шесть? У нас нет свидетельств о тридцати семи, но
придерживаясь единственно-научного метода и воспитанные на борьбе с
"предельщиками", мы должны ответить: нет и нет! Не предел! Может быть
где-нибудь и предел, да не у нас! Пока еще в купе остаются хотя бы под
полками, хотя бы между плечами, ногами и головами кубические дециметры
невытесненного воздуха -- купе готово к приему дополнительных арестантов!
Условно можно принять за предел число не разъятых трупов, умещаемых в полном
объеме купе при спокойной укладке.
В. А. Корнеева ехала из Москвы в купе, где было тридцать женщин -- и
большинство из них дряхлые старушки, ссылаемые на поселение за веру (по
приезду ВСЕ эти женщины, кроме двоих, сразу легли в больницу). У них не было
смертей, потому что несколькие среди них были молодые, развитые и
хорошенькие девушки, сидевшие "за иностранцев". Эти девушки принялись
стыдить конвой: "Как не стыдно вам так везти? Ведь это же ваши матери!" Не
столько, наверно, их нравственные аргументы, сколько привлекательная
наружность девушек нашла в конвое отзыв -- и несколько старушек
пересадили... в [карцер]. А карцер в столыпине это не наказание, это
блаженство. Из пяти арестантских купе только четыре используются как общие
камеры, а пятое разделено на две половины -- два узких полукупе с одной
нижней и одной верхней полкой, как бывет у проводников. Карцеры эти служат
для изоляции; ехать там втроем-вчетвером -- удобство и простор.
Нет, не для того, чтобы нарочно мучить арестантов жаждой, все эти
вагонные сутки в изнемоге и давке их кормят вместо приварка только селедкой
или сухою воблой (так было ВСЕ годы, тридцатые и пятидесятые, зимой и летом,
в Сибири и на Украине, и тут примеров даже приводить не надо). Не для того,
чтобы мучить жаждой, а скажите сами -- чем эту рвань в дороге кормить?
Горячий приварок в вагоне им не положен (в одном из купе столыпина едет,
правда, кухня, но она -- только для конвоя), сухой крупы им не дашь, сырой
трески не дашь, мясных консервов -- не разожрутся ли? Селедка, лучше не
придумаешь, да хлеба ломоть -- чего ж еще?
Ты бери, бери свои полселедки, пока дают, и радуйся! Если ты умен --
селедку эту не ешь, перетерпи, в карман е„ спрячь, слопаешь на пересылке,
где водица. Хуже, когда дают азовскую мокрую камсу, пересыпанную крупной
солью, она в кармане не пролежит, бери е„ сразу в полу бушлата, в носовой
платок, в ладонь -- и ешь. Делят камсу на чьем-нибудь бушлате, а сухую воблу
конвой высыпает в купе прямо на пол, и делят е„ на лавках, на коленях. *(3)
Но уже если тебе рыбу дали -- так и от хлеба не отрекутся, и сахарку еще,
может, подсыпят. Хуже, когда конвой приходит и объявляет: сегодня кормить не
будем, на вас [не выдано]. И так может быть, что вправду не выдано: в
какой-то тюремной бухгалтерии не там цифру поставили. А может быть и так,
что -- выдано, но конвою самому не хватает пайки (они тоже ведь не больно
сыты), и решили хлебушек [закосить], а уж одну полуселедку давать
подозрительно.
И, конечно, не для того, чтобы арестант мучился, ему не дают после
селедки ни кипятка (это уже никогда), ни даже сырой воды. Надо понять: штаты
конвоя ограничены, одни стоят в коридоре на посту, несут службу в тамбуре,
на станциях лазят под вагоном, по крыше: смотрят, не продырявлено ли где.
Другие чистят оружие, да когда-то же надо с ними заняться и политуч„бой, и
боевым уставом. А третья смена спит, восемь часов им отдай как закон,
война-то кончилась. Потом: носить воду ведрами -- далеко, да и обидно
носить: почему советский воин должен воду таскать как ишак, для врагов
народа? Порой для сортировки или перецепки загонят столыпинский вагон от
станции на полсуток так (от глаз подальше), что и на свою-то красноармейскую
кухню воды не принесешь. Ну, есть правда выход: из паровозного тендера
черпануть -- желтую, мутную, со смазочными маслами, охотно пьют зэки и
такую, ничего, им в полутьме купе и не очень видно -- окна своего нет,
лампочки нет, свет из коридора. Потом еще: воду эту раздавать больно долго
-- своих кружек у заключ„нных нет, у кого и были так отняли, -- значит пои
их из двух казенных, и пока напьются, ты вс„ стой рядом, черпай, черпай да
подавай. (Да еще заведутся промеж себя: давайте сперва, мол, здоровые пить,
а потом уже туберкулезные, а потом уже сифилитики! Как будто в соседней
камере не сначала опять: сперва здоровые...)
Но и вс„ б это конвой перенес, и таскал бы воду и поил, если б, свиньи
такие, налакавшись воды, не просились бы потом на оправку. А получается так:
не дашь им сутки воды -- и оправки не просят; один раз напоишь -- один раз и
на оправку; пожалеешь, два раза напоишь -- два раза и на оправку. Прямой
расчет, вс„-таки -- не поить.
И не потому оправки жалко, что уборной жалко, -- потому что ответственная
и даже боевая операция: надолго надо занять ефрейтора и двух солдат.
Выставляются два поста -- один около двери уборной, другой в коридоре с
противоположной стороны (чтоб туда не кинулись), а ефрейтору то и дело
отодвигать и задвигать дверь купе, сперва впуская возвратного, потом
выпуская следующего. Устав разрешает выпускать только по одному, чтоб не
кинулись, не начали бунта. И получается, что этот выпущенный в уборную
человек держит тридцать арестантов в своем купе и сто двадцать во всем
вагоне, да наряд конвоя! Так "Давай! Давай!.. Скорей! Скорей!" -- понукают
его по пути ефрейтор и солдат, и он спешит, спотыкается, будто ворует это
очко уборной у государства. (В 1949 году в столыпине Москва-Куйбышев
одноногий немец Шульц, уже понимая русские понукания, прыгал на своей ноге в
уборную и обратно, а конвой хохотал и требовал, чтоб тот прыгал быстрее. В
одну оправку конвоир толкнул его в тамбуре перед уборной, Шульц упал.
Конвоир, осердясь, стал его еще бить, -- и, не умея подняться под его
ударами, Шульц вползал в грязную уборную ползком. Конвоиры хохотали.) *(4)
Чтоб за секунды, проводимые в уборной, арестант не совершил побега, а
также для быстроты оборота, дверь в уборную не закрывается, и, наблюдая за
процессом оправки, конвоир из тамбура поощряет: "Давай-давай!.. Ну, хватит,
тебе, хватит!" Иногда с самого начала команда: "Только по легкому!" -- и уж
тогда из тамбура тебе иначе не дадут. Ну, и рук, конечно, никогда не моют:
воды не хватит в баке, и времени нет. Если только арестант коснется соска
умывальника, конвоир рыкает из тамбура: "А ну, не трожь, проходи!" (Если у
кого в вещмешке есть мыло или полотенце, так из одного стыда не достанет:
это [по-фраерски] очень.) Уборная загажена. Быстрей, быстрей! и неся жидкую
грязь на обуви, арестант втискивается в купе, по чьим-то рукам и плечам
лезет наверх, и потом его грязные ботинки свисают с третьей полки ко второй
и капают. Когда оправляются женщины, устав караульной службы и здравый смысл
требуют также не закрывать дверей уборной, но не всякий конвой на этом
настоит, иные попустят: ладно мол, закрывайте. (Еще ж потом женщине эту
уборную и мыть, и опять около не„ стой, чтоб не сбежали.)
И даже при таком быстром темпе уходит на оправку ста двадцати человек
больше двух часов -- больше четверти смены трех конвоиров! И вс„ равно не
угодишь! -- и вс„ равно какой-нибудь старик-песочник через полчаса опять же
плачется и просится на оправку, его, конечно, не выпускают, он гадит прямо у
себя в купе, и опять же забота ефрейтору: заставить его руками собрать и
вынести.
Так вот: поменьше оправок! А значит, -- воды поменьше. И еды поменьше --
и не будут жаловаться на поносы и воздух отравлять, ведь это что? -- в
вагоне дышать нельзя!
Поменьше воды! А селедку положенную выдать! Недача воды -- разумная мера,
недача селедки -- служебное преступление.
Никто, никто не задался целью мучить нас! Действия конвоя вполне
рассудительны! Но как древние христиане, сидим мы в клетке, а на наши
раненые языки сыпят соль.
Так же и совсем не имеют цели (иногда имеют) этапные конвоиры
перемешивать в купе Пятьдесят Восьмую с блатарями и бытовиками, а просто:
арестантов чересчур много, вагонов и купе мало, времени в обрез -- когда с
ними разбираться? Одно из четырех купе держат для женщин, в трех остальных
если уж и сортировать, так по станциям назначения, чтоб удобнее выгружать.
И разве потому распяли Христа между разбойниками, что хотел Пилат его
унизить? Просто день был такой -- распинать, Голгофа -- одна, времени мало.
И К ЗЛОДЕЯМ ПРИЧТіН.
Я боюсь даже и подумать, что' пришлось бы мне пережить, находясь на общем
арестантском положении... Конвой и этапные офицеры обращались со мной и
моими товарищами с предупредительной вежливостью... Будучи политическим, я
ехал в каторгу со сравнительным комфортом -- пользовался отдельным от
уголовной партии помещением на этапах, имел подводу, и пуд багажа шел на
подводе...
... Я опустил в этом абзаце кавычки, чтобы читатель мог лучше вникнуть.
Ведь кавычки всегда если не ирония, то -- отстранение. А вот без кавычек
абзац диковато звучит, а?
Это пишет П. Ф. Якубович о 90-х годах прошлого века. Книга переиздана
сейчас в поучение о том мрачном времени. Мы узна„м, что и на барже
политические имели особую комнату и на палубе -- особое отделение для
прогулки. (То же -- и в "Воскресеньи", и посторонний князь Нехлюдов может
приходить к политическим на собеседования.) И лишь потому, что в списке
против фамилии Якубовича было "пропущено [магическое слово "политический"]
(так он пишет) -- на Усть-Каре он был "встречен инспектором каторги... как
обыкновенный уголовный арестант -- грубо, вызывающе, дерзко". Впрочем, это
счастливо разъяснилось.
Какое неправдоподобное время! -- смешивать политических с уголовными
казалось почти преступлением! Уголовников гнали на вокзалы позорным строем
по мостовой, политические могли ехать в карете (Ольминский, 1899).
Политических из общего котла не кормили, выдавали кормовые деньги и несли им
из кухмистерской. Большевик Ольминский не захотел принимать даже больничного
пайка -- груб ему показался. *(5) Бутырский корпусной просил извинения за
надзирателя, что тот обратился к Ольминскому на "ты": у нас, де, редко
бывают политические, надзиратель не знал...
В Бутырках [редко бывают политические]!.. Что за сон? А где ж они бывают?
Лубянки-то и Лефортова тем более еще не было!..
Радищева вывезли на этап в кандалах и по случаю холодной погоды набросили
на него "гнусную нагольную шубу", взятую у сторожа. Однако, Екатерина
немедленно вослед распорядилась: кандалы снять и вс„ нужное для пути
доставить. Но Анну Скрипникову в ноябре 1927-го отправили из Бутырок в этап
на Соловки в соломенной шляпе и летнем платье (как она была арестована
летом, а с тех пор е„ комната стояла запечатанная, и никто не хотел
разрешить ей взять оттуда свои же зимние вещи).
Отличить политических от уголовных -- значит уважать их как равных
соперников, значит признавать, что у людей могут быть [взгляды]. Та'к даже
[арестованный] политический ощущает политическую [свободу]!
Но с тех пор, как все мы -- [каэры], а социалисты не удержались на
[политах], -- с тех пор только смех заключ„нных и недоумение надзирателя мог
ты вызвать протестом, чтоб тебя, [политического], не смешивали с уголовными.
"У нас -- все уголовные" -- искренно отвечали надзиратели.
Это смешение, эта первая разящая встреча происходит или в воронке или в
столыпинском вагоне. До сих пор как ни угнетали, пытали и терзали следствием
-- это вс„ исходило от голубых фуражек, ты не смешивали их с человечеством,
ты видел в них только наглую службу. Но зато твои однокамерники, хотя б они
были совсем другими по развитию и опыту, чем ты, хотя б ты спорил с ними,
хотя б они на тебя и [стучали] -- все они были из того же привычного,
грешного и обиходливого человечества, среди которого ты провел всю жизнь.
Вталкиваясь в столыпинское купе ты и здесь ожидаешь встретить только
товарищей по несчастью. Все твои враги и угнетатели остались по [ту] сторону
решетки, с [этой] ты их не ждешь. И вдруг ты поднимаешь голову к квадратной
прорези в средней полке, к этому единственному небу над тобой -- и видишь
там три-четыре -- нет, не лица! нет, не обезьяньих морды, у обезьян хоть
чем-то должна быть похожа на образ! -- ты видишь жестокие гадкие хари с